– Не в тебе дело, герцог, в Петербург надо спешно. Да и недужна я… Благодарствую за прием.
Дела действительно были спешные – принесли известие о Василии Мировиче.
Обиженный Василий Мирович, тот самый, чье прошение Григорий Орлов отшвырнул в сторону как излишнее, попытался освободить сидевшего в Шлиссельбургской крепости Ивана Антоновича – императора, еще младенцем свергнутого дочерью Петра I Елизаветой Петровной. Это была серьезная угроза для Екатерины, ведь прежние гвардейцы только болтали, а Мирович перешел к действиям.
Усмехнулась Орлову:
– Заговор уже был. Вот тебе пример мятежа. Заговор уже был. Остался переворот?
Тот возмутился:
– Что ты, Катя! А мы на что?!
Екатерина грустно посмотрела на любовника. Эх, Гриша… коли переворот, так и Орловы не справятся, и коронация не поможет.
Глядя в окно кареты, она размышляла. Нет, не готовностью Орловых пожертвовать ради нее собой должна быть сильна и даже не короной на голове, а умом. Она немка, на престол не звана, как когда-то Анна Иоанновна, а сама взошла, а потому не должно быть недовольных ее правлением. Но, с другой стороны, все должны почувствовать силу в ее руке, держащей скипетр и державу, понять, что рука тверда и не дрожит.
В ближайшие годы Екатерине предстояла очень хитрая игра. Время в ее пользу, но этого времени не так много… Против кого немедля не принимают меры? О ком думают, что он боится. Значит, нужно делать вид, что боишься, одновременно укрепляя свою власть.
Но главное – надо предусмотреть, с какой стороны может появиться опасность. Сказала Орлову про переворот, а у самой на душе похолодело. В чью пользу могут произвести переворот и кто? Петра и Ивана больше нет в живых, остался Павел. А за Павлом Панин стоит, значит, надо пока Панина при себе держать постоянно, советоваться, беседовать, одаривать, чтобы понял, что она ничего дурного ни сыну, ни ему не желает.
А вот кто таков этот Мирович, и кто за ним стоит?… Сильна Россия и страшна этой самой силой…
Приехав в Царское Село, немедля вызвала к себе Панина.
– Никита Иванович, что же это?!
Тот развел руками, словно сам виноват в напастях с Иваном Антоновичем.
– Кто таков Мирович? Из каких он?
Панин рассказал, что когда-то семья Мировичей была лишена владений в наказание за участие в заговоре Мазепы. Денег не было, а жить широко хотелось, Мирович пошел в армию, благо взяли, дослужился к двадцати четырем годам до лейтенанта, наделал долгов столько, что вовек не оплатить…
– Чем долги делал, женщинами?
Панин махнул рукой:
– Всего хватало: и бабы, и карты… Дебошир, задира…
Но вдохновленный примером Орловых, тоже захотел поближе к императрице. Сказав такое, граф осторожно покосился сначала на Екатерину, потом на Орлова, императрица только губы поджала, а Григорий взвился, словно его чем горячим пырнули:
– Позволь, я с ним сам разберусь!
Екатерина махнула рукой:
– Сядь, успокойся, без тебя разберутся. Продолжай, Никита Иванович.
Мирович начал с того, что подал прошение о возврате семейного имения. Императрица прошения не заметила, не до него.
– И то, вон сколько их осталось, мне тысячи прислали, недосуг разобрать…
Мировича вдруг перевели служить в Шлиссельбургскую крепость, там он и познакомился с Власьевым и Чекиным, день и ночь охранявшими Ивана Антоновича.
Екатерина вспомнила свое посещение Ивана Антоновича. Сначала его перевели в Кексгольм, чтобы освободить в Шлиссельбурге место для Петра, но когда Орловы Петра убили, показалось надежным Ивана вернуть на место. Вот тогда она и рискнула посмотреть на несчастного. Жалко бедолагу, свергнутого с престола еще младенцем? Конечно, он ведь ничего не видел в жизни – ни ласки материнской, ни света вольного, ни людского общества, только тюремщиков своих. И Власьева с Чекиным императрица тоже помнила, те и сами выли от такой службы, молили заменить их кем-то другим. Узнику не позволяли ни с кем общаться, но и охране тоже. Офицеры и сами никого не видели и не слышали.
Иван Антонович, конечно, был безумен и давно, об этом говорили и Елизавета Петровна, и Петр, когда тоже решился посетить свергнутого родственника, убедилась и сама Екатерина. Бледный, худой не столько от скудного питания, сколько от отсутствия солнечного света и нормального воздуха, живший все время в камере при свете одной свечи, он заикался, но кричал, требуя, чтоб его выпустили на трон, потому как он император. Конечно, что такое трон, Иван Антонович не понимал, из камеры не рвался, даже пугался, когда в нее входили тюремщики.
Еще Елизавета приказала, чтобы в случае, если несчастного попытаются освободить, его попросту убили. Просто появление даже перед солдатами крепости вот этого оборванного, одичавшего человека вызвало бы ненужный взрыв. Петр, посетив узника, приказ подтвердил: живым узника не отдавать. Екатерина в свою очередь согласилась.
Иван Антонович был головной болью и свергнувшей его Елизаветы, и Петра, и, тем более, Екатерины. Оставлять так жалко, куда-то переводить опасно, не он сам, но его именем начнут бунтовать, а то и вообще объявят войну России, вернее, ее императрице. Хорошо бы, если бы он как-нибудь сам… как-то этак…
Как Мирович узнал, что таинственным узником является свергнутый император, неизвестно, хотя об этом знали многие. Тут Василию пришло в голову, что, освободив Ивана Антоновича, он сумеет возвести его на престол, а себе получить законное место рядом с троном: сидит же в кресле подле императрицы Григорий Орлов, принимавший участие в перевороте. Мирович клял сам себя, что не выдвинулся в первые ряды во время свержения Петра III, но теперь уж поздно. Ничего, зато он вернет России Ивана Антоновича вместо немки Екатерины, а тот в благодарность сделает его первым лицом государства.
Понимал ли Мирович, что Иван слабоумен, просто не мог быть иным в тех условиях, в которых сидел, что никто не допустит коронации полоумного Иванушки, как бы его ни жалели и ни поминали даже в гвардии? Понимал ли, что та же гвардия не позволит самому Мировичу стать кем-то так вот вдруг, ведь он не любимец Орлов? Но главное, понимал ли, что подвергает риску жизнь самого Ивана Антоновича? Офицер не мог не понимать, что узника просто убьют при попытке освободить.
Или не понимал, или просто не хотел ни о чем задумываться. Императрица уехала в Курляндию, чем не случай, чтобы освободить заключенного? Василий Мирович увлек своей бредовой идеей приятеля – Аполлона Ушакова, они даже манифест на восшествие составили… Но Аполлон накануне нелепо утонул, купаясь в озере. Даже гибель товарища не остановила Мировича, он решил, что все сделает сам!
Будучи ночью дежурным, он поднял солдат, даже выкатил пушку, чтобы испугать постоянную охрану, едва не убил прикладом коменданта крепости и попытался прорваться в каземат, где содержался Иван Антонович. Но Чекин и Власьев выполнили приказ: когда Мирович ворвался в камеру к узнику, Иван Антонович уже умирал. Верная присяге охрана убила узника, которого неумный Мирович попытался освободить. Василий даже не задумался, куда денется с освобожденным императором, казалось, достаточно лишь распахнуть двери его темницы, остальное решится само по себе.
Следователи спрашивали Мировича, куда он был намерен везти Ивана Антоновича. Тот гордо отвечал:
– На престол!
– Какой престол, кто бы позволил?!
Панин принес Екатерине манифест, который составили Мирович с Ушаковым. Тон бумаги был невозможным, резким, дерзким. Ее обвиняли в убийстве мужа, связи в Григорием Орловым и даже намерении выйти за него замуж! Вообще-то, все было почти правильно: она желала смерти Петра, даже если сама не травила и не приказывала, сожительствовала с Григорием, правда, замуж за него не спешила… Но одно дело понимать самой и совсем другое прочитать это из чужой бумаги!
Императрица сидела, обхватив голову руками, и размышляла, пытаясь разобраться в себе и в положении дел.
В глубине души, несмотря на составленную хамски бумагу, она была Мировичу даже благодарна – тот освободил ее от угрозы Ивана Антоновича. Власьев и Чекин просто выполнили действовавший два десятилетия приказ, который она отменять просто не стала. Второй законный претендент на престол оказался мертв. Оставался только Павел, но тот мал… Конечно, пока мал, но надолго и загадывать не стоит, вон как опасно жить.
Екатерина прекрасно понимала, что многие даже из ее окружения думают так же, что ее осуждают и за Петра, и за Орлова. А как бы поступили на ее месте? Живой Петр был бы постоянной угрозой не только власти, но и самой жизни. И за Григория как могут осуждать? Елизавете Петровне любых фаворитов прощали, вон с Алексеем Разумовским и по сей день раскланиваются, Петру Лизку Воронцову простили, а ей Гришу не могут. Потому что немка? Но разве в этом дело?
Но размышляла Екатерина больше не о людском осуждении, а о том, как теперь быть с Мировичем, не благодарить же за попытку переворота? Орловых она под суд не отдала, приняв все слухи на себя, но Алехан действовал по ее желанию, а Мирович? Разве не желала она смерти несчастного Ивана Антоновича? Желала, однако прощать Мировича не собиралась. Неужели потому, что Орловы, убив Петра, привели ее на престол, а Мирович, став поводом для убийства Ивана Антоновича, был против императрицы?
Глубоко внутри сидело понимание, что да. А еще умная Екатерина сознавала, что ее обязательно обвинят в этой смерти, независимо от того, казнит она Мировича или помилует. Уж очень складно все получилось. Дурака Мировича вовремя перевели в Шлиссельбург, вовремя ему подвернулся Ушаков, очень вовремя Ушаков вдруг утонул, а сама императрица вдруг уехала в Курляндию…
Не кричать же на площадях, что не ведала о Мировиче?!
Екатерина понимала, сколько и какой грязи выльют на нее за границей, казни она бунтовщика. Ни один монарх на ее месте не простил бы Мировича, ни один не дрогнул, приговаривая к смерти, а ей придется оправдываться. Нет, оправдываться перед иными государствами глупо, пусть думают что хотят. Сейчас важнее спокойствие внутри страны.
Григорий лежал на кушетке, искоса наблюдая за сидевшей за столом Екатериной. Потом не выдержал:
– Да ладно тебе, Катя, чего из-за этого дурака переживать?
– Кого ты дураком зовешь?
– Да хоть Иванушку, хоть Мировича.
Екатерина протянула ему «манифест»:
– Прочти, что сей дурак пишет.
Орлов дотянулся, развернул, пробежал глазами. Конечно, ей неприятно, но ведь бумага никуда не попала.
Екатерина поднялась из-за стола, взволнованно прошлась по кабинету, остановилась перед большим портретом Елизаветы Петровны, глядя задумчиво. Григорию захотелось ее успокоить, приласкать. Кинул бумагу на стол, подошел вольной походкой.
– На всякий роток не накинешь платок. Венчались бы сразу, все и замолкли бы, а то тянешь… то Разумовский тебе не пример…
Договорить не успел, Екатерина вдруг налетела на него, как коршун, дала пару пощечин:
– Я точно на угольях сижу, по жердочке над пропастью ступаю, а вы дурные сплетни распускаете о женитьбе?!
Орлов даже растерялся, потом взвыл:
– Я-то что?!
Гнев прошел, как и родился – быстро. Никогда больше Екатерина не позволяла себе приступов гнева, даже перед Орловым, но тут дала волю всем чувствам, в том числе и слезам.
Григорий растерянно прижимал ее к себе, гладил по плечам (волосы, как всегда, взбиты и напудрены), уговаривал успокоиться. Екатерина выплакалась, высморкалась и успокоилась, но голос все равно был обиженный, словно Орлов виноват, что судьба задает ей такие страшные задачки.
– Как ни поступлю, все едино скажут, что дурно сделала. Пожалеть Мировича и простить? Другие решат, что можно бунты устраивать, в гвардии, верно, никогда буза не переведется. Накажу примерно, так обвинят в жестокости и самовластье. На что ему тот Иван нужен был? Ведь немощен, умом нездоров, заика, ничего, кроме своих стен, не видевший. Какой из него император? Все это понимают, но все мне глаза колоть будут, что не отдала власть Иванушке-дурачку. Ладно бы русские, для которых юродивый дороже разумного, но ведь и просвещенная Европа не раз помянет.
Она снова высморкалась и продолжила рассуждение. Говорила словно сама с собой, но Орлов внимательно слушал. Перед ним сидела заплаканная императрица, которой думать должно не только о сиюминутной своей выгоде, но и предвидеть на будущее.
– Всюду мздоимство, воровство, казну растащили, не то людей, городов сколько никто не ведает… Начала порядок наводить, так сразу нехороша стала. Какая разница – немка я или русская, ежели Россию люблю и уважаю?
Екатерина выплакалась и выговорилась и словно сбросила разом все сомнения и страхи. Когда слезы, наконец, закончились, слова стали жесткими. Теперь перед Орловым была самовластная императрица, которая осознала, что мягкостью и уговорами ничего не добьешься.
И все-таки она продолжит уговоры и будет выглядеть мягкой, но это будет уже игра. Очень быстро и Россия, и Европа убедятся, что в этих мягких лапках прячутся стальные когти! Одно хорошо – тогда России такие и были нужны, после многих лет перетягивания выгоды на себя хоть кто-то попытался навести порядок. Не все получилось? На то она и Россия, чтобы даже Екатерине Великой не поддаться полностью.
Орлову бы прислушаться внимательней, ведь перед ним словесно разворачивались все проблемы, что встали перед императрицей, но он больше видел любимую и в тот момент выглядевшую беспомощной женщину, которую хотелось приласкать, пожалеть… Да и не лежала у Григория душа к правлению, ему бы в атаку, смелость проявить, как при Цорндорфе, когда трижды раненый поля боя не покинул. А о чиновничьих делах или посольских заморочках думать не хотелось.
Вместе с тем росло внутреннее понимание, насколько она выше и разумней, насколько сильнее характером, насколько образованней. Ответное чувство было двояким. Хотелось дотянуться и себе что-то прочитать, узнать, изучить, чтобы не только Екатерина, но и он сам мог удивить разумностью и умелой организацией, хотелось стать достойным. Этому страшно мешала природная лень Орлова; умный и способный, он был вовсе не приучен к кропотливой учебе или работе, быстро надоедало любое дело, даже порученное императрицей.С другой стороны, рождалось желание подчинить ее себе, подчинить как женщину, даже унизить, чтобы почувствовать себя выше, сильнее. Она императрица, она умница-разумница, а вот подчиняется ему как мужику в постели полностью. И на людях его возносит.
Это поганое желание подняться за ее счет и ревнивое стремление показать всем, что он властвует даже над императрицей, немало испортило крови и Екатерине, и ему самому. Главной ошибкой Орлова стало то, что он, не сумев побороть свою леность, не сумев дотянуться разумом, принялся унижать Екатерину в другом, при всех подчеркивая свою власть над ней, а желая доказать, что сам не очень-то ею дорожит, стал еще и изменять. Итог был печальным, нельзя всю жизнь любить того, кто так себя ведет. Как бы ни был дорог Григорий Екатерине, наступил час, когда она сумела отказаться от такой трудной любви.
Но тогда до этого было еще несколько лет, и у Екатерины имелись дела поважней ленивого Орлова.
Почему он так уверен? Не может человек не бояться смерти. Мирович не тот человек, чтобы не бояться. Глупец, но не глуп.
– Неужто к смерти не приговаривали при императрице Елизавете?
– Как не быть, приговаривали. Да только государыня-матушка миловала своей властью, заменяла казнь крепостью или каторгой. Оттого и тюрьмы переполнены были… – Панин у Екатерины на все вопросы ответчик, кому, как не ему, знать, что творилось при Елизавете Петровне? Екатерина и сама знала, но не все, до многого прежняя императрица нарочно не допускала, а было такое, о чем только самые близкие знали. Екатерина в этот круг не входила.
Вот почему он уверен… Верит, что в последний миг помилуют…
– А было, что не миловала?
– Нет, такого не бывало. Матушка Елизавета Петровна, на престол всходя, зарок дала: никого не казнить. Весь срок и исполняла.
Екатерина подумала, что она сама не давала, ей можно и не миловать, только разговоров пойдет больше, чем из-за смерти самого Ивана Антоновича. Привык народ, что казней нет, не верит в такую угрозу.
Она была совершенно права: ни народ, ни сам Мирович не сомневались, что к казни приговорят, но в последний миг помилуют.
Панин напомнил:
– Остерман о помиловании услышал, когда голова уже на плахе лежала да палач топором замахнулся.
Екатерина промолчала, словно и не поняла намека. Нет, она не простила, Мировича и впрямь приговорили к смертной казни, солдат, что за ним в крепости пошли, пусть и по глупости, трижды пропустили сквозь строй с тысячью розог, выдержали не все. Но императрица была тверда: ежели солдаты за каждым дураком будут нападать на охрану в крепостях, то таких солдат не то что запороть, казнить не грех!
Одного не позволила: лично проследила, чтобы имя Аполлона Ушакова не было упомянуто в следственных бумагах и приговоре. Почему? Пока Мирович один – он один, можно его обвинить в преступлении, солдат обвинить в скудоумии, но если назвать еще хоть одно имя, получится заговор, где двое, там и трое, а то и много. Негоже, чтобы думали, что супротив императрицы за Иванушку-дурачка не один Мирович выступал, а многие.
Никто не верил, что не помилует. Сам Мирович на эшафот взошел твердо, держался уверенно, словно не на плаху голову должен положить, а на исповедь прилюдную пришел. Толпа застыла, всегда интересно посмотреть, как человеку в последнюю минуту жизнь даруют. Все уже прошло – и крест поцеловал, и голову на плаху положил – а гонца с помилованием все не было. Палач, как ни тянул, топор приготовил… размахнулся… всего на миг застыл топор, но гонец от императрицы так и не появился…
Площадь содрогнулась, но Мировича это спасти уже не могло.
На следующий день вышел манифест с объяснением гибели Ивана Антоновича и награждении Чекина и Власьева за образцовое исполнение приказа.
Содрогнулась не только площадь – вся Европа возмутилась. Говорили именно то, чего боялась Екатерина: весь заговор с начала до конца спланирован самой императрицей, потому и Ушаков упомянут не был. Нарочно подстроена попытка освобождения Ивана Антоновича, чтобы можно было его уничтожить. Вовремя императрица из Петербурга в Курляндию уехала, вовремя Ушаков «утонул», чтобы Мировича соблазнить, а самому в этом деле не участвовать… В полный голос стали говорить, что теперь Екатерине мешает только Павел, очередь за ним; никто бы не удивился, если бы с наследником вдруг что-то случилось.Панин вздыхал по поводу негативной реакции в Европе:
– Ваше Величество, о жестокости пишут, о том, что нарочно все придумано, чтобы от Ивана избавиться…
– А ты бы не так думал, Никита Иванович? И я бы тоже. Разница только в том, что они вольны думать что угодно, а я делать стану, как нам надобно. Пусть болтают, пока речь идет лишь обо мне – я воспринимаю это безразлично. Но ежели затрагивают честь России, вот тогда я злюсь.
– Даламбера теперь в Россию никаким калачом не заманишь…
– Без французов в России математике учить некому? Знать, не судьба цесаревичу быть французами ученым. Ничего, Никита Иванович, придет время, и Дидро в Россию примчится, и другие французишки и европейцы, подобрав полы кафтанов, побегут, чтобы тут деньги заработать. Дай срок, будет и на нашей улице праздник.
Она была права, приехал и Дени Дидро, гордо отказавшийся в первые годы ее правления, и Вольтер переписку не прекратил, а напротив, стал воспевать Екатерину на всю Европу, и Даламбер сменил возмущенный тон на восхищенный, а Дидро и вовсе получил от императрицы должность библиотекаря при… собственной громадной библиотеке, выкупленной у него Екатериной, но оставленной пока владельцу, а еще задание покупать все стоящие произведения искусства. Благодаря этому российская коллекция картин и скульптур быстро стала одной из лучших в мире.Смешно, но в России не хватало денег. Нет, не в казне, хотя и там было пусто; Екатерина смеялась, что один мышиный помет и остался, не хватало просто монет.
– Сколько их в обороте?
– Миллионов сто, поди… – вздохнул вице-канцлер Голицын.
– А почему не точно, Александр Михайлович?
– Вывозят немало, матушка.
– Кто это вывозит, кому русские гривенники нужны?
– Не сами деньги – металл, что на монеты идет. Серебра много вывозят, а там в переплавку пускают, и, почитай, больше нет сей монеты. А мы новую плавим и печатаем.
Екатерина задумчиво покусала губу.
– Делать что-то надо… Подумаю над сем.
Выходила нелепица – стоимость металла, что на чеканку монет шел, превышала номинал, что на ней обозначен. Выходило, что иностранцы просто покупали в России серебро задешево, одни только медные монеты не вывозили. Конечно, деньги пудами не увезешь, но каждый понемногу да почаще, вот и выходило, что Европу своим серебром за свои же деньги кормят.
Придумала, Голицын с Вяземским только ахнули!
– Бумажные деньги выпускать надобно, чтобы в России ходили, а увозить толку не было.
Вице-канцлер хмыкнул:
– Да кто ж ассигнациям поверит?
– Куда денутся, коли на них мой портрет поместить или герб российский? А более всего, ежели других денег не будет? Привыкнут!
– Так надо, чтоб не воровали при печатании мешками.
– А ты на что, Александр Михайлович?
Голицын уже что-то прикидывал.
– В Красном Селе англичанин фабрику держит, добрую бумагу делает, да только писчую, я для себя там беру.
– Для себя, значит, там, а мне что похуже? Чтоб и мне поставлял! Что за англичанин?
– Ричард Козенс.
– Пусть завтра поутру у меня будет, да только чтоб не весь Петербург о том знал. Постой, это какой Козенс, тот, что ситцы выпускает?
– Он. Да только он еще и бумагу делать стал.
Екатерина для начала поручила Козенсу изготовить для нее бумагу с вензелем, тот справился быстро. Императрице понравилось и качество бумаги, и то, что англичанин не из болтливых.
– Охрану добрую приставлю, людей, сколько скажешь, дам, да только, извини, дорогой, и надзор ежечасный будет. Сам понимаешь, чтобы не злоупотребляли.
Козенс был согласен. Да и как не согласиться, себе небось дороже встанет.
Но у Козенса получилось не сразу – писчая бумага была хороша, а на ассигнациях надписи долго не держались.
– Нужно, чтобы краска не истиралась и после сотни рук, не то и впрямь деньги никто принимать не будет!
А о том, что в них не поверят, Екатерина и не задумывалась: куда денутся, ежели сама императрица повелит?
В России появились первые бумажные деньги, не заемные письма, какими купцы испокон века пользовались, не бумаги на постой или получение денег в банках и конторах, а те, которыми расплачиваться можно всюду и всюду же обязаны принимать.
Правда, в оборот они поступили только в самом начале 1769 года; императрица все добивалась качества, прекрасно понимая, что первая же неудача надолго лишит доверия к бумажным деньгам. За их подделку полагалась смертная казнь, и довольно быстро нашлись те, кто на собственной шее убедился, что государыня не шутит. Однако пришлось прекратить выпуск 75-рублевых ассигнаций, потому что в России нашлись умельцы, ловко переделавшие 25-рублевые купюры в 75-рублевые.– О! Глянь-ка, чего у меня есть! – счастливый Орлов демонстрировал собственный портрет, изготовленный из кусочков смальты.
Екатерина смотрела точно на дите малое.
– И кто ж тебе такую красоту сделал?
– Михайло Иванович Ломоносов! Он и тебя изобразить может.
Ну чисто дите! Впрочем, чем бы дите ни тешилось, абы не вешалось… Для Екатерины вопрос стоял в другом: лучше уж пусть Гриша у Ломоносова пропадает, может, чему умному научится, чем с приятелями пьет или по бабам шляется. Не было для нее секретом, что любовник изменяет, и хотя его на всех хватало, мерзко было сознавать, что делит Гришкино тело с другими.
На одно у Гришки ума хватало – пока при дворе не гадил, хотя Екатерина понимала, что это ненадолго: как фрейлины ее бояться перестанут, так и найдет он себе забаву среди тех, кто каждый день в поклоне приседает. Тогда и вовсе либо фрейлин изводить, заменив на старых да неприглядных, либо Гришку куда девать, либо самой деваться.
Задумавшись, она поняла, что скорее уж от Орлова избавится. Любила, сильно любила, жить не могла без его крепкого, ненасытного тела, сама была ненасытна с ним рядом, счастливо стонала всякую ночь, но когда его допоздна не бывало во дворце, когда слышала рассказы о проделках (все шепотом, однако фрейлины рассказывали друг дружке так, чтобы императрица все разобрала), то понимала, что долго не выдержит. Никакая страсть не переживет постоянных измен.
Когда пыталась корить, Орлов смеялся:
– Тебе мало, что ли? Скажи, я еще могу.
Действительно был неугомонен, жеребец этакий, но только к этому и способен.Однако и Ломоносов не помешал Орлову по бабам шляться да пить ведрами. Не сбылись надежды Екатерины – Гришка быстро увлекался, быстро и надоедало. Ломоносов с ним все разговоры вел о том, что богатейшая Россия бедно живет.
– Как бедно? Вон сколько брильянтов да золота на каждом.
– Это не богатство. Ты, Григорий Григорьевич, на мужика посмотри, ведь он же из нищеты не вылезает даже там, где забытый в поле заступ по утру деревом прорастает.
– А где такие места есть?
– Юг России, где земля черная. Только пустой он.
– Там опасно… Это чего? – фаворит ткнул пальцем в стопку карточек на плотной бумаге.
– Это?… Это золото российское, кое не блещет, но стоит не меньше. Богатство ее и недостача.
Григорий взял карточки в руки.
– Хлеб…
Ломоносов все расписал, сколько, какого и где выращивают, сколько потребляют, куда вывозят…
– Ух ты! Сколько в Европу-то возят!
– То-то и оно, что всю Европу хлебушком кормим, а что с того имеем?
– Лапти… от еще это учитывать! Каждый же сам себе плетет.
– Да нет, Григорий Григорьевич, уже не каждый, для того лыко драть надо, а не всем это возможно. Глянь на рынках-то, сколько лапоточков продается? Тоже докука, иначе в чем ходить, не все себе сапоги позволить могут, да и не всем они нужны.
Лапти интересовали Орлова мало, он достал еще карточку.
– Рогожи… Тьфу ты! Это-то с чего?
Выслушал новую сентенцию Ломоносова, чуть задумался, покрутил головой:
– Я и не мыслил о таком. Во дворце таких надобностей нет, и не думается.
Каждая карточка ученого рассказывала о своем продукте, из большой стопки постепенно вырисовывалась картина производства в России, достоинств и недостатков. Конечно, не все было так. Многие данные устарели, потому как за последние десять лет в тот же Петербург приехало немало иностранцев и новые производства открывались, но ученый все равно, даже сидя в Петербурге, словно птица с неба, хорошо видел страну и ее заботы.
– Тебе, Михайло Васильевич, надобно с императрицей встретиться. У Кати голова не меньше твоего такими вот вопросами занята, вам бы поговорить.
Но Ломоносов был уже болен и сильно устал, к тому же не слишком доверял он императрице-немке, захватившей власть переворотом.
А Орлова уже интересовало другое:
– Вот ты многим занимался, скажи, сколь много в пушку ядер затолкать можно? Ежели не одно, а сразу два, к примеру.
– Разорвет и людей перебьет. К чему, ведь неспроста к каждой пушке свои ядра делаются.
– А я попробую.
– Людей погубишь.
– Не…
Людей и правда погубил немало, все норовил в пушку побольше пороха насыпать, казалось, что и ядро дальше полетит, и страшней будет. Страшно было, потому как пушки разрывало на части.
– От огня рвет, а чего от воды разрывает?
– Не от всякой воды, а только когда замерзает или закипает, паром или льдом.
Паром у Орлова хватило ума не испытывать, а вот идея со льдом понравилась.
– И железную разорвет?
– Да хоть ядро.
Заливал в ядра воду, выставлял на ночь на мороз, и во дворе по ночам то и дело слышались взрывы.
Екатерина злилась:
– Гриша, ты хотя бы в пустынном месте сие делал, люди же пострадать могут.
Когда куском разлетевшегося ядра покалечило кого-то из слуг, государыня категорически запретила опыты с замерзающей в ядрах водой. Но Орлову уже и самому надоело, он заинтересовался статическим электричеством, без конца натирал все, что можно, чтобы искры летели.
