Против капитана, через стол, сидел усатый, большеносый человек с майорскими погонами. Куском проволоки он исправлял фитиль в латунной гильзе. Когда лампа стала светить ярче и ровнее, он бросил проволоку на стол и сказал:
— Значит, в деревне никого нет?
— Никого, — не открывая глаз, ответил капитан. — Только дети. Я уже полковнику говорил и тебе, Степан Ильич, напоминаю — подберите их, ведь вам через эту деревню идти…
— Я же тебе сказал — разыщем, устроим тех ребят.
— Хорошие дети, — словно извиняясь за свою навязчивость, сказал капитан.
«Это точно, хорошие», — хотел подтвердить Кунин, но у него вырвалось из горла только невнятное шипение.
— Очнулся? — поднялся майор. — Ну и хорошо. Будешь жить, парень. Починят тебя в медсанбате, за мое поживешь.
В это время дверь в блиндаж отворилась и внутрь втиснулись двое громоздких солдат с носилками.
— Кого первого? — спросил один из них.
— Как это «первого»? — спросил капитан, открывая глаза и отрываясь от стенки. — Я в санбат не собираюсь, мне в свое подразделение надо.
Он снял ногу с ящика, оперся о стол и поднялся, но рука подломилась, ноги не удержали, и он завалился на майора, который подхватил его и бережно посадил на место.
— Ладно уж, — тихо сказал Дорохов, — делайте, как знаете. А первого несите его, — кивнул он на Кунина.
Санитары положили Кунина на носилки и, с трудом пройдя через дверь, вынесли наверх. В глаза ему ударил дневной свет, и он зажмурился. Носилки мягко покачивались, и в такт мерным движениям Кунин с удовольствием повторял про себя: «До-шли к сво-им, до-шли к сво-им».
НАЗДАР[2]
Дорога причудливо петляла в горах: то зигзагами поднималась вверх в темно-зеленых густых лесных массивах, то сбегала в долины, покрытые узорчатым светло-зеленым ковром с красными пятнами черепичных крыш.
По дороге непрерывно струился поток людей, машин, повозок: части 4-го Украинского фронта завершали свой поход, переваливая через Судетские хребты. И чем дальше шли вперед бойцы, тем светлее, мягче и ласковее становился пейзаж.
— Дывись, Василь, яка панорама, — сказал автоматчик Якименко своему другу.
Они только что, держась за грядки брички, подпирая ее на особенно крутых подъемах, поднялись на гору, откуда видно было далеко окрест. У ног пластунов лежала освещенная солнцем долина, а дальше опять шли горы, покрытые синим лесом, но горы эти были пониже той, на которой стояли автоматчик Якименко и его друг Василий Коробкин. И за теми горами угадывалась новая долина, такая же, как и та, что лежала у ног бойцов.
— Вот она, Чехия! — отвечая на восклицание Якименко, сказал Василий.
Оба бойца, вспрыгнув на бричку, тронули лошадь, и она резво побежала под гору.
А сзади, на вершине горы, задержалась на мгновение новая повозка, и новая группа казаков смотрела вниз, на солнечную долину, и они говорили друг другу:
— Вот она, Чехия!
Серая дорога, сбежав в долину, привела к маленькому городку с белыми домиками, увенчанными красными остроконечными крышами. Это был рядовой чешский городок с чистыми улицами, с квадратной площадью, обставленной каменными домами, которые витринами магазинов и арками гостиных рядов смотрят на обязательный памятник в центре. Но сейчас этот обычный городок имел необычный вид. Дома были расцвечены красными флагами, улицы заполнены горожанами, одетыми пестро и празднично. Мужчины нарядились в лучшие костюмы, девушки — в национальное платье: поверх кофты ослепительной белизны — черный бархатный жилет, расшитый блестками, и разноцветные ленты, много лент, спадающих на спину и на грудь.
Люди тесно стояли на панелях по обеим сторонам улиц, и только в середине оставался проход, по которому непрерывно двигались наши войска. Пластунам бросали цветы, подавали на повозки и на машины воду, вино, хлеб. Дети, которые посмелее, ловко карабкались на танки, вскакивали на подножки медленно двигавшихся машин и оттуда сияющими от счастья глазами смотрели на улицы своего родного города, такого необычного, взволнованного, праздничного.
— Наздар, наздар, наздар! — неистово кричали чехи, приветствуя советских бойцов.
— Наздар, наздар, наздар! — неслось со всех сторон.
— О це да! — воскликнул Якименко, толкая в бок Василия.
— Да! — ответил Василий, не оборачиваясь. Он был занят тем, что непрерывно махал букетом цветов, очутившимся у него в руке, и, улыбаясь во весь рот, тоже кричал:
— Здравствуйте, привет, привет!
— Що таке «наздар»? — вдруг спросил Якименко.
Василий не ответил. В это время бричка выехала на площадь, запруженную народом. Якименко попридержал коня и спрыгнул наземь. Тотчас повозку окружили со всех сторон горожане, и каждый из них что-нибудь предлагал пластунам: одни спрашивали, не хотят ли они пить или есть; другие ничего не спрашивали, совали в руки какие-то кульки и пакетики; третьи несли цветы, клали их на бричку, давали в руки солдатам, прилаживали на конскую сбрую и даже вплетали в гриву скромного коня, который, чувствуя необычность всего происходящего, косил глазом и нервно вскидывал голову.
Якименко, спрыгнув с брички, очутился лицом к лицу с черноволосой девушкой в ярком национальном костюме. В одной руке она держала пустой графин, в другой — длинный тонкого стекла стакан. Вино, которым она угощала пластунов, уже кончилось, и она собиралась бежать домой, чтобы наполнить графин снова, но соблазн постоять рядом с советскими воинами, остановившимися на минутку на площади, был так велик, что она задержалась около брички Якименко и Василия Коробкина.
— Що таке «наздар»? — обратился к девушке Якименко. Он улыбался и смотрел на нее в упор, как смотрит человек, которому некогда.
Девушка растерялась. Она улыбнулась и ничего не ответила.
— Що таке «наздар»? — повторил он вопрос.
— Наздар, наздар! — радостно сказала девушка, кивая головой.
— Ну, ну, що це таке?..
Девушка поняла, о чем ее спрашивают, но не находила русских слов для объяснения. Она, продолжая улыбаться, беспомощно развела руками и оглянулась по сторонам, как бы ища помощи. Но помощь не пришла, тогда девушка прямо взглянув на запыленное лицо Якименко, шагнула вперед, закинула ему на плечи загорелые руки, в которых по-прежнему крепко сжимала графин и стакан, и звонко поцеловала его. Чехи, стоявшие вокруг повозки, — женщины, мужчины и дети — захлопали в ладоши и дружно закричали:
— Так, так! Наздар! Наздар!
Девушка, радостная и смущенная, отпрыгнула назад и скрылась в толпе, а Якименко на мгновение словно прирос к земле, и ему вдруг вспомнился самый трудный день в горах Кавказа, когда у них не было сухарей и костер из трех сырых веток не горел, а только душил дымом, и дьявольски хотелось есть, и ноги закоченели, а гитлеровцы нажимали и надо было вытерпеть, устоять…
— Ну, поедем, — тронул его за плечо Василий, — а то от своих отстанем.
Толпа расступилась, и бричка покатила дальше, унося пластунов к Праге, мимо охваченных ликованием чешских сел и городов, мимо людей, которые встречали и провожали их радостными криками:
— Наздар! Наздар!
НА ПЛАЦДАРМЕ
Ночью был получен приказ оставить плацдарм. До рассвета успели переправить всех, кроме одного взвода, который прикрывал переправу. Под утро немцы рассекли взвод на несколько частей, и практически плацдарм перестал существовать.
Четверо пластунов во главе со старшим сержантом Жежелем укрылись в каменном сарае, что одиноко стоял в сотне метров от крутого берега. Крыши на сарае не было, стену в двух местах пробили снаряды. Когда рассвело, сюда пришел парторг батальона младший лейтенант Поплавский. Он принес автомат и планшетку командира взвода. За парторгом прибежала большая рыжая собака с вислыми ушами.
Поплавский прислонил к стене автомат, пилоткой отер небритые, ввалившиеся щеки и высокий, с большими залысинами лоб. Жадно глянул на цигарку в руках старшего сержанта и, глотнув слюну, попросил:
— Дайте докурить.
Жежель вежливо оторвал мокрый кончик самокрутки и протянул Поплавскому.
Парторг взахлеб затянулся два раза, не выдохнув дыма, сказал:
— Лейтенант Губарев убит.
— А остальные где? — спросил старший сержант.
— Кто прорвался к берегу, вплавь на ту сторону пошел.
— А вы чего же вплавь не пошли? — В голосе Жежеля младшему лейтенанту почудилась неприязненная усмешка. «Не добром он меня поминает», — отметил про себя парторг. Ответил сухо и коротко:
— Не умею.
Из ноздрей у Поплавского шел дым. В двух шагах от него стояла рыжая собака и слегка помахивала большим хвостом.
— Это откуда? — опросил Жежель, косясь на собаку.
— Пристала в овраге, когда сюда пробирался… Иди ко мне, