— Шутки не понимаешь, завалили радиосводками, не успеваем набирать.
— Другое дело. А я только из штаба. Узнавал задание на завтрашний день. Приказ — спать до семи утра, в девять выступают «красные»…
Аксанов присел и стал рассказывать о том, как на них с Колесниковым наткнулась разведка, о чем они говорили с командиром роты. Сначала умолчал, а потом сказал:
— А мне вспомнилась Ольга. Набрасывал пейзаж, а невольно нарисовал ее профиль.
— Э-эх, Андрей, не трави рану. Я тоже, нет-нет, да вспомню Аню. Жена — моя грешная половина. И всякие соблазны хмелем в голову ударяют. Апрель на дворе, друг, апрель и в душу врывается…
Аксанов дождался первых оттисков, забрал их и ушел в роту. Политрук Кузьмин говорил с бойцами об итогах дня, указывая на промах начальников направлений взвода Ласточкина. Андрей передал оттиски политруку, а сам, присев ближе к костру, навалился спиной на дерево и вскоре задремал. Его разбудил дружный говор бойцов. Раскрыл глаза и понял — беседа кончилась. На него сквозь ветки лиственницы уставилась большеротая луна. Аксанов поежился от холода, почувствовал, что продрог, особенно спина. Бойцы укладывались спать вокруг яркого костра, стрелявшего вверх пучками искр. Аксанов подбил ветки под бока, закутался в одеяло. Два раза он просыпался, вставал, грелся у огня. Луны уже не было. В темноте ночи вокруг пылали костры. Аксанов видел, как спящих бойцов поочередно обходили то Мартьянов, то Шаев, а в пять утра возле связистов неожиданно появился Юдинцев. И эта заботливость старших командиров приятно поразила его. К восьми утра все позавтракали, и отрядное учение продолжалось…
Светаев об окончании отрядного учения в дневнике записал:
«День третий начался наступлением «красных». Разведка приняла первый бой. До меня ясно донеслась трескотня «максимки», одиночные выстрелы бойцов. Заглушая их, по лесу прокатились орудийные залпы шехманской батареи.
Поторапливаюсь. Упираюсь на бамбуковые палки. Лыжи легко скользят по утреннему, еще твердому от морозца, снегу. Думаю, что в боевой обстановке, на будущих фронтах, которые неизбежны, ибо поступающие радиосводки по-прежнему тревожны, все будет много сложнее и труднее. Телеграмма ТАСС сообщает, что военный министр Араки написал книгу «Задачи Японии в новую эру». В ней открыто высказывается мысль о расширении Японии на континенте, вплоть до захвата обширных пространств советского Востока. Все это симптоматично для нынешней международной обстановки. Уже намечены сроки захвата КВЖД, образовано Министерство путей сообщения Манчжоу-Го, подготовлен технический штат для замены работников КВЖД. Все делается неспроста. А пропаганда пытается убедить народ, что войны нет, хотя она началась уже год назад.
У ближней опушки леса «синие». «Красные» нажимают. Я вижу, как встают отделения и группами от рубежа к рубежу перебегают…
— «Красные» берут, — ловлю я выкрики бойцов.
Радует яркое солнце, ослепительный снег, теплота апрельского дня. Далекие контуры гор затянуты голубизной. Легко иду на лыжах. Вдруг из кустов выбегает красноармеец.
— Товарищ редактор, вы нейтральный или «синий»?
— «Красный», — с гордостью отвечаю.
— Тогда проходите, — и довольный красноармеец улыбается. Лицо его, успевшее покрыться приятным и здоровым загаром, радостно.
Хорошо. Вечером был разбор отрядного учения. Юдинцев говорил, что оборона прошла более вяло, чем наступление, активизировавшее всех от Мартьянова до рядового стрелка. Отметил превосходное состояние бойцов, их выучку, дисциплинированность и недостаточную оперативность в работе штабов.
— Затянулось решение задачи, требовавшей быстрой ориентировки, а стало быть, и тактической грамотности…
Мартьянов при этих словах поморщился, полузакрыл глаза, кивнул утвердительно и втянул голову в плечи. За ним наблюдал Шаев, и во взгляде его выражались жалость, сочувствие, похожие на сознание вины перед командиром. Гейнаров, склонив голову, то и дело забрасывал назад спадавшие на лоб седеющие волосы. Мне тоже стало жаль Мартьянова, этого человека с жадными и влюбленными в жизнь глазами, пылким сердцем, горячим умом и руками неутомимого труженика.