– Смотри! – Кусочки бумаги липли к шелковым обоям в спальне.
– Гриша, ты уже всю обивку мебели да обои мне перепортил!
– Я тебе науку показываю.
– И к чему сия наука? Что сие значит?
Орлов объяснений Ломоносова по поводу зарядов, когда тот разъяснял, не понял, вернее, не стал вдумываться, а потому фыркнул:
– Не всякому дано понять.
– Ты бы лучше мануфактурными делами поинтересовался, что эти самые шелка выпускают, в чем им помощь нужна, а где и спросить надо.
Григорий закинул ноги на карточный столик, устраиваясь на кушетке поудобней:
– Скучная ты баба, Катя. Тебе бы все порядок да выгода, а для души где?
– Обои переводить – это для души? Кабы ты мог объяснить, к чему это и отчего, или сказать, какую пользу принесет…
– Скучная! – вынес окончательный вердикт Орлов, прикрываясь книгой. Екатерина хмыкнула: взял французский журнал с модными картинками, значит, снова будет только картинки и разглядывать.
Хотелось возразить, что ежели не она, то кто будет этой скукой заниматься? Назвалась хозяйкой России, так и приходится разбираться, сколько горшков в империи да сколько портков надобно. Но ничего говорить не стала, зная, что Орлов посоветует поручить все дела чиновникам, а самой царствовать, как другие до нее делали. Правил только Петр Великий, Анна Иоанновна и Елизавета Петровна больше развлечения любили.
Но Екатерина только развлекаться не желала, она хотели править, а потому разбиралась и с горшками, и с портками, и с ценой на сено на рынках, и с тем, как заселить огромные пустующие просторы России. И ей очень хотелось, чтобы Григорий помощником стал, все пыталась привлечь, постепенно понимая, что не сможет. Многое сделал для России Орлов, но не в его натуре было кропотливо работать.
Неутомимый лентяй, как его прозвала государыня, развивал бурную деятельность, что-то полезное даже организовывал, но быстро увлекался другим и начатое дело забрасывал. Некоторые начинания продлились в веках, некоторые канули в Лету вскоре…Борьба за умы и души
Еще в декабре, будучи в Москве, императрица заинтересовалась, почему так малолюдны огромные территории в России. Оказалось, что, помимо мора, причиной и уход старообрядцев.
– Куда уходят?
– А кто куда, кому недалече, те заграницу, а многие в леса, где не сыщешь, не вернешь. Еще Петр Великий указы издавал, чтоб вернулись, да помогает мало.
Екатерина потребовала все объяснить о расколе и старообрядчестве. Тогда они немало спорили и с Потемкиным, который в церковных делах разбирался неплохо. Думала, пыталась понять не то, почему раскол произошел, а почему бегут и не возвращаются. Старообрядцев оказалось немыслимо много, их уход серьезно повредил хозяйству центра и севера России, с этим надо было что-то делать.
В начале декабря Екатерина издала манифест, объявляющий право личной вероисповедной свободы. Что-то сдвинулось, но совсем не так споро, как хотелось бы.
Глядя на проклинавшего ее Арсения, Екатерина вдруг задумалась не о его горячих обличительных словах, а о том, что вот такие старообрядцам жизни не дадут в России вовсе. Снова затребовала себе документы по расколу и следующим действиям церкви. Отправилась в Ростов, заезжала в Троице-Сергиеву лавру, где ей глянулся разумный ректор местной семинарии ритор Платон Левшин. Взяла на заметку, но не только потому, что говорил хорошо, а потому, что смог толком о раскольничестве все объяснить.
В Москву вернулась с убеждением, что меры надо принимать срочные, но вовсе не такие, как Сенат и Синод ждут.
Орлов слов не понимал:
– Да прикажи ты им, Катя, они послушают и отменят, чего скажешь!
Она готова была приказывать, но понимала, что куда лучше самих заставить принять ее разумные замечания.
– Гриша, чем старообрядцы от остальных отличаются?
– Не ведаю… крестятся вроде двумя перстами, а не тремя… Еще чего-то есть, да мне оно на что?
– Ты за переселение из-за границы отвечаешь, можешь сказать, сколько старообрядцев, ушедших ранее, вернулись?
– Есть… да только немного.
– А там их много?
Орлов, уже начавший привыкать, что Екатерина въедливо требует, чтобы знали все о порученных делах, был готов к ответу:
– Много, Катя. По всей границе рядом с Россией много.
– Почему не возвращаются, моему манифесту не верят?
– Не знаю.
– Нет, здесь что-то другое… И Петру не очень поверили, значит, причина в другом есть.
Докопалась-таки до причины, поняла…
Результат потряс всех, особенно Церковь.
В сентябре через год после коронации вдруг повелела собраться Сенату и Синоду вместе. Сенаторы и члены Синода гадали, зачем зовет, были даже мысли, что готовится объявить о передаче власти Павлу, а самой все же стать регентшей, ведь столько за последнее время заговоров против императрицы было! И то хорошо бы, нечего немке, даже самой умной, на российском престоле делать. Ежели бы за мужем позади, так пусть, а самостоятельно…
Хотя и Сенат, и Синод уже были послушны государыне, но ее смещение приветствовали бы.
Екатерина в то утро была особенно молчалива и сосредоточенна; она строго проследила, чтобы платье было богатым, но строгим, чтобы в прическе каждый волосок лежал, как следует, чтобы Орлов выглядел подобающе. Григорий не мог понять:
– Кать, чего ты так волнуешься? Впервой, что ли, сенаторам головы мыть?
Екатерина молчала, явно стараясь не растерять внутренний настрой.
– Преосвященные архипастыри и господа сенаторы! – Императрица оглядела сидевших, убеждаясь, что они слушают ее, а не соседа, нашептывающего что-то о вчерашней пирушке или прочих делах. Собрание уверенных в себе мужей под ее взглядом затихло. – В русской империи, Промыслом нашему управлению вверенной, издавна продолжается раздор и раскол между архипастырями и народом. Я, насколько могла, старалась понять суть раздора и, надеюсь, поняла удовлетворительно.
Вот уж чего не ожидал никто, так это такого заявления, даже Орлов глаза вытаращил, хотя два дня наблюдал, как Екатерина старательно что-то повторяет и повторяет, то и дело правя текст, произнося и снова правя. Теперь стало понятно, почему она столько бесед вела с архипастырями, столько вопросов задавала.
Императрица рассказывала собравшимся о стране лилипутов из книги о Гулливере, где шла война не на жизнь, а на смерть из-за того, с какого конца разбивать яйцо, прежде чем его есть – тупого или острого. Можете вы представить себе, чтобы людей отправляли на костер или кол из-за того, что взялся с тупого конца?
Все засмеялись, зашумели:
– Да чего уж…
– Нелепо же…
– Кто и выдумал…
– Нелепо?! А не страшно? – Сенаторы и архипастыри замолчали, чувствуя, что сейчас что-то будет. – Помните ли вы о Соборе 1667 года? Не можете не помнить. А об акте 13 мая того Собора тоже помните?
Помнили, конечно, но не все и не всё: сенаторам это досконально помнить ни к чему, да и архиереи больше помнили о проклятьях, положенных на головы тех, кого после назвали раскольниками и старообрядцами, на кого наложили столько проклятий, что им бы и существовать перестать, ан нет, живут и даже здравствуют! Правда, большинство либо в леса ушло от Церкви подальше, либо вовсе за пределы России бежало.
Ну, бежали и бежали, чего о них мыслить? Нет больше по городам и весям старообрядцев тех, можно бы и не поминать. Такого сразу увидишь – двумя перстами крестятся, а в остальном люди как люди…
А императрица продолжила говорить; она уже отложила свои листы и вперилась взглядом в сидевших в напряжении священников. В следующие минуты все осознали, что, в отличие от них самих, государыня знает этот акт едва не наизусть, слова из него приводит по памяти, о чем речь – понимает хорошо.
– …что это, как не перебранка между собой базарных торговцев, что это, как не лай собак на толпу проходящих!
Кто-то из святителей рот раскрыл возразить, но не успел, взгляд и движение руки государыни пригвоздили к месту и заставили молчать.
– Да, да, преосвященные отцы, в этом вашем акте мы вот что вычитали… «аще же кто умрет в упрямстве своем, да будет и по смерти не прощен и не разрешен…» Это, господа, значит, что тела умерших в непокорстве отцам 13 мая до Страшного суда не предадутся разложению, что их, как говорится, не будет принимать земля. Это отцы обещают нам во имя Великого Бога. Так ли, преосвященные отцы, поняли мы ваш соборный акт от 13 мая?
Отцы молчали, точно враз все оглохли.
Императрица позволила осознать сказанное и взялась снова:
– Так отчего же Бог не послушал и не слушает вас, отчего не видели мы ни одного такого знамения? Господа, слышали ли вы когда-нибудь, чтобы какого-нибудь старообрядца не приняла земля? Преосвященные отцы! Дайте же нам такое знамение, покажите нам такие телеса, или хотя одно такое тело покажите, или же откажитесь от своих запретов!
В полной тишине раздался невольный короткий смешок одного из секретарей, записывавших за императрицей, вернее, должного записывать, что он делать давно бросил, слушая государыню с раскрытым ртом и напрочь забыв об обязанностях. Екатерина успела это заметить и подумать, что ему надо дать переписать заготовленную речь, хотя сама от той заготовки давно отступила. «Ничего, вспомню, что говорила, и запишу сызнова. Того стоит».
Сенаторы пытались скрыть улыбки, осознав, что разнос касается не их, а вот священники сидели точно на горячих углях. Чертова немка! Кто только научил ее тот акт со тщанием читать? Знали святые отцы, все знали и помнили, и про нелепость тоже помнили, хуже того, уже поняли, к чему императрица клонит. Не Собор 1667 года ее больше волновал, а указ Святейшего Синода от 15 мая 1722 года. Так и есть, именно его цитировала Екатерина:
– «…которые хотя святой церкви и повинуются и вся церковныя таинства приемлют, а крест на себе изображают двумя персты, а не триперстным сложением, тех, кои с противным мудрованием, и которые хотя и по невежеству и от упорства то творят, обеих писать в раскол, не взирая ни на что».
Многие церковники головы вскинули: верно царица выдержки из указа Священного Синода приводит, да только он на основе указа Соборного написан, в подтверждение. Что с того?
– Телесные озлобления и смертельные казнения, кнут, плети, резания языков, дыбы, виски, встряски, виселицы, топоры, костры, срубы – все это против кого? Против людей, которые желают только одного: остаться верными вере и обряду отцов! Святителей ли я вижу? Христиане ли передо мной зверятся и беснуются?
Теперь ей уже возражали: что же, неужто против все поворачивать и решения Собора объявлять неправедными?
– Не трогаю я ваших запретов и проклятий, не прошу возврата к старому. Хотя проклятия ваши на ваших же предков ложатся, потому как деды ваши и прадеды двуперстно крестились. Одного прошу: акт от 15 мая 1722 года заменить актом ему противоположным.
И снова несогласие, мол, святая Церковь непогрешима, а Собор – глас ее.
Екатерина холодными голубыми глазами разглядывала членов Синода: упорствуют, не желают отменять дурной указ, что за двуперстие почти анафеме предает, таинств церкви лишает и еще много на что обрекает. И с чего не хотят-то? Только из желания на своем настоять, ведь смутились, пока доводы приводила.
Императрица подняла руку, дождалась, пока притихли, и вдруг объявила:
– Преосвященные отцы! Вот мои два перста. Вот я при всех вас этим двуперстием полагаю на себя знамение креста, полагаю твердо и истово, как крестились предки…
Наблюдая за тем, как императрица перекрестилась двуперстием, многие даже лишний раз сморгнули, не веря своим глазам. Но Екатерина, снова и снова требуя от преосвященств одуматься, перекрестилась во второй и в третий раз!
Она не зря собрала и послушный себе Сенат: когда члены Синода все равно стали возражать, сенаторы призвали саму императрицу издать манифест, объявляющий свободу креста и обряда.
Нет, эта половинчатая мера была Екатерине ни к чему, давление на Синод продолжилось, императрица объявила, что принимать такую меру против воли Синода негоже. Но не успели преосвященные отцы воспрянуть духом, как получили такую оплеуху, от которой и вовсе взвыли. Екатерина заявила, что, поскольку терпеть в государстве, Провидением ей данном, такое надругательство над верующими не может, то издаст другой манифест… об отмене государственной религии и полной свободе вероисповедания!
Тут уж не то ахнуть, в обморок не упасть бы! Члены Синода взвыли. Екатерина снова взялась им открывать глаза на положение дел в России, упирая на неправедное деление церкви во времена раскола.
– Отцы архипастыри! Куда вы завели, до чего вы довели и куда ведете свою отеческую церковь, российский православный народ и нас? Истязания только за то, что по-дедовски двуперстием крест на себя налагают? Лишения святых таинств за то, что не так пальцы при этом держат? Да вы сами веруете ли?! Не прошу к старому вернуться, но и наказывать за него не смейте!
Члены Синода, кажется, поняли главное – их никто не заставляет возвращаться к старому двуперстию, а только требуют за это не преследовать. Это было уже легче, потому что императрица крута, ох, крута, еще не забыли пастыри Афанасия Мацеевича. Разгонит, как пить дать разгонит!
А уж о свободе вероисповедания… об этом и думать страшно, это не секуляризация земель, это куда хуже!
– Секретарь, пишите:
«На общей конференции Сената и Синода 15 сентября 1763 года определено: тех, кои церкви Божией во всем повинуются, в церковь Божию ходят, отца духовнаго имеют и все обязанности христианские исполняют, а только двуперстным сложением крестятся, таинства ея не лишать, раскольником не признавать и от двойного подушного оклада освобождать».Из залы вышли мокрыми и императрица, и все присутствовавшие. Секретаря Екатерина велела позже вызвать к себе, чтобы дать свою речь, потому как он ничего не записал, хотя Потемкин, сидевший за столом рядом с обер-прокурором, утверждал, что все запомнил слово в слово и сам может секретарю пересказать. Сенаторы словно в забывчивости снимали парики и ими же обмахивались, тихонько меж собой переговариваясь:
– Ох и крута матушка…
– Эк как она Синод приложила…
Членам Синода обмахиваться было нечем, они тоже взмокли, торопились на воздух дыхание перевести да подумать.
Вот тебе и Екатерина Алексеевна! И упрекнуть не в чем, все разложила так, словно сама семинарию окончила. Вспоминая угрозу свободы вероисповедания для России, с сомнением качали головами: нет, не посмела бы. Но тут же приходило и другое сомнение: посмела.
Орлов усомнился:
– Они все одно, Катя, не рискнут на прежние места возвращаться, побоятся.
– За гонения наказывать стану жестоко, как за неисполнение указа. Но и на старые места звать не буду, без того есть где селиться. Россия полупустая, чем иноземцев привечать, так лучше своих вернуть и из лесов выманить.
Конечно, и вернулись не сразу, и из лесов не все вышли, но обратный поток бывших беженцев после такого решения был очень заметен. Позже Потемкин едва не половину южных земель приезжими заселил, где иноземцами, а где и теми же старообрядцами.
Не успели переехать в Царское Село да там несколько обжиться, как из Петербурга примчался гонец с неприятным известием: большой пожар! Погода сухая, не по-майски жаркая, первыми занялись пакгаузы на Васильевском острове, где пенька хранилась. От них по всему острову заполыхало.
Екатерина вздохнула: на Васильевском здания сплошь деревянные, старые, дом к дому вплотную, там и выскочить не успеешь, ежели у соседей загорится. Богата Россия лесом, слов нет, но пожары ее беда. Сколько раз Москва выгорала, да разве только она одна? Надо строить из камня, только из него, а то ведь и каменные постройки каковы? Низы каменные делают, а верхние этажи все равно деревянные, но огонь-то всегда по верхам идет, вот и продолжают гореть города…
Поручила Ивану Ивановичу Бецкому новую Комиссию по каменному строительству в Петербурге и Москве.
Бецкой человек обстоятельный, взялся серьезно, помимо столицы и Москвы планы сделали для многих других городов. Понравилось тоже многим, всем никогда не угодишь. В результате и небольшие города получили четкую планировку, основанную на той, что у них уже была, не сносить же имеющиеся крепкие здания, появились одинаковые постоялые дворы (чтоб сразу было понятно, что это он!), одинаковые здания для присутственных учреждений, тоже ради узнаваемости. Однако сделано все столь внимательно, что один город на другой непохож оказался.
Но Екатерину больше беспокоил Петербург. Попытка Петра Великого сделать центр на Васильевском острове не удалась: его каждый год затапливало по верхние этажи, значит, надо строить на левом берегу Невы. Но сами берега поскорей одеть гранитом (тоже Петр не успел). И мостов побольше крепких, чтоб не ездить за семь верст ради какой мелочи.
Императрицу раздражало отсутствие нормальных мостов через малые речки, там бывало и того хуже. Заботы, заботы, заботы…Государыня – точно хозяйка большого дома, если хочет, чтобы порядок был, должна сама все знать и помнить. Тяжело? Тогда лучше сидеть и царствовать… пока не скинут.
Государыня позвала к себе Панина, чтобы поговорить о цесаревиче. Привычное дело, ей все недосуг, не всякий день сына и видела. Многие считали Екатерину черствой к сыну, она и сама себя немало корила, но поделать ничего не могла.
Петр зря сомневался в том, что Павел его сын, лет до двенадцати, а то и долее он был похож на Петра, словно точная копия. Причем, на Карла-Петера Ульриха, каким Фике видела будущего мужа, не подозревая об этом, еще в Эттине под Любеком. Щуплый мальчик, вялый, нерешительный, словно забитый…
Как бы ни старалась Екатерина внушить себе любовь к сыну, ничего не получалось, слишком многое сходилось на Павле такого, что заставляло испытывать совсем иные чувства. Умом понимала, что мальчик не виноват, что похож на ненавистного мужа, что с младенчества не закален и нездоров, что прав на престол имеет больше нее самой… Понимала, но сердцем не принимала.
Павел похож на Петра в детстве, а Екатерина знала, во что может вырасти такой характер. Он был похож на Петра и внешне, а видеть перед собой ежедневное напоминание о прежней несчастной жизни и, тем паче, убийстве бывшего мужа тяжело. Иногда едва сдерживалась, чтобы не крикнуть:
– Да не смотри ты на меня так!
Ведь как бы ни пряталась сама от себя государыня, внутри знала, что если и убили Петра самовольно, это совпадало с ее собственным желанием. Желала Екатерина смерти свергнутого мужа, Орловы верно угадали, не могла не желать, поскольку не было у нее другого выхода.
Пожалуй, отдай она тотчас власть маленькому Павлу, а сама останься регентшей, ей бы простили, но Екатерина не желала смотреть, как правят другие, она желала править сама, знала, как это делать, верила, что сумеет, понимала, что справится. Но сын-то был рядом, и один его вид извечно кричал: «Захватчица!» Нет, Павел не рискнул бы такое сказать, став взрослым, думал не раз, а вслух не произнес, мать всегда была сильней. Но она-то знала, что это так!
– Никита Иванович, каков цесаревич ныне?
