Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Александр Гумбольдт - Вадим Андреевич Сафонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поразительные строки пишет он в 1796 году: «Я надеюсь скоро распутать гордиев узел жизненных процессов».

В «досуги» штебенского периода он предпринимает грандиозное исследование раздражимости мускульных и нервных волокон. Четыре тысячи опытов сделал тогда Гумбольдт.

Раздражимость, способность отвечать на внешние воздействия, раздражения, — одно из основных свойств жизни. Камень не отвечает на раздражения. Он крошится от ударов, едкие кислоты растворяют его. Он мертв. Что же такое раздражимость живых существ — это отдергивание ушибленной лапки, сужение зрачка на сильном свету? Что правит работой нервов, мускулов, осуществляющих акт ответа организма на принятое раздражение?

Отыскивая концы гордиева узла, Гумбольдт испыттывал множество веществ, усиливающих или тормозящих жизненный процесс, работу организма.

Одним из главных «усилителей» считали тогда кислород. И Гумбольдт изучает действие на живые существа всего, в чем только ни есть кислород. От животных переходит к растениям. Обмывает хлорной водой прорастающие семена. В те времена думали, что хлор — это соединение некоего элемента, таинственного «муриума», с кислородом. До сих пор в аптеках соляная кислота (HCl) называется acidum muriaticum.

Гумбольдт нашел, что семена, обработанные хлорной водой, прорастают гораздо скорее. Быстрее росли также горох и бобы в растворе металлических солей. Растения могут развиваться на различных субстанциях, о которых утверждают, что они «бесплодны». Вывод важный, вывод, нужный сельскому хозяйству. Только применять все эти находки Гумбольдта было негде и некому…

В 1791 году итальянец Гальвани опубликовал свои долголетние наблюдения над животным электричеством. Все заговорили о лягушачьих ножках, дергающихся на медном крюке во время грозы и посылающих ток, когда их касался металлический циркуль.

Уверенность, что «кислород и есть принцип действия жизненной силы» (письмо Гиртанеру), Гумбольдт дополнил убеждением, что животное электричество дает в руки еще один конец гордиева узла. Поэтому он на стороне Гальвани. В это время разгорелся жестокий спор между Гальвани и другим итальянцем, физиком Вольтой. Вольта считал, что электричество было не в мускулах лягушки, а возникло от соприкосновения разнородных металлов, из которых оказались случайно сделаны ножки циркуля Гальвани. И тело лягушки сыграло только роль влажной, слегка подкисленной среды — чувствительного показателя электричества, электроскопа.

Гумбольдт не может примириться с этой «плоской теорией» соприкосновения. Нет, именно в живом организме образуется и действует электрический ток!

Гумбольдту мало лягушек. Он ложится на живот, доктор Шаллерн делает ему две раны на спине и прикладывает серебро и цинк. Гумбольдт лежит каждый раз по часу, стоически рассказывает доктору о жжении, уколах, режущей боли, спрашивает про цвет вытекающей сукровицы и о том, как судорожно сокращаются посиневшие мускулы. На его спину кладут мертвых лягушек; они прыгают, их мертвые мускулы тоже сокращаются от электрического тока.

Если гордиев узел не был распутан этими опытами, самоотверженно проведенными более полутора веков назад молодым человеком, почти юношей, то в главном выводе он больше не колебался и никогда не станет колебаться. «В 1797 году в конце своего сочинения „О раздраженных мускулах и нервах и о химическом процессе жизни в животном и растительном мире“ я объявил, что вовсе не считаю доказанным существование жизненных сил. С того времени я не осмеливаюсь называть особыми силами то, что, может быть, происходит от совместного действия веществ, давно уже известных порознь».

Это материализм. В пору младенчества биологии Гумбольдт говорил о таком пути объяснения органических явлений, на котором и в наши дни иные ученые рассчитывают найти разгадку жизни. Оглянемся на эпоху Гумбольдта, на среду, окружавшую его, — и еще удивительнее покажется этот факт. Аристократ, современник «века немецкого идеализма», лично связанный со столпами его, «человек с любезной улыбкой», еще меньше любивший «дразнить гусей», чем Дарвин через шестьдесят лет, — совершенно спокойно, как о вполне очевидной вещи, говорит, что нет ничего чудесного, ничего «надматериального», ничего недоступного для исследования в живой природе, которую идеалисты в философии и в науке считали во все времена своей нерушимой опорой и вотчиной. И ничуть не колеблется в том — едва сложилось его научное мировоззрение, — в чем во всю свою жизнь не решится признаться бунтарь в науке Дарвин…

Шиллер не мог простить этой измены «Родосскому гению». Страстно и грозно обрушился он на отступника: Гумбольдт «никогда не создаст в науке ничего крупного…», «ни искры чистого объективного интереса…», «анализирующий рассудок, который пытается измерить природу, неизмеримую и недоступную, и с непонятной дерзостью думает вместить ее в рамки своих формул…»

Не разум, а только «рассудок»! На языке тогдашней немецкой идеалистической философии это было жестоко оскорбительное обвинение. Шиллер еще усилил его: «Голый рассудок-мясник, который бесстыдно хочет рассечь и измерить природу — без силы воображения, без сладостного биения сердца, без участия чувства…»

Гумбольдт не любил и старался избегать полемики. Но на этот раз не остался в долгу. Он остроумно осмеивал «кисельные чувства» и утверждал, будто Шиллер «облекает занятые у других мысли в несносную напыщенность».

Ведь кто-кто, а уж Шиллер-то должен был знать о несправедливости своих обвинений. И силой воображения, и сладостным биением сердца, и самым сильным чувством была богата та единственная в своем роде, та необычайная наука, которую создавал Гумбольдт. Материализм Гумбольдта-ученого не разрушал ни прелести, ни очарования природы. Он ничего не отнимал ни от романтики, ни от радости познания прекрасного, величественного мира, единого в своем бесконечном многообразии.

Потому что была еще четвертая характерная черта во всей работе натуралиста Гумбольдта — черта, которая придает его науке неповторимый облик: это эстетическое чувство, включенное в закон исследований, это ощущение красоты как важной стороны истины о мире!

Именно так шел Гумбольдт к самым высшим своим научным достижениям.

То замечательное письмо Шиллеру, письмо 1794 года, он закончил целой программой небывалой науки, настоящим обвалом идей:

«Всеобщая гармония форм, проблема — одна ли исходная форма растений представлена в тысяче переходов; распределение этих форм по земному шару; различные влияния — радости или меланхолии, вызываемые в чувствующем человеке растительным миром; контраст между мертвой, неподвижной массой скал, между кажущимися почти неорганическими стволами деревьев и оживленным растительным покровом, одевающим нежной плотью даже скелеты животных; история и география растений, или историческое изображение общего распределения растений по земному шару — это еще не разработанный раздел истории мироздания, нахождение древнейшей растительности в местах ее погребения (окаменелости, каменный уголь, торф и др.); постепенность заселения земного шара; передвижения растений, изолированно и общественно живущих, и их пути; карты распространения тех растений, которые следовали за некоторыми народами; всеобщая история земледелия; сравнение культурных растений с домашними животными, происхождение „тех и других; изменчивость растений… одичание одомашненных растений (в Америке, Персии); общая запутанность, вносимая в географию растений колонизациями — вот, мне кажется, предметы, достойные размышления и почти никем не затронутые. Я занимаюсь ими непрерывно…“

Это поражающий документ истории науки. Капиталистическая наука (не говоря о феодальной) никогда не сумела осуществить такой программы. Не образ ли науки будущего пророчески начертал Гумбольдт? В самом деле, высшее человеческое знание о мире — не должно ли оно быть добыто исследованием, впитавшим в себя, усвоившим и те черты, которые считал обязательными Гумбольдт? Черты, упущенные, забытые „регистраторами природы“, какими бы отличными специалистами в своих областях они ни были….

Вот тот самый Фуркруа, из плеяды новых французских химиков-экспериментаторов, энтузиаст и пропагандист методов их работы, Фуркруа, которым восхищался Гумбольдт, находил, что Гумбольдт „слишком поддается чувствам. Он витает в сфере эмоции…“»

Какое противоречие с отзывами Шиллера!


Замок Тегель.
Гёте.
Шиллер.
Абрагам Готлоб Вернер.
Александр Гумбольдт (1806).

Фуркруа только пожал бы плечами, если бы его спросили, какое отношение к красоте имеет кислородная теория горения, яблочная кислота или новонайденный металл молибден…

«Республика должна выполнять гигантские планы!»

В немецких городах, у западной границы, — барабанный бой, маршируют войска, слышна перестрелка. Вот ряд фургонов загородил улицу. В фургонах пестрая рухлядь, дети, дедовские сундуки и узлы.

В невообразимую толчею врезается золоченая карета, запряженная цугом. Верховые в мундирах, надрывая голосовые связки, расчищают ей путь.

— Герцог вюртембергский! — шепчут жители, притиснутые к стенам своих домов.

Герцог вюртембергский и его двор бежали с наивозможной поспешностью. Войска Французской республики под командованием генерала Моро вступили в Вюртемберг.

В маленьком местечке Ингельфингене — странный кортеж. Гусарский офицер, два карабинера и трубач эскортируют молодого человека в жабо и туфлях с пряжками.

— Чем не посол китайского богдыхана? — говорит молодой человек, не обращаясь ни к кому. — Погоди, трубач, не труби. Мне кажется, что именно от таких труб пали стены древнего Иерихона!

Молодой человек с длинными белокурыми волосами — Александр Гумбольдт. Прусский двор воззвал к дипломатическим талантам ученого-аристократа. Дело идет о владениях Гогенлоэ. Надо уговорить Моро, ссылаясь на миролюбивое сердце короля, не трогать земель вассального Пруссии князя.

Гумбольдт здесь, на месте, находит, что это не так просто. Он уже вдоволь насмотрелся на растерянность штаба, на нелепые демарши, на приказы, даваемые и тут же отменяемые. «Единственное, что они хотят противопоставить французским армиям, — это моя болтовня!»

Он едет в расположение французских войск. Жадно приглядывается к солдатам революции и их вождям. Кто они, эти исполнители и воплотители воли Парижа, непостижимого города, овеянного страшной и влекущей славой цареубийства, почти сказочных побед и великих слов «Свобода, Равенство, Братство»?

Любопытно, что его внимание привлекает не главнокомандующий Моро. Несмотря на свою славу необыкновенного полководца, он показался Гумбольдту «просто» генералом. Скрытный, осторожный, угрюмый, Моро в самом деле мало напоминал пламенного республиканца. Гумбольдта поразил генерал Дезе, будущий герой Маренго. Он похож на Кромвеля, но без кромвелевского ханжеского пуританства. Он кажется «диким», но Гумбольдт находит у него «нежность и меланхолию» (два качества, которыми век Вертера желал измерять достоинство людей).

Гумбольдт ищет встреч с Дезе. Они беседуют… о новой химии! Дезе неплохо знает работы Лавуазье, Бертолле и Фуркруа.

Над генералом и дипломатом пролетают аэростаты, с которых французы ведут воздушную разведку. Дипломат развертывает чертеж изобретенной им рудничной лампы. Дезе живо заинтересован. Он обещает даже устроить сообщение о лампе в Национальном институте.

Однажды прусский королевский дипломат разговорился с часовым из приставленного к нему почетного конвоя. Приноравливаясь к интересам рядового бойца, дипломат спросил, хорошо ли дрались войска австрийского императора.

— Это звери, — ответил часовой. — Они убивают пленных!

— Но признайтесь, что все-таки они хорошие солдаты.

— Солдаты! — воскликнул француз. — Нет, гражданин, нельзя быть солдатом, не будучи человеком, Эти люди не знают о человечности!

То был молодой парень, лет двадцати.

Проходя по лагерям рейнской армии, Гумбольдт слышал шумные крики радости. Долетели вести о победах итальянской армии, которую вел генерал Бонапарт.

— Это общее дело, — объяснил Гумбольдту какой-то солдат. — Республика должна выполнять гигантские планы!

Неслыханные слова, неслыханный язык!

В Штутгарте Гумбольдт присутствовал при подъеме аэростата. Французский генерал предложил лететь с ним. Но дипломат торопился и не мог заставить ждать свой гусарский эскорт. Впоследствии он горько сожалел, что упустил «такое счастье».

Дипломатическая миссия была тем временем выполнена удачно. Князь Гогенлоэ мог пока спокойно спать в своем дворце.

Гумбольдт вернулся домой с камнем на сердце. Он не показывал виду, но острее, чем когда-либо, осознал, что проходила, да уж и прошла юность. Что ждет его?

«Человек — странствующее творение», — обмолвился он однажды. Но его ждали не странствия, а исправная, блестящая на обычную мерку, служебная карьера. Советник горного департамента в Берлине, а потом директорство в Вестфалии или Ротенбурге с окладом в две-три тысячи талеров. Или перевод в Силезию в чине оберберграта….

Поездил — только по старой Европе. Правда, побывал и в Альпах и под итальянским небом. Еще непреодолимей стала «жажда дали»…

В ставке Моро он снова, как тогда, во время поездки с Форстером, прикоснулся на короткое время к неведомому миру. Королевский дипломат, он опять ощутил то огромное, что открыла перед человечеством революция. Вряд ли Гумбольдт сумел бы ясно ответить, что же такое это огромное? Разве вот так: на Западе внезапно разверзлась страшная (так говорили вокруг Гумбольдта в Прусском королевстве), но сверкающая брешь в будущее!

А в Пруссии не менялось ничего. Чиновничья скука, свист шпицрутенов и завывания кликуш…

Еще весной, до поездки к Моро, Гумбольдта срочно вызвали в Берлин. Мать, иссохшая и восковая, лежала в постели. В доме, казалось, целые годы не открывали окон. Пахло могилой. Страх и тоска сжали ему сердце. Затхлый воздух сдавил горло.

И теперь, по мере того как он ехал на восток, те же страх и тоска охватывали его.

Что ждет его в берлинском доме, порог которого не переступает радость и улыбка, и спущены шторы на окнах, не растворяемых никогда, и пахнет могилой?

На полдороге он получил письмо. Брат извещал его, что их мать, вдова фон Гольведе и фон Гумбольдт, властная женщина, которая всегда казалась сыновьям бесконечно далекой, надменной и неприступной, от которой не слышали они ласкового слова и которая сделала для сыновей так много, как никогда не сделал бы для них благодушный отец, умерла 19 ноября 1796 года.

Гумбольдт покидает отечество

Тегель получил Вильгельм (замок не был собственностью, но — в наследственной аренде). Александру досталось Рингенвальде.

Он не стал колебаться, что делать с этим старым дворянским гнездом. Кунт, управляющий всеми делами братьев, устроил продажу Рингенвальде поэту Клейсту.

Общая сумма наследства, которое получил Александр, составила восемьдесят пять тысяч талеров. Теперь он богат.

Он больше не чиновник. Весну 1797 года провел в Иене. Еще раз собрался старый кружок — Вильгельм и Шиллер с семьями, Гёте. Их жизнь походила на студенческую. Гёте занимался анатомическими схемами и метаморфозом насекомых, дописывая в то же время «Германа и Доротею», Шиллер работал над «Валленштейном», а Вильгельм переводил хоры Эсхила. Александр шесть часов в день просиживал на лекциях анатома Лодера.

Вечерами обсуждали дневной итог. Александр красноречиво развивал свои проекты. Казалось, он жил в завтрашнем дне. «Он прислал мне письмо, — вспоминает один из многочисленных его корреспондентов, Шукман, — полное новостей, известий, планов. Это какая-то газета».

Страстью путешествовать он заразил и брата. Было решено: братья едут в Италию. Оттуда Александр через Египет отправляется в Азию.

Но Италия была полем сражения. Южнее Вены братьям не удалось пробраться.

В Вене Александр Гумбольдт посетил клинику старого Франка. Как на местную знаменитость, ему указали на профессора Порта.

Порт жил возле ботанического сада. Лабораторией ему служила единственная комната, уставленная чучелами птиц, витринами и статуями. Все это покрывал толстый слой пыли. Гумбольдт осторожно расчистил пыль в одном месте. Под стеклом он увидел анатомические препараты, дивно сделанные, точно живые; ему показалось даже — более живые, чем в живом теле. Просвечивала каждая жилка, каждый волосной сосуд, который, казалось, нельзя было и увидеть иначе, как в микроскоп!

Профессор загудел по-французски:

— Я больше не думаю об этих безделушках, не волнуйтесь из-за них, они не заслуживают никакого внимания.

Гумбольдт собрался с духом:

— Профессор извинит меня, если я попрошу хоть что-нибудь, хоть один препарат уступить мне. Определите любую цену.

Старик захохотал:

— Мой милый, у меня триста тысяч флоринов!

И он повернулся к реторте, откуда шел бурый дым — прямо в нос бесценной античной статуе, изображавшей сына Ниобеи, и в стоявший возле нее инкубатор, где выводились цыплята.

Профессор проводил Гумбольдта до ворот сада. Тут только гость заметил странный наряд старика. Какой-то род жилета, но с рукавами, прямо переходил в штаны и чулки. Профессор походил на плохо набитое чучело. На голове его была шляпа с множеством складок. Старик посмотрел на небо, закрытое тучами, затем дернул за шнур, и шляпа распустилась в дождевой зонт.

Вильгельм из Вены уехал в Париж. На равнинах Италии продолжалась война. И перезимовывать войну Александр отправился вместе с другом по Фрейбергской академии геологом Леопольдом фон Бухом в Зальцбург. В этом тихом городке его утешили близость Альп и обширная библиотека барона Молля.

Здесь в ноябре он встретил человека, который чуть было не определил его судьбу. То был вояжировавший англичанин лорд Бристоль, епископ Дерби. Епископский сан ничуть не усложнял лорду жизненного пути. Он любил свет, женщин, изящные искусства и безукоризненный гардероб. Он уже объехал Грецию, Иллирийское побережье и Папскую область, посвящая свой досуг археологическим раскопкам. Лорд путешествовал по старому земному шару так, будто весь он имел честь состоять колонией британской короны. Сейчас лорд проектировал поездку в Египет.

— Хотите поехать со мной? — предложил он Гумбольдту. — Я имею в виду, что вам это ничего не будет стоить. С шестьюдесятью тысячами фунтов в год можно позволить себе снарядить небольшую кавалькаду для осмотра нильских пирамид, не так ли? С нами едут Гирт, берлинский гофрат, Савари — он незаменим: восемь лет прожил в Египте, — и, я надеюсь, две дамы: графиня Деннис и графиня Лихтенау.

— Если бы мне удалось вернуться через Сирию… — решился вставить Гумбольдт.

— Какие пустяки! — перебил милорд. — Любым путем. Возвращайтесь любым путем. Мы поедем с полным комфортом. Собственное судно, разумеется, вооруженный конвой, хороший погреб и достаточно умелый повар. Иначе путешествия теряют смысл. Кроме того, я полагаю, необходимо взять двух или трех живописцев для зарисовки костюмов и монументов. Вы согласны со мной? Итак, до свидания в Неаполе!

И лорд-епископ удалился, играя тростью.

Весной 1798 года Александр Гумбольдт также уехал в Париж к Вильгельму, чтобы купить инструменты для экспедиции в Египет. Он ждал письма с назначением дня отъезда. Вскоре он узнал, что в Египет отправилась другая экспедиция, усаженная в крайней тайне на множество кораблей в Тулоне, — экспедиция Бонапарта.

Потом пришло и письмо. Оно извещало, что игривый лорд арестован в Милане по довольно основательному подозрению в том, что он затевает английскую интригу на нильских берегах.

Фрегат «Пизарро»

То не был Париж Марата и Робеспьера — революция пошла на спад, — то был Париж термидорианской директории. Но все еще революционный Париж, столица республики. И научная жизнь кипела в нем. Какой контраст с Берлином!

Комиссия, возглавляемая астрономом Деламбром, заканчивала измерение градуса меридиана, знаменитое измерение, из которого родилась новая единица длины — метр.

В полдень 15 прериаля VI года — 3 июня 1798 года — сомкнулись отрезки измеренной дуги между Мелуном и Льерсеном.

Гумбольдт стоял рядом с математиком Лаландом и прославленным мореплавателем Бугенвиллем. Бугенвиллю было семьдесят лет, но он держался молодцевато и мечтал о втором кругосветном путешествии.

— На этот раз, — сказал он Гумбольдту, — я направляюсь к Южному полюсу. Считайте этот разговор за предложение сопутствовать мне.

В Париже в то время работали во всех областях науки десятки людей замечательной одаренности, словно выплеснутые революционной волной.

Гумбольдт встречал этих людей в музеях, в институтах, у брата. Он сравнивал своих новых знакомых с гелмштедтским Байрейсом, будто выскочившим из времен Парацельса, и с венской окаменелостью, Портом.

Лаланд говорил:

— Прогрессу математики и астрономии в Париже нечего удивляться. У нас интегрируют генералы. Какая математическая голова у Бонапарта! Когда он в столице, он не пропускает ни одного заседания института.



Поделиться книгой:

На главную
Назад