Начальник штаба дивизии сказал, что надо было бы смелее распоряжаться приданными полку подразделениями береговой обороны, а не надеяться только на свои силы. Он обратил внимание командования на необходимость чаще проводить тактические занятия с активным участием всех подразделений, входящих в гарнизон…
Отрядное учение прошло удовлетворительно. Такова была окончательная оценка Юдинцева. И я видел, как посветлели глаза Мартьянова, выправилась сутулость Гейнарова, обрадованно вскинул большую голову Шаев. Я облегченно вздохнул и от души порадовался за них».
Кончился апрель, а в тайге все еще лежал рыхлый и рассыпчатый, сверкающий снег. Вдали над темной кроной дремучего леса удивительно светлой казалась белая шапка горы, немного напоминавшая Казбек. Ядвига подолгу стояла у окна и смотрела на эту гору; раздумья о себе и муже измучили ее в последнее время.
Прошло три недели, как Зарецкий уехал в Москву сдавать экзамены в академию. Уезжая, он обещал писать и телеграфировать с дороги, но, как всегда, не сдержал слова. Почему? Этот вопрос не давал ей покоя. Перед отъездом у них был неприятный разговор. Муж, возвратившийся с отрядного учения, грубо сказал Ядвиге, что ему прозрачно намекнули о подозрительных отношениях ее с Ласточкиным, что он требует оградить его от подобных намеков и суждений.
Тогда Ядвига не вытерпела и ответила, что он, муж, сам виноват в этом. Ей надоело быть живой куклой при нем, комбате, что она вполне самостоятельна, отвечает за себя и не желает выслушивать его наставлений. Этими «любезностями» они обменялись перед разлукой. После отъезда мужа Ядвига досадовала на себя и Зарецкого. Ее душили слезы. Ядвига сознавала, что все надоело ей в муже, лишь заботящемся о себе. «Требует оградить его от намеков и неприятности. Я избавлю прежде всего себя от твоего эгоизма и равнодушия, — решила Ядвига, негодуя на мужа. — Смеет попрекать меня Ласточкиным, а сам…» Она не знала, как определить поведение Зарецкого. Вопреки всему Ядвига стала больше думать о молодом командире, обращать на него внимание, просить его оказать ей то одну, то другую любезность. Он с готовностью исполнял ее просьбы, и Зарецкая чувствовала, что делать это ему было приятно. Ей льстило, что Ласточкин покорялся ее воле, это переполняло сердце легким волнением, какого Ядвига давно не испытывала, ее убивало равнодушное и безразличное отношение мужа.
И новое, нахлынувшее свежей волной чувство подняло настроение Зарецкой, наполнило всю ее внутренним светом: Ядвига заметно похорошела, глаза ее радостно горели.
Ласточкин подметил душевное состояние Ядвиги, приободрился. Снова его покоряло обаяние этой женщины. При встречах они иногда говорили о серьезном, как бы глубже узнавали друг друга, чаще беседовали о милых пустяках. Он стал запросто бывать у Зарецкой.
В одно из таких посещений Ласточкин задержался. Он стоял у окна, сосредоточенный на одной мысли, не оставлявшей сто в эти дни встреч с Ядвигой после отъезда Зарецкого. Его влекло сюда, и одновременно он чего-то боялся. Не было времени, чтобы серьезно подумать над этим и дать самому себе вполне четкий и определенный ответ на вопрос, законно вставший перед ним: что дальше?
— Ваши глаза легко спутать с Брониными, — наблюдая за Ласточкиным, сказала Ядвига и нарушила строй его мыслей.
— В темноте ночи? — с обычной шутливостью спросил Николай. — Как бы я желал такой темноты ночи…
Они замолчали.
— А знаете, в каждой шутке есть доля правды.
Ядвига согласилась.
— Как бы я желал, вот такой кусочек этой правды, — Ласточкин поднял руку и показал на мизинец.
Глаза их встретились. Ядвига подошла к Ласточкину.
