Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4 - Александр Исаевич Солженицын на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И ещё новые солдаты набирались во 2-й класс через кондукторскую ругань, но тоже осмотрительную.

И не было никого выше кондуктора, не было гордого обера с серебряно-красными галунами, чтоб их задержать.

– А что тут такие за купы? – спрашивали солдаты друг у друга с любопытством, проходя и пристукивая винтовками по полу. – А кто тут по купáм?

А почему они ехали с оружием, но без команды?

Ярослав не понял вовремя знаков соседа, приглашавшего его сесть рядом с собой и так оберечь последнее свободное место. Теперь туда ввалились ещё двое солдат, плюхнулись на тот диван, через папашу совсем уже втискивая дочку в стенку.

И Ярослав остался стоять в проходе, отмахиваясь от чужого дыма, глядя на уходящую землю.

Миновал перегон, другой. Расчёт сестры оказался верен: солдаты подобрели, не хамили, размягчились чайком, рассказывали о своих семьях. Наконец, ласково звали и поручика идти с ними попить.

А тем временем, оказалось, два новых солдата потребовали с англомана 15 рублей, на станции сбегали, принесли полный окорок. И теперь резали его на коленях большим ножом, всех угощая.

581

Казачьи дела в Петрограде. – Сведенья с Дона, с фронтов. – Ковынёв готовит общеказачий съезд. – Статья Гнедича.

Отходили дни революции – и всё больше оглядывались казаки на себя, и радовались себе. Ковынёв, ещё свободный от института, занятия не начинались, много тёрся среди донцов, захаживал и в казармы. Он был везде кстати, хоть в 1-м полку, хоть в 4-м, и довольно войти и заговорить с первым встречным, как по выговору, по донским словечкам, по взгляду на дело они опознавались и могли гутарить внятно обоим до души.

У 4-го Донского была своя история этих дней, ещё прежде революции, город её не знал, а полк теперь гордился. Ещё в январе, за месяц до всей заварухи, два казака 2-й сотни, Хурдин и Сиволобов, прижелили двух солдат, задержанных в трамвае без увольнительных, – напали на комендантский патруль, прапорщика ударили тупеём шашки, солдат выручили – и сами унеслись. С этого удара, теперь гутарили казаки, и началась революция. Тогда выстраивали весь полк, шёл прапорщик по рядам – и опознал обоих. Арестовали, судили военно-полевым, с лишением казачьего звания, прав и состояния, – но посидели Сиволобов с Хурдиным месяц в петроградской тюрьме – и сами ж казаки освободили их вот.

И в Колпине 5-я сотня не стала разгонять рабочих нагайками, – тоже ещё до заварухи, – съехала мирно. А в самом Питере, на Забалканском проспекте, все казаки перед лицом толпы пошвыряли свои нагайки на мостовую – и кричала им толпа «ура», и сотника качали. И столько радости, что толпа на них не плюётся, не проклинает! А на Знаменской казаки и в атаку пошли на полицию, сдунули её с площади! И до того радовались, что народ их хвалит, – ещё по вечерам, расседлавши коней из наряда, бегли в город – самим позиркать, уже как вольные.

Да, в этот раз казаки смыли пятно Пятого года, уже никто не может попрекнуть их подавительством. И с родного Дона передали: спасибо, станичники, благодарим за честь. И ходил казачий полк к Думе – «в крови германской искупаем своих лошадей», – и сам Чхеидзе признал, что в революционные дни казаки нанесли смертельный удар самодержавию. Правда, часть донцов, напротив, вечером 27 февраля ушла отсюда, из бунтованного города, вместе и с обозными двуколками – пересидеть в 12 верстах, в Ново-Саратовской колонии, пока подойдёт генерал Иванов «разгонять эту сволочь». Но он не подошёл. И те земляки вернулись сюда, к этим, которые в городе: донское сродство выше всего.

Среди своих охватывался Ковынёв этим отдельным донским чувством, никому здесь, в северной столице, непонятным, – взглядом как с казачьего кургана. Чем большей громадой продвинулась через Петроград эта революция – тем отдельней воздвигалась скала казачьей тоски и жажды. Здесь, среди дончаков, меньше всего было разговоров о Временном правительстве и Совете рабочих депутатов, Дону это всё ни к чему. И война с Вильгельмом тоже изрядно отсторонилась. А набухало своё: донская весна подступает – и когда же домой? И какие вольности от тутошней революции они довезут до своего Дона? Коли такая свобода тут настала – то уж какая должна распахнуться на вольном Дону? А какой если тут зачался непорядок – так такого нам на Дон не нужно, ни к чему. Вместе с Питером порадовались казаки революции – однако ж на этом судьбы их и разделялись явно. И теперь, доживая тут, в тёмной столице, ещё сколько-то и довоёвывая на фронте, не уставали донцы промеж себя гундорить о своих хуторах, о своих куренях, левадах, оврагах, конском разгоне и рыбных сетях – это вечное было, стояло под резкими донскими ветрами, ждало весны и своих дончаков назад.

Прежде поговорка была: «Хоть жизнь собачья, да слава казачья». Теперь возникло всеобщее: «Казакам хуже не будет!» – чем было.

И под ногами Фёдора Дмитриевича уже мертвел петербургский тротуар. Он и раньше-то, все годы, если разобрать, – никогда не любил Петербурга. Что тут? – всегда суетная, чадная, торопливо жадная жизнь. Эти последние дни натура дончака в нём переимывала петербургскую литературную.

И – что же, что же там деется? в Новочеркасске? и по всему Дону?.. Не сразу сведенья доходили, сейчас прервётся и от донской распутицы. От сестры Маши сегодня получил первое послереволюционное письмо, от 8 марта. Писала она (но может быть, отчасти и подделываясь под дух брата?), что петроградские события встречены в Усть-Медведицкой повсеместным громовым ура, была манифестация учащихся и учащих, всё прошло тихо-мирно, но все возмущаются окружным атаманом, что он цензурированием искажал телеграммы, только от почтмейстера узнали подлинные тексты. (И сегодня же – письмо от брата Александра, с лесных заготовок из-под Брянска: никак не ожидал такого быстрого и счастливого разрешения революции, а его 7-летний Митька, вот будет революционер! – прямо горит над газетами. И с обычной пылкостью желал Саша Феде быть избранным в Учредительное Собрание, как и был в 1-й Думе, и возрождать нашу разорённую родину.)

Кто-то с Дона и приехал за эти дни, вот бурный доктор Брыкин, за ним ещё присяжный поверенный, – добиваться от Временного правительства легализации Донского исполнительного комитета. Но тот комитет – чудоватый, не казачий, никаких выборов от округов и станиц, а там у них профессора, адвокаты, судьи, врачи и торговцы, много из военно-промышленного комитета, на Дону земства нет, – а где ж коренные казаки? кто ж правит Доном? И атаман – не выборный, а поставленный от того ж комитета – никому не известный войсковой старшина Волошинов, воспитатель кадетского корпуса, – не нашлось боевого генерала на всё Донское войско? И не слышно от них о главной нужде: об облегчении казачьей службы.

Приезжали в Петроград и первые вестники от фронтовых казачьих частей. Тут были голоса тревожные. Среди разгулявшейся солдатни громко раздаются проклятья, что казаки поддерживают «чаянья буржуазии» и «контрреволюцию». Безопасно цельным казачьим дивизиям, но тяжелее полкам, разбросанным по нуждам пехоты малыми командами и конвоями для охраны, связи, разведки, ещё тяжелей раскинутым по фронту отдельным сотням, а теперь командование стало их привлекать на службу борьбы с дезертирством, – и окружены они злобой, угрозами солдат – «подождите, доберёмся и до вашей землицы! довольно поцарствовали!», – и вот шлют теперь свою тревогу в Питер и в Новочеркасск.

А в России – не одно донское, но двенадцать казачеств, и всего казаков до 4 миллионов. И при Главном Управлении казачьих войск, на Караванной у Симеоновского моста, теперь зародился Совет Союза всех казачьих войск – взяли туда и «перводумца Ковынёва», как его теперь называли в газетах, «перводумец» стал его главный чин. По этой несущейся с фронта тревоге решили ещё в конце марта, до Пасхи, собрать в Петрограде общий казачий съезд – и в подготовительную комиссию опять-таки выбрали Ковынёва, хоть и штатского, а всё равно природного казака. На съезде и будет обо всём галда, и каждое казачье войско усилится сплоченной силой остальных, и попробуй солдатня не посчитаться!

А Федю Маша звала приезжать в марте, и сам он рвался, конечно, на Дон, – но всероссийский казачий съезд стоил того, чтоб задержаться тут. А дальше – Горный институт (ректора переизбрали, и со студентов уже не требовали всех зачётов) этой весной кончит год раньше, хоть и не возвращайся с Дона.

И Зинаиду же звал весной в станицу.

На одни и те же недели приходило решаться всему: и семейному, и донскому.

Но чем потерянней становилась для Феди его петербургская покидаемая жизнь – тем и приятнее последние деньки больше потолкаться в литературных кругах, ещё надышаться, чего уж не будет скоро. И теперь, посиживая над матерьялами к съезду в Управлении казачьих войск, да гутаря с казачьими тут старшинами, – не упускал Федя, что близко тут, на Басковой, – редакция «Русских записок». Да и потянулся сегодня туда.

В Петрограде наступила оттепель, чуть ли не первая за всю зиму. Сразу небо стало жёлто-мутное, и под ногами жёлто-серое снежное месиво, даже снег тут не похож на снег. От извозчиков, от автомобилей летят в пешеходов брызги – никогда Петербург не бывает такой отвратный, как в зимнее слякотное время. А трамваи – все облеплены гроздьями, на передних и на задних подножках. Гражданских зевак сильно поменело от первых дней революции, но солдат гуляющих полно! – не кончается праздник у них.

И месил Ковынёв по раскислым улицам, сразу превратясь из казака в безпомощного горожанина в тяжёлом ватном пальто и в галошах.

Близко-то близко, но за этот пяток кварталов надо было перемесить ногами совсем в другой мир, и самого себя перемесить – опять к интеллигентному, литературному.

В редакции – своя прелесть. Сидят за столами и скучают дружелюбные любопытные женщины, всегда рады своему автору, посидишь около них, пошутишь, они расскажут, ты расскажешь, ещё узнаешь что-нибудь, – та особая редакционная непринуждённость, какой не бывает в обычных учреждениях… Так Владимир Галактионыч всё в Полтаве? Болеет? А что Алексея Васильича не видно? Да он всё никак не разделается с комиссариатом, теперь сдаёт его. А ваш, Фёдор Дмитриевич, февральский очерк уже в наборе.

Покалякали, много новостей вот каких – театральных. Театры эмансипируются, везде автономные советы из ведущих артистов, предсказывают золотой век искусств, в Александринке начинают репетиции запрещённого Сухово-Кобылина и «Павла I» Мережковского. На всех афишах бывших Императорских театров везде орлов заменяют лирой. Сегодня и завтра идёт «Маскарад» по тем билетам, что пропали в дни революции. Вчера в Михайловском – учредительное собрание Союза Искусств, масса художественных проектов.

Да, художественный, артистический мир всегда кипит, и здесь особенно чувствовал Ковынёв своё неисправимое провинциальное отставание. Как ни теснился в писательскую среду, но сознавал, что остаётся вахлаком, казаком, не успевал за этой тонкостью угнаться ни ушами, ни глазами, ни вкусом.

Тут ещё один автор зашёл на минутку – Гусляницкий, торопился, увидел Ковынёва и стал зазывать его с собой:

– Тут всего два квартала… к Пухнаревич-Коногреевой. У неё сейчас публика занятная собралась и приехал доктор из Ярославля, рассказывает, как там революция прошла, очень интересно, это вам нужно всё знать, пойдёмте!

Ну, пошли.

Действительно рядом. (Федин глаз и по дороге не пропустил: тянулись сани с дровами – стали в город подвозить, цена упала, а то за революционные дни подскочили дрова.)

Дама эта, Пухнаревич-Коногреева, известная кадетская деятельница, оказалась толстенькая, сбитая. И с очень уверенным выражением круглого не слишком умного лица.

Доктор из Ярославля ещё не пришёл, вернее – уже вчера был, рассказывал, а сейчас опять придёт, вот ждали. Ждали, сидели, болтали, не стесняясь будним днём, – как, впрочем, и солдаты же гуляли по улицам. А пока, до доктора, во главе беседы сидел писатель Гнедич – уже изрядно пожилой, и лицо со складкой артистизма.

Из кресла, скрутив колено на колено, Гнедич говорил:

– Наконец нам дали возможность жить, дышать и мыслить! Мне позволено называть чёрное – чёрным. А раньше – нельзя было, сорок лет меня кто-то запрещал. О, неужели же прошло время шутов и прихвостней, евнухов правды?

Поразился Федя, как он закруглённо говорит, «евнухов правды», и как это язык легко складывается? – а это он статью подготовленную читал, статью для газеты, листок у него на коленке лежал, а коленка на коленке, сразу и не заметишь.

– О, неужели на месте рухнувших капищ заклубятся новые алтари? Предоставленные своей воле, о, мы будем теперь ещё строже к себе. Теперь наше сильнейшее оружие – свободное слово! Мы – накануне великого расцвета сил. Душа готова любить и верить. Подумайте: русская печать свободна! Пушкин, Белинский, Тургенев – сошли бы с ума от радости.

Богомольная русская дура,

Наша чопорная цензура! —

кончилась ты наконец!.. Господа! – Гнедич так проникся и разволновался, что, видно, выходил из своей статьи, вставлял от себя и обводил всех чуть не со слезами: – Да сознаёте ли вы полное счастье, что мы живём в такую эпоху? Люди были в цепях, но ведь и идеи были в цепях! Было стыдно называться русским – при этом царе. Впервые быть русским – не значит стыдиться своего государственного строя. Мы выросли в собственных глазах – и европейского общественного мнения. Есть зрелища святые, к таким принадлежит русская революция! В какой-то чудесной гармонии решатся её конфликты. Как нам не расплескать этого нектара! Снова преломилась плоть и пролилась кровь! Это будет всенародная, вневероисповедная литургия! И теперь, на обломках самовластья, Россия напишет имена!

Федя даже съёжился весь: ведь вот умеют писать! вот умеют говорить!

Хоть и печатал Ковынёва столичный журнал – а Фёдор Дмитрич и посегодня робел перед каждым петербургским писателем, и особенно перед ними всеми вместе: чтó они знают и умеют – куда ему, донскому опорку.

582

У Пухнаревич-Коногреевой. – Чего опасаться, а чего нет.

И ничего такого ярославский доктор не рассказал, чего б они уже не прочли в газетах – о всяких вообще городах: как сперва несколько дней ничего не знали, а потом узнали, и сперва поверить не могли, а потом ликовали, создали общественный комитет и ходили с красными знамёнами – такие люди, которые никогда раньше под красным не ходили. И как губернатор и полицмейстер пытались скрыться, но их схватили. И как, и как…

Доктор был маленького роста, белесый, смешной, симпатичный и почему-то внушал доверие, что врач хороший. Он жмурился от собственных речей, как бы не вынося всего этого хлынувшего света. И не столько рассказывал о событиях – их, видать, в Ярославле и не было, сколько задыхался, выдыхивал из себя свой собственный и общественный ярославский восторг: что в душе – половодье, что несёт туда, где вечно весна, к вершинам человеческого счастья.

Гнедич ушёл прежде, а на доктора пришли ещё два-три человека, среди них в крупных тёмно-роговых очках очень обстоятельный молодой приват-доцент с тяжёлым портфелем.

Но скоро доктору стал возражать длиный, узколицый Гусляницкий с веретённою бородкой. Вытянув ноги как палки из своего углового кресла, а сам в полусумраке угла прищурясь, он взял на себя роль духа-искусителя:

– Да, господа, мы видим красивую сказку, и я хочу верить в эту сказку со всеми вами, – но в глубине души меня точит червь. Я так всё время и боюсь, что явится Некто в сером и объявит, как в «Ревизоре»: приехавшая История просит вас всех к себе!

– Каким же вы это представляете образом? – прибоченила круглые свои локотки Пухнаревич.

– Да каким? – Гусляницкий ещё подзакручивал и так завитую бородку. – В такие подвижные минуты демократия может легко превратиться в охлократию. Есть опасность даже опорочить дело свободы в России…

Ну уж! ну уж! – спохватились, всполошились все, как бывает захлопает крыльями домашняя птица на базу.

– А вот вообразите: у кого будет власть в том же Ярославле? Нашего доктора оттеснят или не позовут. А придут какие-нибудь сильные уверенные люди…

– Ах! – отмахнулись от него. – Вы только не волнуйтесь и не путайтесь под ногами у народа.

– Из вас ещё не вышли призраки прошлого! – присудила хозяйка с круглой, но и язвительной улыбочкой. – Большего ряда жертв, чем погубил царизм, – уже не будет. Теперь мы держим твёрдой рукой светильник свободы. И теперь мы приобщены к великим демократиям мира! – это делает нас ещё более твёрдыми.

– Так-так, – посмейчиво настораживал Гусляницкий. – Сейчас, конечно, прилив. Но такую фазу мы уже переживали и в Девятьсот Пятом. А потом – отлив, реакция, общество.

– Но какой теперь возможен отлив? – бурно не соглашалась хозяйка. Её толстенькие руки так и тянулись в боки, будто она и подраться была не прочь. – Самодержавия – уже нет. И все самодержавные лакеи шлют телеграммы «присоединяюсь». Нельзя ж и допускать примата опасностей, господа! Чрезмерная тревога создаёт нездоровую обстановку. Теперь все чего-то боятся: кто немецкого наступления, кто продовольственных трудностей, кто контрреволюции, анархии, грабежей…

– Да нет, – отмахнулся Гусляницкий. – Немцев я боюсь меньше всего. – Бояться надо самих себя. Меня безпокоят разногласия между общественными течениями.

А приват-доцент, несмотря на свою отменную молодость, отличной выдержкой обладал. Пока хлопали крыльями, и восхищались, и возмущались – он сидел за дубовым старым столом опёрто и совсем даже не шевельнулся. Но вот пришёл момент – и он вступил густым, приятным голосом:

– Тревога нашего коллеги – вполне понятна, господа. Сама по себе наличность тревоги не отрицательна, но положительна. Но и не надо воображать в испуге уже занесенный нож Пугачёва. Его нет. В наших руках – не допустить разлада.

У него был, очевидно, свой план. Все головы обратились к приват-доценту. Он прочно опирался на стол, сам, видимо, наслаждаясь звучанием и строением своих фраз, и это чувство передавалось слушателям.

– Надо же стать в положение народных масс, этих пасынков культуры, – как же им успеть разобраться в хаосе понятий?

От этих «пасынков культуры» – тронулось, защипало сердце Фёдора Дмитриевича: представил себе своих земляков-станичников, – правда ведь пасынки! Как сказано!

– Народ предал и нашу мечтательную Первую Думу, и атакующую Вторую. Простим ему. Земля покорных хлеборобов спала угарным сном, полным кошмаров безправия. И вдруг толчком свобода! – каков переход! Нужно, по сути, немедленно организовать новое «хождение в народ». Надо привлечь студенчество, земское учительство.

– А город? – спрашивали его. – А образованное общество?

– Да, конечно. – В приват-доценте была такая основательность, большие локти он разложил на столе как два ухвата, ничего не собирался проминуть, всё загрести. – Даже и образованное общество растеряно. Всюду и всем нужны лекторы. Да, конечно, одной политической революции мало, нужна революция общественного правосознания. Не преграждать лаву, вытекающую из вулкана, – но приготовить ей ложе. Революция – это хаос, но хаос – творящий! – казалось, он пошевельнул отдельно от очков роговым надбровьем. – Для России наступает эпоха самодеятельности и великого законодательства.

Федя даже подивился: и что ж этот доцент тут сидел, на них слова тратил? Отчего такие люди – да не во правительстве?

– Теперь мы должны поддерживать Временное правительство – всеми силами. М-может быть, м-может быть, правительство и допустило какие-нибудь ошибки в суматохе первых дней.

– А если они повторятся?

– Н-ну, – смягчился приват-доцент, – тогда мы предъявим Временному правительству – запрос. У нас должна создаться республика хорошего французского типа.

Может быть и убедил, но не Гусляницкого:

– А Совет рабочих депутатов? – ехидно завивал он локонок своей бородки.

Тут и хозяйка вдруг, тряхнув локотками, поддержала:

– И меня тоже очень безпокоит Совет рабочих депутатов.

Приват-доцент изумлённо к ней повернулся и спросил густым, вкусным голосом, явно полушутливо:

– Да чем же это он вас, матушка, так безпокоит?

– Политической незрелостью, – поджала хозяйка круглые решительные губы, образуя две симметричных ямочки на щеках. – Недостаточным образованием. Случайностью членов. И известным влиянием пораженчества.

– Что поделать! – развёл и свёл рычаги локтей приват-доцент. – В конце концов, кто сверг царизм, если не солдаты и рабочие? Так они имеют право и контролировать власть.

– Но не сбивать же Временное правительство! – нахмурила хозяйка светленькие брови и говорила сердито. – Но не расстраивать же нашу народную армию! Сознают они, что творят?

– Но оставьте же Совету и право защиты пролетариата!

– А что может потребовать пролетариат? – поморгал глазками ярославский доктор, о нём и забыли, а он слушал очень внимательно.

– Да ничего особенного, – повёл доцент твёрдыми плечами. – Не надо населять призраками левое крыло Таврического дворца. Все искусственные причины разлада у нас от кошмарного прошлого. Конечно, не время бы сейчас рабочим думать о сокращении заводских часов. Мы все работаем, себя не щадя.

– Ну а большевики?

– О господи! – вздохнул приват-доцент, расслабляясь. – Достаточно одной статьи в «Правде», чтоб зашевелились волосы на головах пугливых людей и уже бы замерещилась борьба внутри нас. По-олноте, господа, – густо-успокоительно тянул он богатым своим голосом. – Большевики – составная часть революционных сил, и надо же относиться к ним с уважением. Демократическая «Правда» никак не может нарушить стройного хора свободы. Опасны – холопы Николая, когорты Вильгельма, а большевики – наши товарищи, пусть в заблуждении.

– Я боюсь, – ввивался Гусляницкий, – для них всё человечество делится на большевиков и подлецов.

Горничная внесла шумящий самовар.

– Ну, попьём чайку! – примирила хозяйка.

Всю эту беседу Федя не решался встревать, молчал. А очень бы он хотел местами записывать – и высокий ход аргументов, и этого приват-доцента по чёрточкам срисовать, – но невозможно, неприлично было бы тут записывать.

Между тем разговор тёк и тёк, потерявши остроту спора.

– А вы замечаете, господа, ведь март – это месяц революций? Убили Юлия Цезаря, Павла Первого, Александра Второго, и мартовская революция в Германии, и мартовская в Австрии, и Парижская Коммуна!

Они ещё долго, долго сидели и говорили так, и неудобно было Феде уйти. Как гурманы собираются тонко посмаковать еду и вино – так свела их непреодолимая потребность высказаться друг перед другом – обговорить, выговорить, проговорить, переговорить, изговорить все возможные оттенки текущего.

* * *...

Красно солнышко всходит – каково-то взойдёт?

* * *

583

Пешехонов сдаёт комиссариат. – А что в деревне?



Поделиться книгой:

На главную
Назад