Да, в бору реже раздаются звонкие крики, – реже и глуше. Бор вымирает как будто. Но зато ранними утрами звончей кричат милые иволги, с бо́льшим спокойствием и деловитостью стучат по дуплам дятлы.
Теперь я решаюсь выпускать мою сироту во дворик, и она прохаживается вдоль заборчика, смешно разгребает лапками землю, а десятки гигантских крыльев недвижно глядят на нее со стенки сарая.
Жгучее чувство утраты моего королька постепенно гаснет в моей душе, но я все еще охвачен непонятным азартом. Я увлечен войной, со всеми ее хитростями и уловками. Между мной и ими протянулась невидимая связь взаимного наблюдения, азарта с одной стороны, страха и ненависти – с другой. Да, ненависти… В криках их я слышу тревогу, злобу, ненависть. Они признали мою синюю блузу, и я меняю ее на пиджак, а соломенную шляпу на фуражку. Я все еще терпеливо, часами, просиживаю в молодых зарослях и жду наступления вечерней зари, когда уцелевшие хищники осторожно, с трусливым и жалобным посвистываньем спешат навестить покинутые на день гнезда.
– Однако! – сказал как-то Семен Федорыч, завернувший ко мне попить чайку. – Как вы их! На будущий год, гляди, и гнезда бросят… А молодые-то уж вывелись, поди… Раньше бы вам захватить.
– Молодые?.. Какие?..
– А птенцы-то!..
Птенцы… Я точно забыл, что ведь и у них есть птенцы…
– Чего там, – вмешался в разговор Мишка, относивший и к себе часть успехов. – Подохнут они теперь…
Подохнут…
Я точно забыл, что действительно птенцы могут «подохнуть», как сказал Мишка.
Я сидел, задумчиво помешивая ложечкой в стакане. Мишка сосал сахар, причмокивая и обжигаясь чаем. Семен Федорыч рассматривал громадные крылья, только что подвешенные на стенку.
– Эге! Да вы подсокола цапнули! Ей-богу, подсокола… Я ж говорил – застреляете!.. Только первую убить, а там… Прошел я сегодня по бору… Ни единого-то ястреба не видать… Перебрались куда, что ли.
Он взглянул на стенку и замолчал.
– Вот куда перебрались! – сказал Мишка. – Теперь кур драть некому…
V
Ночи я сплю плохо последнее время. Какое-то томление иногда овладевает мной, не то тоска, не то какая-то неясная дума. Просыпаюсь я рано, и первое, что вижу, – это королек-сирота, еще дремлющий на моем чемодане. И мне становится как-то покойно, мирно. И я говорю себе: скоро мы поедем домой, в свою забытую комнатку на третьем этаже. Но стоит выйти на крылечко, как десятки крыльев напоминают мне о последних днях… Нет, их надо убрать!
Я зову хозяйку и прошу снять крылья.
– Да куда их, батюшка? Кому такого добра надо!..
– Ну, спрячьте куда-нибудь, унесите…
Мне стыдно было сказать: бросьте.
Она покачивает головой, точно раздумывает, куда бы их унести.
Вечером я пил чай, чувствуя себя спокойнее: крылья и старый ястреб были сняты.
Но я все еще продолжаю уныло бродить по бору, уже без прежнего азарта. И Мишка уже не так настойчиво советует мне посторожить на полянке, пока он будет рыскать по опушкам. По привычке я еще таскаю за плечами ружье.
Сегодня я случайно наткнулся на молодого ястреба. Он сидел шагах в двадцати и, глупый, с любопытством вглядывался в меня, тараща круглые глаза и постукивая желтым клювом. Машинально я поднял ружье, вспомнил… и опустил.
– Пте-нец… – протянул Мишка, хлопнул в ладоши и испугал птицу.
– Да, птенец… – сказал я.
Уже зашло солнце; сгущались тени в бору, сливались вершины. Смолой тянуло из бора, душным теплом нагретого за день воздуха, точно старый бор спешил выдохнуть из себя тяжкий жар и втянуть с лугов медовые запахи скошенных трав. От задремавшего озера, из камышей, доносился до нас печальный вопрос камышевки, а в глуши что-то поскрипывало в полутьме, должно быть усыхающая сосна. Мирные думы дремали в душе… И вдруг, недалеко от нас, что-то отчаянно пискнуло и умолкло.
– Он! – вскрикнул Мишка.
Его лицо перекосилось. Он весь насторожился.
Снова пронзительный писк.
– Дерет!.. Ей-богу, дерет!..
И Мишка юркнул в кусты жимолости.
Да, без сомнения, это был крик захваченного дятла. Я хорошо изучил эти острые крики в бору.
– Задрал! Задрал! – услыхал я крик Мишки. – Здеся, здесь!
Он, должно быть, по слуху добрался до места и теперь призывал меня.
– Летит! На тебя летит!.. Держи! – кричал отчаянно Мишка, точно драли его.
Я взвожу курки, поднимаю ружье, жду, охваченный знакомой дрожью азарта…
В просвете бора я вижу темный быстрый зигзаг, еще зигзаг… Вот уже и над головой…
Бах… ха-ха-ха-а-а… – покатилось в бору. Что-то черное кривым взмахом поплыло к земле, зацепило за сук и упало…
Ястребок!.. Совсем еще молодой, с яркой желтой каемкой у клюва. Сраженный маленький хищник лежал беспомощно… Нет!.. Он готовился дорого продать свою, нужную ему жизнь: он шипел, пощелкивая желтым клювом и широко открывая рот, трепетал крылом и даже поднимал крючковатую лапку.
– Птенец… – глухим шепотом сказал Мишка.
– Да… птенец…
На меня глядели вздрагивающие глаза, черные, напряженные, строгие. В них видел я, – а может быть, мне показалось так, – я видел в них ужас, и… ненависть, и упрек…
Мы стояли над ним, а он, не переставая шипеть, при каждом нашем движении с угрозой поднимал лапку.
Совсем стемнело. Уснула камышевка. В монастыре ударило десять. Я мрачно смотрел на подбитого ястребка. Что с ним делать? Бросить так, раненного, ночью? Нет, я не мог. Я нагнулся, получил сильный удар клювом в руку и схватил ястребка за спину.
– Неси ружье, Мишутка… Идем!
VI
«Пи-пи-пи!..»
Это пищит мой одинокий королек, надоедливо напоминает о себе. Напрасно напоминает!.. Все эти дни я точно забыл о нем; писк и прыганье на окно меня не трогают. Я уже не сажаю его на плечо, не пускаю засыпать в рукав, и еще, сегодня утром, когда он доверчиво вспорхнул ко мне на плечо, я толчком сбросил его.
Я поглощен другим: из головы не выходит моя жертва, подбитый мною ястребок. Вот уже третий день он сидит у меня на вышке, в маленькой комнатке под крышей. Я не знаю, что мне с ним делать. Ранен он неопасно. У него дробью разбито крыло, он может поправиться, и я тогда вынесу его в бор.
Но странно – ястребок плох, очень плох, и ему, видимо, с каждым днем становится хуже. Если бы он относился ко мне доверчиво, принимал пищу, позволил себя осмотреть, все было бы хорошо. Но он дикий какой-то, странный. Видимо, он твердо решил, что я его враг, и не желает понять, как я хочу спасти его, вернуть ему здоровье и свободу, искупить свой жестокий порыв, в котором я теперь раскаиваюсь.
С трудом удается мне осмотреть рану маленького хищника. Он клюет меня, вонзает в мои пальцы свои тонкие крепкие когти, мои руки в царапинах и синяках, но я тверд. Я не боюсь боли. Этот молодой хищник платит мне за них, которых теперь уже нет.
Я промыл разбитое крыло, выбрал дробинки… Я принес пленнику сырого мяса, сую кусочки в его желтоватый рот, но ястребок пятится, не сводя с меня черных подрагивающих глаз, шипит и старается забиться в угол. Вот уже четвертый день он не хочет брать пищи и заметно слабеет, но шипит и царапается по-прежнему. Он может умереть голодной, медленной смертью на моих глазах, день за днем растравляя мое сердце, показывая, что я, я убил его! Мне начинает почти казаться, что он сознательно делает это, зная, как мне тяжело. Но нет, во что бы то ни стало я должен его спасти!
При помощи Мишки я силой разжимаю крепкий клюв и насильно запихиваю кусочки мяса. Ястребок закрывает рот, жует как будто, но тотчас же выбрасывает; и неотступно глядят на нас подрагивающие глаза, горящие каким-то грозящим светом.
За этим занятием застает меня как-то Семен Федорыч.
– Ну как? Привыкает?
– Нет, шипит только и царапается. Попробуйте, заставьте его проглотить…
Дьячок берет кусочек мяса и подходит. Ястребок приседает, вытягивает шею, встряхивая крылом, шипит и старается зацепить лапкой.
– Сурьезный… Ишь-ишь!.. Ах ты, бестия!..
Он пробует разжать ястребку клюв, но сейчас же отскакивает, тряся рукой.
– Ах ты… почтеннейший!..
Почтеннейший! Да, это удачное выражение. Еще бы! Ястребок сидит, весь распушившись, разинув рот, выпучив глаза и щелкая клювом. Какая-то серьезная важность и строгость в этой взъерошенной фигурке… Да, именно – почтеннейший.
– Поштеннейший! – повторил Мишка. – Эвона, какой поштеннейший!.. Ну ты, поштеннейший! Жри!
– Давно не ест?
– Четвертый день.
– Ну, кончится. А жаль – совсем молоденький.
Жаль! Если бы Семен Федорыч мог знать, что было у меня на душе!
Целые дни я почти не спускаюсь с вышки. Я кладу мясо, прячусь за дверь и смотрю. Ястребок складывает крылья, приседает и начинает засыпать. Но стоит мне войти, как опять подымаются крылья и вздрагивают глаза.
Он слабеет – это ясно видно – хиреет с каждым днем. Летательные мускулы его подбитого крыла вспухли и даже гноятся, несмотря на принятые меры. И он уже не так раздраженно клюется. Нет, мы не можем быть друзьями. Он не привыкнет ко мне, это дикое существо не может простить мне муки.
Мишка ежедневно спрашивает:
– А поштеннейший как, а? Жив поштеннейший?
Я уже не могу ходить в бор, не могу. Мне стоит только услышать вдали это вольное, гордое раньше, теперь такое тревожное и злое в своей беспомощности «пы-ырррль… пы-ы-р-р-р-л-ль», как я уже вижу маленькую пустую комнатку наверху и маленького ястребка в уголке. Он при моем появлении начинает пятиться дальше и дальше в угол, дрожать глазами и шевелить крылом. Он боится меня до ужаса, не сводит глаз, и в них я вижу… я вижу в них десятки жертв.
– Барин, а барин… слышь! – сказал мне раз Мишка, когда мы оба возились с ястребком. – Отнесем-ка его в бор… Может, они сами его оправят?..
Верно! Мишка, положительно, умный парень. Самое лучшее – в бор. Может быть, они и выходят его или он и сам выправится на воле. А если… Но тогда, по крайней мере, не на моих глазах. Я намучился и так достаточно.
Решено. Сегодня я уношу его в бор.
VII
Бледнеют и гаснут яркие полосы на западе. Темно в бору. Ползут смолистые запахи, крадутся тени, стихают редкие голоса. Мертво как будто, но жизнь незаметно идет, невидимая глазу, неслышная жизнь.
Жучки-короеды без устали ведут свои красивые ходы, высверливая старые стволы, и даже тонкое ухо едва ловит скучный сверлящий звук – тик-так, тик-так. Ночные пауки ткут по кустам крепкие сети на мошкару к утру, точно заботливые рыболовы ставят с вечера верши[14] и вентеря[15]. Быстроногие жужелицы бесшумно выхватывают и грызут неповоротливых слизняков. Летучие мыши с мягким свистом мелькают в бледном просвете вершин, а в густых кустах папоротника теплятся зеленые огоньки светлячков.
Я и Мишка выходим на хорошо знакомую полянку, заросшую папоротником и заячьей капусткой, старинную вырубку с остатками пней и ям. Здесь еще недавно любили присаживаться на вершинах ястреба. Тут же побитая грозой сосна, на которой яркими днями возятся пестрые дятлы.
Над нашими головами, в вершинах, завозилось что-то, упала сухая ветка, ясно отдалось хлопанье больших крыльев.
– Он… – шепчет Мишка. – Полетел… Боятся…
Мы оба проводили глазами ленивый полет. Да, они боятся. Они даже ночью спят теперь одним глазом.
Я вынимаю из корзинки ястребка, все еще пытающегося ударить меня ослабевшим клювом. Я сажаю ястребка на пенек, Мишка кладет к его ногам кусочки сырого мяса.
– А не заклюют его? – шепотом спрашивает он.
Я понимаю, что и в Мишутке произошел перелом: еще недавно страстный гонитель и мститель, он, кажется, готов теперь остаться в лесу и сторожить ястребка.
– Заклюют его, – не дождавшись ответа, говорит он. – Сова нападет…
Но что же делать! Какая тишина и темь! Ястребок сидит на пеньке, но его не видно и не слышно, точно он умер, точно мы бросили его в глубокий колодец, в эту таинственную темноту глухого бора. Но он жив, он думает, он страдает молча, он боится нас, – я это чувствую. И надо бросить его, уйти… Но что же делать!..
– Ну, Мишук, идем…
Я иду не оглядываясь, спешу поскорее выбраться из бора. Мне душно в жаре застоявшегося смолистого воздуха. Скорей в луга, под звезды. Я хочу видеть вечное, чистое небо, где нет борьбы, слёз, крови.
Я иду, спотыкаясь на кусты папоротника, корни и пни.
– Ми-ша-а-а! – кричу я, не слыша шагов за собой.
Он отстал. Я жду. Слышу наконец догоняющие шаги. Он идет молча. Вот и просвет. Волна свежести ударяет в лицо. Простор… Луга, бесконечные, вольные луга тянутся к Оке.
– Пропадет… – говорит Мишка печально и вздыхает: – Ма-ахонький…
Я плохо спал ночь: тревожные, отрывочные сны грезились мне. То мне казалось, что ястребок, совсем здоровый, с жадностью ест сырое мясо, то представлялось, что он в лесу, сидит на сосне и смотрит, вывернув набок голову.
VIII
Я проснулся рано – едва белело окно, но уже пропали звезды. Волны тумана плыли с лугов, заливали всю слободу, прорывались между стволами в бор. Все еще спало крепким сном; только сипло кричал петух в сарае, да на кусту, под окном, чуть пикала еще полусонная птаха.
Я взглянул к бору. Он спал еще под своей темной шапкой. Я открыл окно. Холодок утра потянул на меня ароматом скошенных трав. Я дышал и слушал – следил за подымавшимся утром. Как хорошо! И как редко я видел это утро… Что-то розовое, неуловимое бродит в небе; должно быть, солнце подкатывается к горизонту и сейчас покажет край свой.
Да, оно идет, идет… Уже бойчей и громче перекликаются птицы, и чуткий грач разбудил стаи своим важным «кра-а!». Какой шум! Тысячи крыльев шелестят в воздухе: спешат в луга веселые стаи.
Ярче розовые лучи, редеет туман… Солнце!.. Выплыло оно из-за Оки и уже покачивается пунцовым шаром.
Я вспомнил о