– Усерден, особенно в точных науках. Изряден во французском и немецком… весьма изряден.
Голубые глаза императрицы смотрели холодно.
– Математике его Порошин учит?
– Да, и хвалит.
– Я вторично пригласила Даламбера к цесаревичу, предложила и всех его друзей пристроить в России с выгодой, содержание назначила баснословное – 100 тысяч франков, кто ему еще такое даст. Ведаешь ли, что ответил?
Панин знал, что Даламбер вежливо, но твердо отказал, знал, что императрица о его осведомленности знает, потому отрицать не стал:
– Отказал, каналья.
– Да не о том речь, он Вольтеру написал, что страдает геморроем, а в России сия болезнь плохо переносится и к нежданной смерти приводит!
Панин уж на что опытный царедворец и дипломат, но стушевался, не зная, что ответить. Намек Даламбера на убийство Петра был слишком явным. Но Екатерина махнула рукой:
– Без него обойдемся! Только на военные страсти не налегай, а то как бы в родителя своего не удался с муштрой-то. Мыслю, что не только наукам и языкам цесаревича учить надо. Знаю, знаю, что этикету тоже учишь и о литературе речь ведешь, знаю, что наследник читает много. Я о законоучителе речь веду.
Никита Иванович благоразумно молчал, было ясно, что императрица все решила, а теперь только ставит в известность, что же тут возражать?
– Надобно, чтоб не только французскую литературу знал, но и нашу, пусть вон Сумарокова читает, а не только Корнеля. В Троице-Сергиевой лавре проповедь слушали учителя риторики Платона. Умен, образован, многими языками владеет… Мыслю его пригласить законоучителем к цесаревичу.
Хитрый Панин уже все знал, что помимо ума преподаватель риторики в Троицкой семинарии хорош собой, но он и впрямь отменно образован – блестяще окончил Славяно-греко-латинскую академию, только после того принял постриг. О Платоне отзывы самые лестные, что об уме, что о знаниях, что о нраве, хуже от такого назначения никому не будет.
– Верно рассудили, Ваше Величество, Платон достоин доверия.
– А ты откуда знаешь? Разведал уже все?
Панин развел руками:
– Должность у меня, матушка, такая…
Ох и хитрецы, как надо в чем покаяться или смущение изобразить, сразу «матушка-государыня»… Небось требовать чего стал, «Вашим Величеством» звал бы.
– Каков нрав-то у цесаревича? Только честно отвечай, мне экивоков не надо.
– Всем хорош, умен, незлобив, хотя бывает строптив, одно дурно – тороплив больно. Во всем словно спешит: пораньше встать, пораньше поесть, пораньше уроками заняться, пораньше закончить, пораньше да побыстрее поужинать, пораньше спать лечь… И наутро все снова поскорее…
– К совершеннолетию стремится?
Ох, опасную тему задела государыня! Ее голубые глаза снова смотрели, точно два клинка сверкали, и свои глаза отвести нельзя, и увернуться тоже.
Панин выдержал, твердо смотрел, твердо ответил:
– Нет, о том речь совсем не идет. Просто торопится жить.
Выдержал и пытливый взгляд императрицы после ответа. Так и не понял, поверила или нет.
Но Панин сказал правду, пока с цесаревичем таких разговоров не вели. И оба – Екатерина и Панин – понимали, что это пока. Осталось у нее шесть лет, встанет за то время на ноги, чтобы и собственный сын не смог воспротивиться, значит, будет править дальше, не встанет… Никите Ивановичу даже думать об этом было страшно, хотя сладко. Павел в двенадцать лет – это одно, а в восемнадцать – совсем иное.
Но Панин и у себя подавлял такие опасные мысли, пока не время, еще не время… А мысли ненароком и выдать можно, причем не только хитрому Шешковскому, но и вон Екатерине, она нутром опасность почувствует.
Платона пригласила, он был законоучителем Павла до самой его первой женитьбы – до 1773 года, но и потом не оставлял своим вниманием.Чего от нее ждали? Что престол Павлу уступит, а сама регентшей сядет, что замуж выйдет, что вовсе в монастырь уйдет – убийство мужа отмаливать. А она хотела жить и править. И муж ей не нужен; Гришка Орлов есть, пока хватит.
Григория она любила какой-то смешанной любовью. Это был отменный любовник в постели, сильный, красивый мужчина, вслед которому, даже помня о его положении, невольно оглядывались женщины; Григорий умен и добродушен, искренен, ласков и весел, когда в хорошем настроении, он отважен и добр. Но вместе с тем это вопиющий лентяй, не подчиняющийся никаким требованиям дисциплины, не способный долго заниматься никаким делом, зато легко бросающий порученное на полпути, если ему стало скучно. Орлов сообразителен и схватчив, но совершенно неразвит и необразован. Знаний никаких и стремления серьезно овладеть ими тоже. Подвержен вспышкам гнева или, наоборот, меланхолии. В первом случае находиться рядом становится просто опасно, потому что Григорий не смотрит, кто перед ним. Во втором не легче, потому что тоска, которую Орлов разливает вокруг, способна утопить любого и отравить жизнь самым веселым людям.
Екатерина сразу после переворота подарила ему два имения – Гатчину и Ропшу. В Ропше появляться не очень-то хотелось, а вот в Гатчине Григорий затеял строительство большого дворца и разбивку немалого парка. Царственная любовница поощряла любую его деятельность. Ивану Ивановичу Бецкому, возглавившему Комиссию по каменному строительству в Петербурге и Москве, с которым Орлов принялся советоваться по вопросам планировки, объяснила:
– Чем бы дитя ни тешилось…
Это было верно, вторая сторона любви Екатерины к своему Гришеньке была именно материнской. Великовато дитя, к тому же сильно как бык, но императрица чувствовала себя обязанной этого бычка просвещать и воспитывать. Гришка легко увлекался очередной идеей, загорался, развивал бурную деятельность, но так же быстро остывал и… увлекался новой идеей. Кое-что за него доделывали другие, что-то оставалось брошенным на произвол судьбы на половине пути.
Но иногда Орлова захватывал очередной приступ сплина, и он становился невыносим; Екатерина с облегчением вздыхала, отправляя любовника в его обожаемую Гатчину. Григорий и впрямь построил дворец и разбил там очаровательный парк, именно потому Гатчина стала такой двуликой – часть построек и парковых украшений принадлежали Орлову и выполнены в стиле барокко, а часть – Павлу I, любившему строгость и казенный вид. Именно сыну Екатерина подарила выкупленную после смерти Орлова у его наследников Гатчину.Привить Григорию Орлову чувство ответственности не удалось, воспитывать усидчивость было поздно: если этого не заложили в детские годы, откуда взяться, когда детина уж под потолок вымахал? Но Екатерина любила своего детинушку, хотя временами и сердилась на него. Уже осознав, что женитьбы не будет, Григорий то старался показать себя хозяином положения хотя бы так, хамил императрице, грубил при всех, иногда даже унижал в присутствии придворных, то становился покладистым и просил прощения.
Только любящая женщина могла простить такое поведение. Алехан злился, временами устраивал брату выволочки, несмотря на то что был моложе него, требовал, чтобы Гришка не рисковал, ведь, не ровен час, удалят от двора, все потеряет. Григорий каялся, вздыхал, напивался, снова каялся и… изменял своей Кате, причем чем дальше, тем чаще.
Екатерина была в расцвете сил, но уже в конце того расцвета, тридцать пятый год, несколько беременностей и родов, выкидыши, постоянная занятость… но главное – время. Все против нее, а вокруг молоденькие девицы так глазками и стреляли, и Орлов молод и силен, точно бычок-двухлеток или жеребец застоявшийся. Она и сама ненасытна, только и спасало, но понимала, что время идет, с каждым годом удерживать любовника будет тяжелее. Первое время надеялась на разумное поведение, на то, что будет нужна не только как женщина в постели, но и как наставница, императрица… Но управление государством не для Гришки, его больше интересовала внешняя часть, разбираться в бумагах не хотел. Наставничество все больше превращалось в докуку. Опасаясь превратиться в нежеланную ворчунью, Екатерина постепенно перестала поучать и поручать что-то серьезное и смотрела на увлечения своего Гришеньки как на баловство. Пусть уж другие занимаются делами, а Гриша развлекается.
Одним из таких «других» мог бы стать толковый Потемкин, но тот куда-то запропастился. Екатерина даже рассердилась, вспомнив, за что отчислили из Московского университета Григория. Да, видно, права пословица, что горбатого только могила исправит… Учиться не пожелал и работать не хочет.
Екатерина сама себе не признавалась, что вот это – то, что она поверяла Потемкину свои самые важные мысли и что он ей нравился как мужчина, и этот мужчина ею пренебрег, со всем порвал резко и без объяснений – обижало больше всего.
Вот какие люди ей нужны, но такого приручить нелегко. Исчез вдруг, словно его императрицыны милости и не интересуют. Что за люди, которым и близость к трону не важна, только бы самим себе угодить!
Конечно, постепенно досада на Потемкина, не желавшего служить при дворе, забылась, отвлекли другие мысли. Екатерина не подозревала, почему Григорий Потемкин избегает двора и ее общества.
Но в один из дней вспомнила:
– Гриша, а где он ныне?
Орлов только рукой махнул:
– Лентяй твой Потемкин, лежит, в потолок глядючи, и вирши сочиняет.
– Принес бы хоть почитать.
– Не про нас, видать, писано…
– Ну, вольному воля, – обиженно поджала губы Екатерина.
Екатерина знала, кто и без Орлова найдет, у нее была новая фрейлина – Анна Протасова. Ох и ловка да сообразительна! Но главное, всезнайка, эта не то что Потемкина, иголку в целом поле стогов с сеном сыщет.