В открытую форточку доносились звуки падающих с крыши капель. Из тайги несло запахом пихты и ели. Ласточкин смотрел в окно и видел бесконечный поток этих падающих капель, воспринимая его как музыку весны, вливающую в душу его новые силы.
На небе медленно гасла заря.
— Такие краски просятся на палитру; в детстве я любила рисовать, — задумчиво сказала Ядвига. — Я выбегала вечером на улицу, любовалась закатом солнца. Мне хотелось цвета неба перенести на бумагу… И всегда в природе цвета были ярче и гуще, чем в моем альбоме. Я напрасно гонялась за ними.
— Вы рисуете?
— Рисовала. — И Ядвига вздохнула. — Я по образованию и призванию художник, проектировала дворцы, разрабатывала соцгородки, а живу, как видите, — она обвела глазами комнату и окончила: — в светелке.
Зарецкая тихо засмеялась, отошла от окна и села в кресло-качалку. Она долго качалась, не спуская взгляда с Ласточкина. Он стоял и следил за ее движениями. Она приподняла руку, и он понял без слов: подвинул стул и сел рядом с нею. Они говорили обо всем, но только не о том, что чувствовали, переживали в эту минуту. Руки его ласково перебирали ее раскинутые, слегка вьющиеся черные волосы.
У Зарецкой упал гребень. Ласточкин наклонился, чтобы поднять его, Ядвига сделала то же самое. Лица их встретились. Обдало теплым дыханием. Губы Ласточкина горели. Руки его обвили Ядвигу, и он ощутил на своей шее ее мягкие, цепкие пальцы. Он почувствовал, что никто не мешает им, что не нужно больших усилий, чтобы быть счастливым.
…Когда Ласточкин уходил, Ядвига, утомленная, лежала в постели. Он шел на носочках по темному коридору с одной мыслью, чтобы его никто не встретил. Он уносил не совсем осознанный, но «проступок», как он уже назвал то, что произошло у него с Ядвигой.
Сделал ли он что-нибудь плохое? Женщину он не оскорбил.
— Один ты мил. Так сердце хочет, и сердцу не запретишь, — говорила Ядвига.
В конце коридора Ласточкин наткнулся на повешенный таз. Таз упал и загремел, словно ударил в набат. Ласточкин бросился к своей двери, закрыл ее и долго слушал, не выйдет ли кто-нибудь из соседних квартир.
В коридоре было тихо. Ласточкин достал платок и вытер холодный пот на лбу.
«Какая-то чертовщина! Что же будет дальше? Так не может продолжаться. Это глупо, непростительно. Если я люблю, то мне некого бояться и я должен любить открыто, не таясь». Ласточкин скинул сапоги и, не снимая верхнего платья, бросился в постель. Зарываясь голевой в подушку, он натянул наглухо одеяло. Заснул с мыслью: «Так должно было быть».
ТАЙГА ПРАЗДНУЕТ
Сегодня у Силыча большой праздник. Сын принимает присягу. Хмельно бродят радостные мысли. Лоцман встал рано, вышел из сторожки, оглядел тайгу. Безветренное утро было чуть холодноватым. В распадках еще лежал синеватый снег, в бухте плавали черноватые льдины. Море казалось мрачным, тайга — серой. Низко нависли густые туманы. Моросил мелкий дождь. Земля казалась седой. В тайге каркали вороны.
Прежде чем возвратиться в сторожку, Силыч поднялся на башню и обтер тряпками стекло огромного фонаря-прожектора, осмотрел сирену. Открывалась навигация — и куда тоска-разлука девалась. Целыми днями Силыч возился у механизмов, осматривал подстанцию маяка, обтирал легкие налеты ржавчины на металлических деталях, кропотливо проверял и подкручивал ослабшие гайки.
Силыч спустился с башни, обошел ее, любовно осмотрел. Заметил сынишку на крыльце, крикнул, что сейчас придет. Затем неторопливо мыл руки, побрякивал носком умывальника.
— Чистый рушник дай-ка.
Жена подала холщовое, вышитое цветными нитками полотенце с длинными кружевами. Силыч, вытерев досуха руки, пошел к столу. Сыновья уже ожидали отца.
— Наливай чаек, старуха.
