— Товарищ старшина, протирку утерял.
— А-а, утерял? Як же можно социалистическую собственность терять? — прочтет «лекцию», скажет: «Не теряй больше» — и выдаст протирку.
— А крикатурку в газете здорово пропечатал, — напомнит старшина, ухмыльнется, раздует ноздри, и толстый, короткий нос его сделается еще толще. — С земляком меня познакомил. Спасибочко!
— Я намалевал только, — оправдываясь, ответит Жаликов, — это редакция пропустила.
— А зачем нос червонный, як свекла, пририсовал, на мой не схожий?
— Теперь с натуры рисовать буду.
— Дюже гарно.
И как забыть старшине карикатуру с выразительным пояснением:
«Кто забыл героя Гоголя — Плюшкина, загляните в каптерку и вы сразу вспомните его, разведете руками и скажете: «Как живучи Плюшкины». И все узнаете Плюшкина в Поджаром».
В тот день, когда вывесили стенгазету, в казарме много смеялись. В присутствии старшины красноармейцы говорили о Гоголе, Плюшкине… Поджарый еще не читал заметки и громко смеялся. В час отдыха, обходя казармы, он остановился у стенгазеты. Глянул, обомлел. Прочитал заметку и побежал к комбату.
— Разрешите сдать каптерку?
Зарецкий удивленно посмотрел на старшину.
— В газете пропечатали с крикатуркой.
— Хорошо сделали. Порядок в каптерке будет.
— Якой я Плюшкин. Я старшинка…
— Товарищ Поджарый, — перебил его Зарецкий, — сходите в библиотеку и попросите книгу Гоголя «Мертвые души». Когда прочтете, доложите мне…
В тот же день старшина был в библиотеке.
— «Умершие души» мне…
Поджарого поняли и выдали нужную книгу. Трое суток читал он Гоголя, на четвертые дочитал и явился к комбату.
— Прочитал?
— Так точно!
— Понял?
— Як мог.
— Понравилась книга?
— До слез хохотал, а мертвых душ не нашел, — Поджарый пожал плечами.
— Ну тогда прочитайте еще раз.
Мартьянов возвращался на квартиру. У клуба остановился. Прислушался. Оттуда доносилась музыка. Подумал: все брякает на пианино, а что не разберешь. Разучивал бы с красноармейцами песни, а то классиков захотел. Классиков!..
Он заметил, что в раме нет стекол и окно затянуто одеялом. «Стекла, стекла, э-эх, как надо стекла!» — мысленно произнес Мартьянов и обошел клуб, осмотрел все рамы. Если не привезут с последним пароходом — застряла стройка. И вечно что-нибудь да задерживает. Стекла нет, гвоздей нет, бензину не хватает…
В комнате, где стояло пианино, электрическая лампочка горела в полнакала. Мартьянов вошел и остановился в дверях. В полумраке его не заметили. Милашев сидел за пианино и что-то объяснял красноармейцам. По напряженно-сосредоточенным лицам Мартьянов понял, что красноармейцы слушали внимательно. Ему тоже захотелось узнать, о чем говорил командир взвода.
— У Глинки много народных мотивов. Кто, не слышал и не знает его песни «Не пой, красавица, при мне». Вслушайтесь, как звучит мелодия…
Милашев наклонился, взял несколько вступительных аккордов, легко проиграл грустный мотив. Звуки песни лились, как ключевая вода. Он запел сам, и в мечтательных словах песни, в нежном его теноре звучали грусть и задумчивость:
Он сделал паузу, похожую скорее на вздох, но ее заполнили нежные звуки пианино.
— Вы чувствуете, — взволнованно заговорил он, — как упоительны звуки? Но это еще начало мелодии, дальше она становится печальнее и нежнее: вы словно погружаетесь в воспоминания.
И, действительно, мелодия как бы затухала, это длилось короткую секунду.
— Вот это надо! — многозначительно заметил Круглов, стараясь понять глубину мелодии. — Это настоящее, нужное нам нутро.
Счастливая улыбка скользнула по выразительному лицу Милашева.
— У Глинки преобладают грустно-лирические мотивы. Его можно назвать великим народным песенником, романтиком в музыке.
Мартьянов продолжал стоять сзади красноармейцев, оставаясь незамеченным. Голоса просили повторить песенку.
Милашеву было приятно. И он думал: будь такой талант в наши дни, как Глинка, он сумел бы раскрыть и переложить на музыку другой мир, другую жизнь — бодрую, счастливую.
Мартьянов, удивленный и несколько пораженный, думал: «Какие-то заунывные песни, от них несет стариной, хочется грустить. Красноармейцы любят боевые песни, а эти тоже нравятся».
— Музыка вызывает глубокие раздумья, — начал просто Милашев. — Нам надо научиться понимать ее, читать, как книгу. Музыка выражает наши ощущения, — он передохнул. — Жизнь для музыки — неисчерпаемый клад прекрасного. Прослушайте еще, как звучит мелодия Глинки.
Легко прикасаясь к клавиатуре, он пробежал пальцами по черному ряду и вскинул кисть руки. Кто-то глубоко вздохнул и затих, стараясь вникнуть в «душу» музыки.
— Хорошо-о! — протянул Лепехин. — Глинка словно девичьи песни подслушал, когда они дружно поют. Вслушаешься в такую песню и будто в жизнь вникнешь. Вся она тут! — и покачал стриженой головой. — Кто поет, тот и живет.
— Верно, верно! — поддержал его Милашев. — Чем больше жизненной правды, тем музыка сильнее волнует и действует на чувства человека.
Мартьянов, слушая Милашева, убеждался в правоте его слов. Он тоже любит слушать, когда поют другие. Разве он не заставлял петь Аннушку, когда она была молодой, не заслушивался, как переливается ее голос, и все просил, чтобы пела ему песни народные, старинные. Он и сейчас часто слушает ее, но голос жены уже не переливается так, как в молодости, а слушать ее все же приятно.
Мартьянов хотел понять музыку Глинки, как понимали ее другие, но не мог. Чего-то не хватало ему для того, чтобы заглянуть в «душу» Глинки.
«Вот, если бы чаще слушать музыку, можно было бы научиться и понимать ее». Ему припомнился один смешной случай. Мартьянов был на курсах «Выстрел». Товарищи пригласили его пойти на концерт. Выступал симфонический оркестр. Музыканты очень долго играли одну пьесу, и было похоже — она без начала и конца. Он не дождался окончания, ушел из театра, засидевшись почти до утра в подвальчике, где играл слепой баянист. Это была музыка! Он и сейчас ее помнит.
Лампочка, немного помигав, потухла. Никто в комнате не обратил на это внимания, кроме Мартьянова. Потухла лампочка, исчезли мысли о музыке, зато вспыхнули другие — об электростанции. Нет оборудования, нет трансформатора, скандал на весь гарнизон. Казармы и корпуса начсостава без света.
Мартьянов незамеченным вышел из комнаты. Забыв, что возвращался домой, он направился на электростанцию.
В гарнизон прибыли строительные батальоны, и все-таки людей не хватало. Три бригады Аксанова сначала работали на объекте, но были переброшены на заготовку леса. Форсировалось строительство городка начсостава. Отставали участки, где работали сезонные рабочие. Они просили повысить расценки, выдавать спирт или водку, чтобы не заболеть цингой и не ослепнуть.
Шафранович не знал, что с ними делать. Он закрывался в кабинете и не принимал рабочих. Их жалобы надоели ему. Он срывался со стула и бежал к Мартьянову, к Шаеву, заявлял, что не сработается с толпой сезонщиков, с «жалобщиками», приехавшими сюда «зарабатывать длинные рубли».
Тогда Шаев бросал работу в политчасти и шел к строителям. Приходилось говорить им о военной опасности, об усилении обороноспособности, о кулацких подпевалах, о враге, пробравшемся на важный стратегический участок.
— Что опаснее и тяжелее: временное затруднение, недостаток в керосине, спичках, спецодежде или нависшая угроза войны?
Он внимательно всматривался в рабочих, пронизывал их взглядом, разгоряченный Шафрановичем. Может быть, среди них и находились те, кто приехал сюда «зарабатывать длинные рубли», но было бы ошибкой считать их всех рвачами.
Угрюмые и недовольные строители молчали. «О чем они думают, какие заботы тревожат их сердца в эту минуту?» — спросил себя Шаев и продолжал:
— Что нужно делать сознательному рабочему: пролеживать на боку завоеванную власть или укреплять ее? Кто не работает, а хнычет о трудностях, разводит панику, тот помогает врагу! — запальчиво произнес он и тут же подумал; что мог незаслуженно обидеть людей. «Грубо сказал, вырвалось сгоряча», — осудил он себя. И опять пристальным взглядом пробежал по лицам рабочих. «Простые советские люди, быть может, честные и правдивые, а я так круто с ними. Не следовало бы так».
— Комиссар, зачем так говоришь? — услышал он голос и метнул глазами в ту сторону. Поднялся пожилой рабочий, рябоватый, с колючей бородкой, сдвинул старенькую кепку на затылок и громче произнес:
— У меня пятеро малых, мне накормить их надо, а работник я один. Почему начальник Шафранович корит нас длинными рублями, а выслушать жалобы не хочет, а? — На тонкой шее его вздулись жилы, глаза ввалились.
— Говори, — виновато сказал Шаев, — говори, товарищ.
И враз раздались отовсюду требовательные голоса, жалующиеся то на одно, то на другое. Шаев слушал их, думая, как опрометчиво он поступил, поверив раздраженному Шафрановичу, оболгавшему рабочих. Он укоризненно повел бровями в сторону инженера. У того дрогнули веки и поджались тонкие губы.
Рабочие справедливо жаловались на нехватку продуктов, необходимых товаров, на плохую пищу, приготовляемую в столовой. Они были правы.
— Разберемся, товарищи, и безобразия устраним, — заверил помполит. — Трудности будут еще, сами видите, в каких условиях живем, говорите о них прямо, на собрании, смело критикуйте начальника. Окажется толстокожим, не поймет, приходите в политчасть, разберемся, накажем за бездушие. А паникеров и нытиков разоблачайте сами, им не место в ваших рядах и на нашем ответственном участке.
Немного позднее, когда Шаев мог спокойно проанализировать все, что произошло, он, привыкший оценивать свои поступки, еще раз осудил себя за опрометчивость. «Как легко, поддавшись настроению одного человека, можно незаслуженно обидеть многих». Он забежал в штаб, встретил там Мартьянова и рассказал ему обо всем. Потом заглянул в политчасть и поделился своими соображениями с Макаровым. На душе его стало спокойно.
…На лесопилке установили две рамы, круглосуточно распиливающие бревна. Это был уже маленький лесозавод. К нему по деревянной узкоколейке на вагонетках подвозили из тайги бревна, увозили на объекты доски, брусья, тес. На лесозаводе нужен был хозяйский, острый глаз. Тогда Мартьянов вспомнил о лоцмане Кирееве. Силыча пригласили на работу и назначили «инспектором по древесине».
С утра до вечера гремел его голос то у лесопильной рамы, то на стройке казарм. Он чувствовал себя здесь таким же хозяином, как на катере и маяке. К сварливому характеру лоцмана понемногу привыкли.
Это произошло не сразу. Однажды Мартьянов сказал ему:
— Смотри, Силыч, что мы тут наделали, распотрошили твою тайгу…
— Ничего не сделали! Пришли на отвоеванную нами землю, осели, вроде хозяевами заделались. А вы здесь гости! Я тут бил белояпонцев, они били меня. Я с отрядом очистил побережье от этих навозных мух. Нет, чтоб Силыча спросить, послушать его.
И Мартьянов, раскусив характер лоцмана, стал советоваться с ним, а потом пригласил его инспектором на стройку. Это была заманчивая должность. И хотя Силыч ясно не представлял новых обязанностей «инспектора по древесине», но, ворча, согласился с предложением Мартьянова. Он оказался человеком, полезным делу. У лесопильной рамы Силыч поучал красноармейцев.
— Елка что? Елка под пилой кряхтит, мать честная! Вот береза — это другое дело. Пила-то в бревне песню заводит. Чисто! А сосна тоже различие имеет. Смолистая, крепкая сосна под пилой звенит — заслушаешься. Если под пилой хороший лес — одна музыка получается. У меня ведь зря не простоишь, мать честная! Я издалека слышу, бревно в раме али нету. Пила без нагрузки гудит, как пчела на пасеке. Никогда пилу вхолостую не пускайте. Силыча не обманете.
Приходил Силыч в казармы и там находил, что сказать:
— Какая диковина в угоду человеку создана. Тарахтит, тарахтит, а все вперед да вперед ползет. Лошади не обернуться, а он будто стакан на блюдечке. А бревен зараз берет — плотнику на поденщину. Трактор — машина удобная, благоприятная…
— Это чужестранец. Американец. Скоро челябинские тракторы появятся, — говорил Аксанов и беспокоился: — Лесопилка не задержит, Силыч?
— Ты не задержи лесозаготовки, — ворчал Киреев. — Червивые бревна возите, на дрова не годятся. Сколько раз говорил: прежде чем повалить лесину, постучи топором, посмотри на сучки, как растут, отщепни кору, а потом уж вали…
Силыч поднимался на леса стройки и долго ходил, осматривая, как выбираются пазы, рубятся углы в «замок», в «лапу». Он останавливался около Лепехина и скупо замечал:
— Хорошо рубишь, хорош плотник…
— Да я агроном, Силыч, — отвечал красноармеец, — плотником здесь стал. Мое дело за пшеницей, овсом, картошкой следить, а не плотничать.
— Чем плохо. В жизни каждое дело полезно. Больше знаешь, меньше ошибок сделаешь. В жизни надо умельцем быть.
Дальневосточные морские рубежи, протянувшиеся от Владивостока до Анадыря, одевались в бетон. Вдоль побережья Охотского и Японского морей создавались укрепленные районы, жили, строились многие таежные гарнизоны. Это знал Мартьянов и ревниво следил за ближайшими соседями. Дела у них, примерно, шли так же: ощущалась нехватка людей, техники, строительных материалов. Начальники гарнизонов жаловались на это, как на общую для всех болезнь.
Всех радовало, что на Тихом океане организован мощный военный флот, способный защитить морские границы от посягательства врага. Командовал им опытный флагман Михаил Владимирович Викторов. Это был обстрелянный моряк, человек, создавший флот на Балтике и Черноморье. Уже само назначение Викторова сюда — на мало изученный, не освоенный, третий морской театр, где все надо было начинать сызнова, — расценивалось и правильно истолковывалось среди старшего командного состава, знавшего больше других, сколь важное значение партия придавала укреплению дальневосточных рубежей.
За короткий срок морская береговая оборона покрыла своими точками многие стратегические пункты и вместе с флотом бдительно несла сторожевую вахту.
Прибыли краснофлотцы-береговики и в гарнизон Мартьянова. Среди пропотевших защитных гимнастерок замелькали матросские тельняшки с бушлатами, темно-синие кители командиров с золотыми полосками на рукавах. И хотя задачи, поставленные перед краснофлотскими подразделениями береговой обороны, были те же самые, что и перед красноармейцами и командирами гарнизона, Мартьянов воспринял их появление несколько отчужденно.
— Моряки пришли, — сказал он уныло Гейнарову, когда тот докладывал ему о плане совместной обороны, — теперь всякие камбузы, кубрики, вахты начнутся на суше.
У начальника штаба сощурились глаза, собралась густая сетка морщинок.
— Насмешил ты меня, Семен Егорыч, — и запустил тонкую руку в черные волосы, припорошенные сединой. — Что ж тут странного? Нет, что ни говори, моряки — вояки выносливые и культурные, дело с механизмами и артиллерией имеют. А эту технику на ура не возьмешь: математику знать надо…
Мартьянов чуть обиделся. Он не любил выказывать свои чувства перед другими, но тут не вытерпел.
— Что ж, пехота, по-твоему, — лапотница?
— Пехота — царица войск, говорят издавна. И фаланги древних греков для своего времени были непревзойденным изобретением тактики. Но явился римский легион, подвижный и маневренный, — фаланги стали отсталым инструментом боя. Не тебе говорить, Семен Егорыч, как конница уступила свое главенство в первый же день империалистической бойни. Появилась артиллерия двадцатого века — бог войны. А ныне прибавилась еще авиация, накрывающая все сверху. Техника-а!
Мартьянов, сидевший на табуретке, уронил руки на колени и нервно жевал мундштук потухшей папироски. Все в нем обличало внутреннее волнение, но он сдерживался.
— Ты это к чему? — выдавил он строго и хмуро.
— К тому, Семен Егорыч, что нынче и у пехоты иные задачи. Довольно ей грязь ногами месить, на брюхе ползать и в штыки, ходить, довольно!
— Еще поползаем и грязь помесим, — нетерпеливо вставил Мартьянов.
— Скоро конец придет этому, — с прежней запальчивостью продолжал Гейнаров. — Пехота тоже выросла и в новых сражениях, в новой войне ей предстоит решать самые умные, но трудные задачи — закреплять то, что сделают в бою артиллерия с авиацией, танки…
Зашел Шаев и по разгоряченным лицам понял, что до него тут был какой-то крутой разговор. Гейнаров сразу смолк, не возобновлял прерванного спора и Мартьянов.