Но искать все равно начала не сразу: Екатерина была на Потемкина обижена за его пренебрежение ее милостью. К обиде государыни добавлялась обида женщины, ведь не раз ловила на себе восхищенный, влюбленный взгляд Григория Потемкина, уже показалось, что он и впрямь влюблен, а тут на тебе!Григорий Потемкин
Потемкин действительно лежал, но не стихи сочинял, а страдал. В один из вечеров Орловы за ужином затеяли вдруг спор, это бывало часто, и драки вспыхивали тоже, но раньше все обходилось, а тут повздорили и подрались всерьез. Потемкин потом и вспомнить не мог, кто именно из братьев его «приложил», да так, что в голове не просто искры, а полное помутнение произошло.
Когда очухался, голова болела и глаз тоже. Посоветовали позвать Ерофеича, знахаря, который гвардейцам помогал часто. Но Ерофеич если и мог лечить, то похмелье, раны или жестокую простуду да еще срамные болезни, ежели уж совсем худо, а что делать с головой, которая без похмелья болит, не знал, с глазом – тем более. На всякий случай посоветовал повязку да попарить. Расчет один – не помрет, так будет жить.
Потемкин не помер, но на свое счастье завязал только один, больной глаз, правый не позволил. От повязки не только не полегчало, а жар поднялся страшный, не выдержал, сорвал все тряпки и взвыл окончательно – на глазу словно нарост огромный.
– Это у тебя чиряк не наружу, а внутрь вылез! – авторитетно объявил знахарь. – Таперя терпи, пока прорвет.
Что это было, так и не поняли, только Потемкин терпеть не стал и тот «чиряк» ковырнул булавкой.
Следующие дни он и впрямь лежал, точно бревно, закрыв окна и потушив свечи, потому что остался совсем без глаза, окривел на всю жизнь.
Хотя саму жизнь он теперь считал конченой. Одноглазому при дворе делать нечего, а слепому – тем более.
Но Григорий Александрович не ослеп, на удивление второй глаз не воспалился и видел хорошо. Однако лицезреть месиво вместо левого глаза никому не приятно. Через пару недель лежать надоело, встал, полюбовался на свою рожу в зеркало, перевязал шарфом глаз и потребовал редьки!
Потемкину пришлось заказать на глаз повязку, потому как выходить в таком виде не то что к императрице, но и на рынок страшно. Многочисленные его портреты потом рисовались без повязки, но всегда в четверть оборота, а левый глаз рисовали с правого. Многие дамы признавали, что его красивое, мужественное лицо не портила даже черная повязка.
Но тогда он о приятности своей наружности не думал, жизнь вдруг перестала иметь смысл. Он так мечтал встать рядом с Екатериной, даже самому себе не сознаваясь, что давно влюблен, нет, не в императрицу, а просто в женщину, умную, развитую, решительную. Только что он против нее? Правда, когда Орловы вдруг вознеслись, а потом и его самого императрица возвысила, поручение важное дала и даже камер-юнкером сделала, начал верить в свою счастливую звезду. А уж когда и вовсе начала выделять даже перед Орловыми не только за паясничанье, а в серьезных разговорах, так и вовсе духом воспрянул.
Они подолгу беседовали о религии, о философии; Потемкин пересказывал, что узнал из греческих книг, спорил, временами изрядно горячась и забывая, что перед ним императрица. Екатерине нравилось его остроумие, его начитанность, способность толково излагать свое мнение, а еще его умение мыслить по-государственному. Она уже уловила в Потемкине человека, которого можно выучить в хорошего политика и организатора, нужно только приставить к делу.
Григорий и сам не отдавал себе отчета, что, кроме серьезных разговоров, замечала Екатерина и его статность, красоту, конечно, он не Гришка Орлов, который первый красавец России, но остроумие многое может заменить. Самому себе не признавался Потемкин, что страстно хотел бы заменить Орлова во всем.
А теперь что толку от этих мечтаний? Одноглазому ни на службе, ни тем паче рядом с императрицей делать нечего. Лились горькие слезы у лежащего в темноте человека, который никогда ни над чем не плакал. От слез пострадавший глаз щипало, а вытирать было больно, потому плакать Потемкин перестал, но на душе не полегчало.
Однажды он поинтересовался у зашедшего проведать Алехана Орлова, вспоминала ли его императрица и что сказали. Немного смущенный Орлов, понимая, что виноват в увечье Потемкина, нахмурился:
– О тебе спрашивала, сказали, что прийти не можешь. Да только не до того ей, Гриць, заговор на заговоре. Ведаешь ли, что Мирович пытался Иванушку-дурачка освободить?
– Откуда мне ведать, коли никого не вижу?
– То-то и оно, что не до кого государыне, ты уж не обессудь. Полезен ей быть не можешь, так что сиди тихо. Коли деньги закончатся, не стесняйся, дай знать, всегда поможем. И зла не держи, в драке чего не бывает, а уж в бедах после драки мы не виноваты. К чему было булавкой глаз ковырять?
Потемкин только зубами заскрипел…
Он выпал из придворной жизни, из жизни императрицы, на целых полтора года выпал. Не было сил просто лежать, второй глаз, к счастью, видел, читать можно, а уж думать и того больше; поскольку никто не отвлекал, Григорий снова взялся за учебу, словно торопясь наверстать все, что за свои гвардейские годы упустил.
После посещения его Алеханом поспешил скрыться в Александро-Невской лавре, там хоть беспокоить не будут. Многие вопросы, которые не успел изучить, пока недолго был помощником в Синоде у Мелиссино, теперь старался постичь. Он словно продолжал выполнять поручение Екатерины, только уже зная, что это ни к чему.
Отпустил бороду и волосы, надел почти рубище. Глаз это, конечно, вернуть не могло, да и душевного спокойствия не добавило, для такого годы нужны, но хотя бы мысли от своей калечности отвлекло и дало возможность головой поработать. В дворцовой суете раздумывать недосуг, теперь с жадностью набросился на теологическую литературу, на историю, размышлять стал над устройством государственным и экономическим.
Полтора года строгого поста и размышлений, душу очистил немало, но не до конца, о своих чаяньях по поводу государыни молчал даже на исповеди. Одному только архиепископу Амвросию, с которым был дружен, в письмах честно писал.
Когда-то, когда у небогатого Григория Александровича не было денег, чтобы перебраться из Москвы в Петербург и обзавестись амуницией и хорошей лошадью, чтобы служить в Конном полку, к которому был приписан еще императрицей Елизаветой, Потемкин рискнул попросить в долг у Амвросия. Архиепископ деньги дал, надеясь, что Гриць не проиграет их в карты.
Деньги принесли удачу; получив от Екатерины после переворота награду, Потемкин поспешил вернуть долг с прибавкой. Но Амвросий взять отказался, прибавку тем паче:
– Сыне, отдай сии средства обители или нуждающимся, пользы больше будет.
И теперь умный Амвросий не советовал Потемкину принимать постриг:
– Не твое это дело, Григорий. Хочешь пользу принести, лучше в миру живи и делом занимайся. От тебя немалая польза России быть может.
Потемкин и сам с каждым днем все больше понимал, что не сможет жить в обители, но не мог придумать, как и чем заняться в свете. О том, чтобы вернуться ко двору, и не мыслил. Иногда появлялась идея стать помещиком, завести большое хозяйство, жениться… Но тут же осаждал сам себя: и это не его, любое хозяйство малым покажется. Побыв рядом с Екатериной и послушав ее на том заседании Сената и Синода, он словно и сам стал мыслить такими же категориями, ему нужно дело на всю страну.
Как же он клял тот вечер и свою попытку ковырнуть чирей булавкой! Но сделанного не вернешь, а жить как-то надо было.У дьячка, привезшего императрице бумаги из Москвы, левый глаз закрыт черной повязкой. Чувствовалось, что повязка страшно мешает, а глаз болит, потому как то и дело касался его ладонью. Глядя ему вслед, Орлов усмехнулся:
– Как у нашего Циклопа…
Екатерина, вышедшая в приемную, чтобы отдать какие-то распоряжения, поинтересовалась:
– Какого Циклопа?
– Да Гришки Потемкина…
– Отчего же Потемкин Циклоп?
Орлов уже понял, что проговорился, но делать нечего, пришлось объяснять:
– У Гришки левый глаз вытек, тоже с повязкой ходит, вот и Циклоп.
– Потому глаз не кажет ко двору?
– Спрятался где-то, дома нет, слуги, куда девался, не говорят.
Императрица только кивнула, долее расспрашивать не стала, но Григория не обмануло это внешнее согласие – он уже неплохо знал свою Катю.
Екатерина действительно заинтересовалась Потемкиным, но разыскать попросила не Орлова, а Анну Протасову.
Анна Протасова была фрейлиной ловкой и догадливой, она попала ко двору только что, но быстро стала необходимой государыне, потому что умела хранить секреты.
– Аннет, вы должно не знаете Потемкина Григория Александровича? Его надо разыскать, да только осторожно. Главное – не обидеть, знаю, что он глаз потерял, а потому дичится.
– К Вашему Величеству привести?
– Пока только поинтересуйтесь от моего имени состоянием и дайте понять, что я огорчена, но о нем помню.
Анна Протасова прекрасно знала, что лучше всего развязывает языки, а потому на подкуп денег не пожалела. Помнила и то, что государыня благодарной быть умеет – все вернет сторицей и наградит. Но пока для самой Анны лучшей наградой было доверие императрицы. Остальное потом, успеется…
Слуги потемкинские деньги любили не меньше любых других, а потому быстро сказали, где прячется их хозяин – в Александро-Невской лавре. Эва куда забрался!
– Чего он там делает?
– Грехи, видать, замаливает.
Протасова отправилась по указанному адресу. Конечно, далеко ее не пустили, но услышав, что разыскивает Потемкина по повелению государыни, живо все запреты забыли.
– Посидите, сейчас позовут…
Вошедший монах был статным и красивым, невольно залюбовалась, несмотря на черную повязку на левом глазу. Может, он и не монах, но почти в рубище. Смотрел единственным глазом прямо, чуть насмешливо:
– К чему понадобился?
– Григорий Александрович, Ее Величество велела об вашем здоровье справиться.
– Кто?!
– Императрица Екатерина Алексеевна, у нас другой нет.
– Передайте благодарность за участие. Неплохое самочувствие.
– Ее Величество была огорчена, когда узнала.
– Она только что узнала?
– Недавно, сразу отправила меня искать.
– А… Ну, передайте, что жив, здоров, чего и ей желаю.
Он выжидающе смотрел; Протасова неловко откланялась, ведь больше ничего не было велено передавать, только найти и о здоровье справиться. Потемкин посторонился, пропуская фрейлину, уже у двери она вдруг остановилась и вдруг зачем-то добавила, нутром почувствовав, что это нужно:
– Императрица очень огорчилась за вас и хотела бы, чтоб вернулись ко двору.
– Это она сказала?
Анна Степановна только плечами пожала и скользнула прочь. И так многовато наговорила от себя, коли захочет Екатерина Алексеевна, так за этим монахом карету пришлет, а вот за то, что язык распустила, фрейлина могла поплатиться.
Ругая себя на чем свет стоит, Протасова возвращалась во дворец. Дай бог, сойдет все с рук, но это хороший урок, чтоб не болтала больше, чем поручают.
Протасова ошиблась, монахом Потемкин еще не стал, хотя к тому склонялся. Отлежавшись пару недель в темноте, он все же заскучал: не такова у Григория Потемкина была натура, чтобы даже в таком положении бездельничать, ум требовал пищи, а душа деятельности. Однако появиться в таком виде при дворе он, конечно, не мог, жалости к себе вызывать не желал и нашел себе другое занятие – принялся наверстывать то, что не доучил в Московском университете, и занялся изучением теологии.
Философия и теология… что ему еще оставалось в таком положении, каком оказался? Монахи приняли одноглазого философа спокойно, к томам в библиотеке допустили и беседы вели с удовольствием, потому что вместе с глазом ум Потемкин не потерял. Но вот намерение постричься в обители не одобряли:
– Не то, Григорий Александрович, тебе надобно, не монашеская у тебя натура. А коли так, то насилие над душой будет. Поживи, подумай, что тебе больше надобно, ежели поймешь, что оно твое, так благословим…Орлов с удовольствием разглядывал картинки в большой книге. Екатерина с трудом сдержала улыбку: точно дите!
– Гриша, ты читаешь или картинки смотришь?
Тот поскреб затылок:
– Писано по-французски, не про меня, а так хоть посмотрю что…
– Учи французский, без него сейчас никак.
– Ага…
– Приставить учителя?
– Вот еще! Чего это я, как цесаревич, буду уроки делать?
– Кабы у меня было время, я бы грамматикой занялась и не посмотрела, что императрица и мать цесаревича. Учиться, Гриша, никогда не поздно и не зазорно. Давай сама что покажу…
Орлов чуть лениво потянулся, захлопнул книгу, учиться не хотелось, напротив, хотелось поскорей потащить Екатерину в постель, уж больно заманчива она была с распущенными волосами и в халате. Ядреная баба, даром что императрица. Брови не сурьмит, лицо не белит, разве что румянит, как принято. Так и то зря. А тело крепкое, сильное и жаркое! Мало какая девка в молодые года такой жаркой бывает.
Екатерине тридцать пятый, немало лет, но для нее возраста словно и нет, только подбородок стал провисать, но это не от возраста, а от того, что слишком много за бумагами сидит. В остальном хороша!
Он не позволил больше говорить о французском и учебе, потащил-таки на перину.
Опомнились нескоро; прижимаясь щекой к плечу любовника, Екатерина думала о том, как ей повезло с Гришей. Пусть Орлов не больно умен, его канцлером никто ставить и не собирается, для умных дел другие есть, а Гришка и на своем месте хорош.Проснулась она, как всегда, рано – в шестом часу. Этот распорядок дня завела сразу, как только стала сама себе хозяйкой. Конечно, хозяйкой не стала, все равно во всем ограничена, но хоть во дворце по-своему завела.
Только приехав в Петербург и оглядевшись, Екатерина поразилась толпам придворных во дворце и вообще в домах у знати. Императрица Елизавета Петровна была большой любительницей всяких приживалок, шутих, убогих, но и без них хватало слуг, прислужников, нахлебников… Приглядевшись, Екатерина, тогда еще Фредерика Августа, быстро поняла, что никто из этих нахлебников делом не занимается, зато все норовят увильнуть, заболтать любое поручение, а то и просто не выполнить. Все понемногу или много, как получалось, воровали или подворовывали, а содержания требовали немалого.
Став Великой княгиней и супругой цесаревича, она попыталась изменить систему хотя бы у себя, но встретила такую обиду со стороны неглупой императрицы, быстро осознавшей: на фоне Екатерининой толковой челяди будет особенно заметна бестолковость ее собственной, что предпочла затаиться на время.
Но Екатерина не была бы сама собой, если бы не пыталась что-то изменить хоть постепенно. Удалось, ее штат был куда меньше, а делом занят постоянно. Главное – она училась. Однажды уже императрицей Екатерина призналась, что училась с первого дня своего пребывания в России, училась каждый день, записывая или запоминая каждую ошибку, если писать было опасно. Все подмечала, все брала на заметку.
Восемнадцать лет учебы не прошли даром, и теперь ей мешала только собственная природная деликатность и неумение жестко потребовать что-то ради себя самой. Вот ради России и общего блага могла и пощечин надавать, а чтоб ради своего удобства заставить что-то делать… тут буксовала вся Екатеринина решимость.
И осталось это навсегда. Ее ублажали и немало, но императрица считала себя обязанной щедро за это платить, все фавориты, которые были после Орлова, да и сам Орлов получали невиданные подарки, чиновники, что при ней работали, если дело свое не запускали и старались, наградами бывали осыпаны сверх меры, слуги жили, так не все дворяне могли себе позволить, не знали отказа ни в чем… Но воровали и бездельничали, как в любом другом доме, а иногда и больше, потому что знали – матушка только пожурит или вовсе сделает вид, что не заметила. Когда Екатерине указывали на воровство, она даже смущалась:
– Да ведь ему, верно, семью кормить надо…
Обслуживать себя старалась сама, помогали только там, где уж никак без прислуги. Орлов не мог надивиться:
– Кать, да ведь это слуг работа, а не твоя!
Но с первых дней императрица сама зажигала в спальне свечи, сама разводила в холодные дни огонь в камине, сама одевалась по-домашнему. Была в том и своя хитрость, ведь в ее постели часто по утрам еще спал Гриша. Жалея будить любовника и не желая, чтобы его видели, обслуживала себя сама. Когда вернулись в Петербург, завела для фаворита особые апартаменты, связанные тайным коридором с ее собственными, и звоночек провела от себя к нему. Но Орлов уходил не всегда, после жарких Катиных объятий ему лениво подниматься и топать к себе. Да и ей не хотелось отпускать любовника.
Только когда в очередной раз оказалась в тяжести, пришлось Орлову поселиться у себя и приходить изредка больше ради разговоров.Екатерина привычно протерла лицо кусочками льда, заварила сама себе крепкий кофе (полфунта молотых зерен на чашку, не поймешь, то ли напиток, то ли одна гуща, никто такой крепости не выдерживал), съела гренку и села к столу просматривать бумаги.
Гришка, сладко потянувшись, отозвался из-за полога:
– И чего ты в такую рань поднимаешься? Не то не успеешь со своими бумагами навозиться…
– Гриша, дело тебе есть.
– Какое? – Любовник явно не горел желанием вскочить и бежать какое-то поручение исполнять. А уж когда услышал, что за дело, так и вовсе пожалел, что из-под одеяла отозвался!
– Съезди к Григорию Потемкину да скажи, чтобы поговорить ко мне приехал.
– Не знаю я, где он, дома не живет…
В голосе любовника явно слышалась обида.
– Я скажу, где, в Лавре он. Съезди и верни ко двору, это мой сказ.
В голосе зазвучал металл, Орлов взбрыкнул:
– Чего это я его уговаривать должен?! Чего он там делает?
Екатерина поднялась из-за стола, подошла ближе, явно, чтобы не так слышно было.
– Гриша, ежели ты из-за своей глупой ревности будешь мешать ко двору умных и толковых людей собирать… то плохо будет!
Кому и в чем будет плохо, не сказала. Орлов обиделся совсем, но что ответить не знал. Императрица вернулась за стол и, принимаясь за очередную бумагу, спокойно добавила:
– Поедешь и скажешь, мол, я желаю, чтобы он делом занялся, что он мне нужен.
– Каким делом-то?
– Потемкин толковей многих министров будет, его надо к государственной службе приучать, а не в иноческом одеянии держать. Был бы добрым иноком, пусть бы постригался, да ведь не про него это. Куда беспокойному Потемкину в обитель? Пусть лучше делом при дворе займется. А что одноглаз… я его не на куртаги зову, коли не хочет, так пусть и не ходит.
Орлов сразу повеселел, раз на куртаги не зовет, так пусть Потемкин снимает свою схиму.
– Он постригся, что ли?
– Нет.
– А ты откуда знаешь?
– Я не ты, мне узнать недолго. Сегодня съезди, хочу ему дел немало поручить. Полно хандрить и от людей прятаться.