Силыч взял чуть подгоревшую шаньгу. За ним к тарелке погнулись сыновья.
— Сегодня ваш брат присягает, — заговорил Силыч. — Без взысканиев служит, сказывал командир, отличник, — и посмотрел на жену. — Петька старательный, в отца.
После завтрака лоцман начал собираться в гарнизон. Жена долго рылась в большом, обитом жестью сундуке. Она достала суконный френч и солдатские брюки мужа, пахнувшие табаком и затхлой сыростью давно не ношенной одежды.
Лицо лоцмана было торжественно, одевал он брюки и френч, медленно и осторожно. Это был костюм, в котором Силыч вернулся на маяк из партизанского отряда после изгнания интервентов с Амура. Заглянув в тусклое зеркало, висевшее на стене, Силыч натянул выцветший картуз с большим козырьком. Когда все было готово, он важно сказал:
— Ну, поехали праздничать, — и, махнув среднему сыну, вышел из сторожки.
Силыч шел неторопливо, выбирал места посуше, боясь выпачкать смазанные дегтем сапоги. Рядом с ним шла жена, подвязанная белым в горошек платком, с накинутой на плечи цветистой шалью, в широкой синей юбке. Всю жизнь Пелагея провела на маяке, никуда не выезжала.
— Ты подтянись-ка, старуха, — заметил Силыч, оглядывая жену, — праздничать едешь!
Пелагея вскинула голову, старательно расправила измятые кисти шали. Она не представляла, что это будет за праздник. Пелагея мелкими шажками спешила за мужем. Он крупно шагал вниз по откосу.
За ними шел Артем в кожанке и галифе. У Артема из-под клетчатой кепки лихо торчал конопляный чуб, задорно блестели синие глаза, над верхней губой несмело пробивался первый пушок. Артем гордился усиками, отец уже называл его женихом.
Силыч спустился вниз и остановился у причала. На воде покачивался катер. Волны шлепали о железные борта, и чуть скрипели старенькие снасти на палубе. Лоцман, прищурившись, посмотрел на последние льдины, уносимые в море, на далекий синеватый берег и, кашлянув, сказал:
— Садимся.
Поддерживая за локоть жену, он помог ей перешагнуть с причала на сыроватую палубу катера и тут же распорядился:
— Быстренько заводи машину, да полный вперед.
Силыч прошел в будку и встал за штурвал. Он легко развернул катер и направил его в разрез волн, насвистывая старую песенку про Ермака.
Это утро принесло Поджарому много хлопот.
— Всем сапоги назеркалить! А звездочки? У кого нет, два шага вперед, арш!
Вышла половина бойцов.
— Ай-ай! — покачал старшина головой. — Ну, хлопчики, дело наше негарно. Вы ж мене зараз разорите! Звездочек нема. Их надо целую бричку для вас.
Поджарый добродушно ухмыльнулся. Его праздничное настроение передавалось красноармейцам. Старшина обошел строй, осмотрел обмундирование, прикинул, не малы ли гимнастерки, не велики ли брюки, у всех ли подворотнички нашиты.
На Поджарого смотрели выбритые, покрытые здоровым румянцем лица. На всех были надеты новенькие гимнастерки. В стороне стояли старослужащие. Их можно было отличить от первогодников по сапогам, исцарапанным сучьями, выцветшим фуражкам. Они со вниманием наблюдали за старшиной, улыбались, глаза их словно говорили: «Это нам известно».
Обветренные лица, возмужалые рослые фигуры красноармейцев радовали Поджарого.
— Беда! Вымахали, як километры, обмундирование не подберешь.
Старослужащие рассмеялись.
— Цы-ы! Який смех! Старшинке целое горе.
— Комроты идет, — подсказал чей-то голос, и старшина молниеносно скомандовал:
— Равняй-йсь! Смирно-о!
Начальник связи Овсюгов остановился и взял под козырек.
— Товарищ командир роты, бойцы наряжены в летнее обмундирование. У двух гимнастерки не по росту, чуточку руки длинны…
— Звездочки? — сдерживая улыбку, спросил Овсюгов.
— Будут у всех.
Начальник связи поздравил красноармейцев с праздником и добавил:
— Бойцов отпустить до распоряжения начгара.
— Разойдись! — прогремел басок старшины. — Быть готовым строиться к параду.
За красноармейцев Поджарый был уверен. «Все в порядке, выйдут на парад, як на праздник». Его охватили бурные, праздничные чувства: «Сам начгар назначил в ассистенты… Какая честь!» Старшина шел в штаб с таким чувством, какое бушевало в нем, когда Поджарый в бою под Джалайнором нес на плечах станковый пулемет. Он был пулеметчиком во взводе Крюкова. Командир взвода простуженным голосом приказал ему занять новый огневой рубеж. Когда стреляют кругом, думать много не приходится — тут надо решать. Поджарый, не огибая болота, пошел напрямик: «Так ближе». Ноги вязли по колена в замерзающем болоте. Трясина становилась жиже. Поджарый поздно понял свою ошибку «Это будет рубеж». Он расстегнул ремень и рванул на себе шинель. На руках остались только рукава: «Вот и добре». Поджарый раскинул шинель и установил пулемет. Пулемет погряз в трясине и образовал подобие окопа с естественным бруствером. «Шрапнелью не выбьешь из такого гнезда». Он долго держал свою позицию. Мерзли руки, он обогревал их о горячий кожух пулемета, а после боя вынес пулемет обратно. Как вынес — сам не знает, помнил лишь одно: надо было приказ выполнить. Из госпиталя вышел, остался на сверхсрочную службу. С тех пор в армии…
Ассистенты собрались в штабе. Знамя еще было завернуто, и его держал Колесников.
— Подразделения выстроены на плацу для принятия красной присяги, — доложил дежурный по части Ласточкин. Он был счастлив: дежурство его совпало с майскими торжествами.
— Развернуть знамя, — приказал Мартьянов.
— Развернуть знамя! — звонко повторил Ласточкин.
Ассистенты с боевым орденским знаменем полка вышли из штаба.
Пасмурное утро теперь почти разгулялось. Последние клочки разорванного тумана таяли в лазурном небе. Дали подернулись синей поволокой. С высокого неба выглянуло солнце, заблестели лужи, засверкали оставшиеся косяки хрупкого снега.
«Теперь и денек подбодрит», — обрадовался Мартьянов. Он и так с опозданием приказал строить подразделения, выжидая, когда земля очистится от тумана.
Четырехугольники подразделений подходили к плацу. Парадом командовал Гейнаров. Подтянутый, весь подобранный, он отбежал от музвзвода и, остановившись против колонны красноармейцев, подал ясно и сильно:
— Под знамя-а! Смирно!
Стройно вступил оркестр. Ком роты Колесников со знаменем и ассистентами торжественно прошел мимо застывших шеренг и занял свое место на правом фланге около трибуны, обитой кумачом и украшенной гирляндами из пихты.
Сзади трибуны, на скамейках, сидели приглашенные: гости, семьи начсостава, рабочие-строители. В переднем ряду находился Ничах. Рядом с ним — Силыч со своей семьей. Тут же Бурцев с женой, рыбаки из соседних колхозов.
— Не узнаю Петеньку, не узнаю… — говорила Пелагея. Она протиснулась вперед и долго, не отрываясь, глядела на колонну красноармейцев. — Да где же он? — приставала она к Силычу, и тот гордо пояснял:
— Во втором ряду! Слева третий, чуть фуражка набекрень. Выше всех голову держит.
— Петруша-а, милый! — вскрикивала она.
Силыч сердито взглядывал на жену, но заметив на ее лице слезы, шептал:
— Чего разревелась? — и чувствовал сам, как по щекам его сбегают теплые слезы.
— Расстроила и меня-то, старая, — дружелюбно ворчал он и повторял вместе с бойцами простые, но могучие слова:
— Я, сын трудового народа…
Пелагея в волнении тянулась рукой к Артему, прижимала сына к себе. — Брат-то, брат-то какой у тебя красавец…
А Мартьянов читал присягу. Голос его звучал спокойно, уверенно. Каждое слово слышалось отчетливо и звонко. Силыч смотрел на застывшие ровные шеренги бойцов, на винтовки и отливающие сталью штыки, устремленные на восток, смотрел и думал, как величественна и сильна теперь Красная Армия.