— Холопа жалеть — самому идти в закупы. Не нами сие заведено — всё от бога.
— Набожен ты, боярин, — сказала Досифея. — Истинному христианину дорога прямая — в рай.
— Да и о твоем благочестии, матушка, я зело наслышан.
— Мы к богу ближе….
Так беседовали они ласково и с почтением на обочине, а солнышко подымалось всё выше и выше, а когда стало припекать, Одноок велел слугам разбить на берегу реки полстницу и пригласил к себе игуменью полдничать.
Тотчас же поднялась вокруг них суета, у воды запылали охватистые костры.
Под покровом просторной полстницы было прохладно; игуменья с Однооком сидели на коврах, пили квас. С берега доносилось повизгиванье послушниц: мужики озоровали, и Досифея недовольно хмурила брови.
Пока не поспел обед, слово за слово, завязался у Одноока с игуменьей доверительный разговор.
Жаловался боярин на сына своего Звездана:
— Вовсе отрок отбился от рук. Дерзит, отцовых наставлений не слушает, о князе и боярах говорит непотребно, ровно сам не боярский сын, а родился у холопа или рядовича под дырявой крышей… Всё есть у добра молодца: и пуховая постель, и нарядная одёжа, и обличьем не урод: боярыня-то, помилуй мя господи, какая красавица была!..
— Как же, как же, помню Радмилу, — кивала Досифея, попивая квасок. — И станом стройна, и с лица бела. А скажи-ко, померла в одночасье — почто такое, боярин? — вдруг спросила игуменья. — Поветрие разве какое?..
— Уж и забыла, матушка, — сказал, внезапно побледнев, Одноок. — В тот год многих призвал господь. Люди-то, не то что в своих домах, прямо на улицах падали…
— Припоминаю, припоминаю, — кивнула игуменья. — Да как же ты не уберег ее, красавицу нашу, боярин?
— Все во власти божьей, матушка. Ей бы, Радмилушке-то моей, сидеть-посиживать в тереме, а она привечала больных да сирых. Вот и захворала — три дня маялась, ни есть, ни пить не могла, всё только молитвы шептала… Уж больно убивалась по Звездану, родименькая.
Боярин сморщился, пальцем смахнул со щеки слезу — ишь как растрогался. А Досифея слышала совсем другое. От людской молвы не спрячешься, сокровенного не утаишь. Разносили люди, будто сам боярин уморил Радмилу. Пришлась она ему не ко двору: отзывчивая была и добрая — стекались к ней со всего города калики и нищие. Кормила она их и поила, одевала и обувала — оттого и прослыла святой, оттого и невзлюбил ее Одноок. У него ведь каждая ногата на счету. Скареден был боярин, ни себя, ни близких не жалел — лишь бы набить добром свои бретьяницы да скотницы. Бил он Радмилу нещадно, в подклет сажал на хлеб и воду…
— Трудно отлетала Радмилушкина душа, — всхлипывая, ворковал Одноок. — Хоть и прошло с того дня не мало времени, а сердце и поныне кровью запекается. Жжет в груди-то, ох как жжет, матушка.
— Успокойся, боярин, — сказала игуменья. — Душа ее нынче на небесах. А то, что убиваешься, то, что жалеешь, мне ведомо: доброй ты человек, о том все говорят.
Ох, согрешила Досифея, неправду вымолвила! Слово медоточивое вылетело, а в мыслях было иное…
Но Однооку понравилась ее лесть. Он и ухом не повел, не покорежился — слезы высохли на его щеках, как ни в чем не бывало принялся поругивать Звездана:
— Экое учудил: убег с конюшим со двора, а куда — не ведаю…
— Что ты такое говоришь, боярин? Куды убег Звездан? Да слыханное ли это дело!
— Куды убег, у него спроси, матушка. А только осрамил он меня на весь город. И к протопопу ходил я, и ко князю… Князь зело разгневался. Но сыскать обещал. А сыщу, сказал, отроку твоему несдобровать. Худо, совсем худо…
— Да что же ты ему такое сделал, Одноок, — пристально, посмотрела на него игуменья, — что ушел твой сын из дому без отчего благословения?
— А мне отколь знать, — нахмурился боярин.
— Может, в каком монастыре объявится? — предположила Досифея.
— Может, и объявится. Князь уж послал людишек пошарить по обителям.
Говоря так, Одноок вздыхал и охал. Игуменья тоже вздыхала и охала, но про себя думала: «Не от сладкой жизни сбежал боярский сын. Знать, довел его Одноок, эко прижимистый какой. Звал гостьей быть, а угощенья пожалел».
Она оглядела накрытый слугами стол, поморщилась: мясо постное, всего на кус, в жбанах кроп пожиже монастырского. Даже хлеба пожалел боярин.
Хотела уж она кликнуть своих послушниц да велеть им нести дорожные припасы, но вовремя спохватилась, а после похвалила себя за рассудительность: свой-то хлебушко еще сгодится — дорога дальняя, а боярское брюхо черевисто.
Так и сидели они друг против друга, попивали разбавленное теплой водою вино.
Не дождался Одноок угощенья, а думал: расщедрится игуменья. Досифея посмеивалась: «Оттого и богат боярин, что из блохи сапоги скроит. Да меня не проведешь».
Разъехались они после полудня. Свернули слуги полстницу, поклонился Одноок игуменье:
— Прощай, матушка. Дай бог тебе здоровья.
— И ты прощай, боярин. Спасибо за угощенье.
Рванули кони, взяли с места возок, покатили его к перевозу. Под скрип колес Досифея задремала.
Утомительная дорога в возке, верхами и на лодиях была позади. Только что прибывший из Ростова епископ Иоанн, бывший Всеволодов духовник, заступивший на ме сто почившего в бозе дряхлого Луки, еще переодевал дорожное пропыленное платье, как в дверь постучали, и, отстраняя от прохода служку, в горницу вступил Кузьма Ратьшич.
— Входи, Кузьма, входи, — запоздало пригласил его Иоанн, оправляя полы просторной рясы и добродушно улыбаясь.
— С прибытием тебя, отче, — поклонился епископу Кузьма и тоже улыбнулся. — Шел мимо, гляжу — возок на дворе. Давненько ждали тебя, давненько. Должно, не ко времени я — притомился ты, да вот не утерпел. Дай, думаю, взгляну на Иоанна. Сколь уж времени не виделись…
Епископ по-простому обнял дружинника и усадил на лавку. Глядя ему в глаза, медленно покачал головой:
— А ты все не стареешь, Кузьма. Будто время обходит тебя стороной…
— Льстишь, отче.
— Радуюсь. Старость не красные дни. Нынче ехал, думал: в былые-то годы всю дорогу от Ростова с одним привалом бы отмахал.
— Ишь, чего захотел, — засмеялся Ратьшич. — По сану тебе не пристало шибко-то гнать. Небось не отрок — духовный пастырь. Суета — дело мирское.
Говорили они так весело, потому что знакомы были давно, и годы у них были равные, и думы были одинаковые — оба служили князю Всеволоду, и Всеволодовы мысли были их мысли, и воля князя была их воля. И иной жизни они не желали.
Еще совсем недавно Кузьма ездил в Киев к митрополиту добывать Иоанну епископию. Трудное это было дело, много положил Ратьшич на него трудов и терпенья, ибо знал: от того, кто сядет в Ростове, будет зависеть многое. Сколь уж лет с благословения ростовских епископов плодилась за спиной владимирского князя боярская вражда, сколь уж раз перекидывался Великий Ростов то к Ростиславичам, то к новгородцам.
Упрям был митрополит, но и осторожен: прямо против Иоанна не высказывался, а время тянул, сносился с Рюриком. Но Рюрик был плохою ему подмогой, а до патриарха в Царьград за неделю не доскачешь.
Богатые дары привез Ратьшич от своего князя на двадцати возах — не только грозил, но и задабривал митрополита Всеволод. И еще знал митрополит, что и в Царь граде есть у владимирского князя заступа, что течет в его жилах и византийская благородная кровь, а терять свое добытое с трудом место в Киеве ему не хотелось. Да и не до Руси было в те дни патриарху: стояло у самых царьградских ворот огромное войско сумасбродных крестоносцев…
Уступил митрополит Всеволоду, утвердил Иоанна в Ростове — так и кончилась там боярская вольница.
С тех пор жил Иоанн и в Ростове и во Владимире. В Ростове больше, потому что нужен еще был там Всеволоду строгий присмотр. Нынче явился епископ к князю после более чем полуторагодовой отлучки.
В замыслы Всеволода он был посвящен и уже догадывался, с чем связана предстоящая встреча.
— Всей смуте новгородской начало — владыко Мартирий, — сказывал Иоанн засидевшемуся у него Ратьшичу. — Посадник ихний Мирошка Нездинич нам не в опаску, хотя и за ним глаз да глаз нужен. А Мартирий напорист и хитер. Бояре, что мечтают, как и прежде, сажать в Новгороде князей по своей воле, глядят на него с надеждой. Оттого и Ефросима отвергли, что был Ефросим разумен и понимал: не время нынче Новгороду ссору заводить со Всеволодом. Купцы, те уж возопили: не стало на земле порядка. И не вижу я иного исхода, как посадить князю нашему сына своего на новгородский стол, а с ним послать дружину…
— Не примут дружину в Новгороде, — выразил сомнение Ратьшич.
— Податься им некуда — примут. Ране-то, ежели что, обращались они к киевским князьям, теперь же Рюрику не до них: Роман, волынский князь, на него в великой обиде. Самое время обуздать строптивых.
— Ты князю-то про то и скажи.
— Почто же во Владимир-то я прибыл? — улыбнулся Иоанн. — И еще хочу сказать Всеволоду, чтобы поспешал. Донесли до меня верные людишки, что не без помощи Мартирия обхаживают Мирошку бояре, коим не по душе пришелся доставленный к ним Всеволодом Ярослав Владимирович, — хотят крикнуть на вече Мстислава Давыдовича. Ярослав-то тих и послушен, а Мстислава я знаю — от него иного и не жди, кроме как новой смуты — он ведь единого с Рюриком корня… Мирошке-то Нездиничу нашего бы человечка под бок. Ему ведь и тех, что за Мстислава, обидеть не хочется (как-никак, а с их помощью сделался посадником), и противу Всеволодовой воли идти опасается. А Ярослав, как смекаю я, всем не по душе…
— Любит Всеволод Ярослава…
— Знаю. Оттого и думаю, что нелегкий нам предстоит разговор.
Иоанн потер виски, решительно прошелся взад и вперед, остановился перед Ратьшичем, покачал головой.
— Мы у князя первые советчики, — сказал он. — С нас и спросится. Так почто должны мы молчать?
— Вот бы Нездинича надоумить… Нездиничу лучшего не придумать, как только что отказаться и от Ярослава, и от Мстислава також. Пусть сам и просит Всеволодова сына в Новгород. Тут уж боярам деться некуда.
— Умен ты, Кузьма, — засмеялся Иоанн. — Недаром полюбил тебя наш князь.
— Да и ты у него в чести, — сказал Ратьшич. — А что до верного человечка, то есть у меня один на примете…
— Уж не Словиша ли?
— Угадал. Он самый…
— А я повидаюсь с Ефросимом, — задумчиво произнес Иоанн. — Шибко любят его в Новгороде. Мартирия-то клянут, а Ефросима любят. Пущай подбирается к Нездиничу… Словиша-то с одной стороны, а Ефросим с другой. Крепко обложат посадника — никуды ему не деться. Дело выдумали мы с тобой, Кузьма.
— Не копьем побивают, а умом.
— Ишь ты, яко возгордился, — улыбнулся Иоанн, — а про то запамятовал, что всё в мире от бога.
— Разум — богу во славу, — быстро нашелся Кузьма.
Иоанн перекрестил его и поцеловал в лоб.
— Ступай покуда.
Кузьма вышел. В дверях он снова столкнулся со служкой. Тот отступил в полутьму перехода, быстро скользнул по лицу Ратьшича пристальным, нехорошим взглядом.
Глава четвертая
Одноок, наверное, не так убивался бы, если бы сын не увел у него со двора двух лучших коней.
Сейчас Звездан радовался своей сообразительности, потому что ежели надумал бы идти пешком до самого Новгорода, то и его и ушедшего с ним конюшего Вобея схватили бы давным-давно.
В пути никто их не обгонял, лишь на подъезде к одной небольшой деревеньке повстречался длинный епископский обоз. В переднем возке Звездан увидел Иоанна, было с ним много челяди и служек, гарцевавших на обочине, но за кустами беглецов не заметили, и к вечеру те благополучно прибыли в Ростов.
У Вобея здесь были знакомые, приняли они путников с лаской, накормили, напоили, уложили спать, а утром снарядили в дорогу с хорошим запасом съестного, которого должно было хватить до конца путешествия.
Вобей оказался говоруном; сначала Звездан слушал его с охотой, но скоро он ему изрядно надоел. Историю его он знал уже почти наизусть и сам мог рассказать любому не хуже самого конюшего.
Сказать по правде, так только одного никак не мог взять он в толк: что заставило Вобея бежать с ним вместе от Одноока. Боярин его не обижал, хоть и не щедро, но одаривал — не то что других челядинов, которым и еды-то не каждый день перепадало досыта.
Брал с собой Вобея Одноок, объезжая деревни, — и конюший исправно помогал боярину обирать холопов: был он пронырлив и вездесущ, знал, у кого где и что лежит, ведал и про то, что припрятано от зоркого глаза боярского тиуна.
Вот и про тайные мысли Звездана проведал Вобей, а как — одному богу ведомо.
Ночью уходил Звездан из дома. Прокрался мимо житии к конюшне, отворил ворота заранее припасенным ключом, и тут — Вобей: заговорил быстро, глотая слова:
— Ты меня не бойся, Звездан. Не серчай, а перво-наперво выслушай. Знаю я твою думу, но про то никому не скажу… Только не дело ты задумал — одному пускаться в дальний путь. Много злых людей нынче бродит по Руси. Не приведи бог, повстречаешь татей. А вдвоем — не страшно. Глядишь, и подсоблю тебе в чем. Возьми меня с собою…
— Куды же тебе со мною, Вобей? — удивился Звездан. — Да знаешь ли ты, каково тебе будет, ежели настигнет батюшка?!
— Нынче Одноок далеко. И покуда возвернется, нас уж не догонишь.
— Да почто решился ты на такое? Али худо тебе жилось у Одноока? Любил и жаловал тебя боярин.
— Мило волку теля, — сказал Вобей, ухмыляясь. — Отколь тебе знать про мою кручину.
И верно, подумал Звездан. Иному ведь и его, Звезданово, житье покажется райским. Но воля всего дороже. Не выдержал, должно, Вобей, не по душе ему ни честь боярская, ни ласка, коли вокруг одни только слезы.
Взял он с собой Вобея и не пожалел. В пути без него пришлось бы Звездану туго: и хворосту на костер соберет, и живность какую добудет в лесу. Ловко брал Вобей стрелою быстрого зайца. Меткий был у него глаз, твердая рука. И байки сказывать был он великий мастер — повидал Вобей большой мир, было ему что рассказать боярскому сынку. Потешался конюший над попами и монахами, хулил их грешное житье.
— У твово батюшки тож божьи лики во всех углах, — говорил он, — а праведности ни на грош.
Не любил Звездан своего отца, но Вобеевы откровенные прибаутки его коробили.
— Ты бы уж чем другим меня потешил, — останавливал он разошедшегося мужика.
Вобей лукаво улыбался и начинал низким разбойным голосом старину о лихом ватамане. В пляшущих бликах лесного костра лицо Вобея обретало зловещую лихость. Растрепанная борода, широко разинутый круглый рот с с сочными красными губами и поблескивающие глаза конюшего подымали в Звездане волну необъяснимого ужаса. Со страхом вглядывался он в обступившие их со всех сторон деревья, улавливал шорох чужих шагов, свистящий шепот, затаенное дыхание крадущихся к привалу людей.
Конюший смеялся:
— Вот и старина моя тебе не по душе. Или за сердце взяла, оттого и гомозишься?
— Хороша твоя старина, Вобей. Только подумал я: а что, как услышит твой трубный глас посланная за нами охота?
— В лесную глушь мужики зазря не попрут, — убежденно успокаивал его конюший. — Им своя голова дорога. Проедут мимо…
Спали они рядом. Под ухо подкладывал Вобей прихваченный в боярской усадьбе мешок; ни днем ни ночью не расставался он со своей поклажей. Уж за Ростовом стал примечать Звездан: с чего это стережет свой мешок Вобей? Не золото ж у него в мешке, отколь золоту взяться у конюшего?
И раз как-то на ночлеге, когда отправился Вобей к реке зачерпнуть в котелок водицы для ухи, не утерпел, развязал Звездан мешок. Заглянул вовнутрь — и отпрянул: так вот почему увязался за ним Вобей, вот почему бежал от Одноока, — ограбил он боярина, сложил в мешок золотые колты и обручи, даренные боярином Звездановой матери да после отобранные и припрятанные с прочим добром в дубовые, железом обитые лари. Как добрался до них Вобей, о том Звездан не стал его спрашивать. А спросил совсем о другом: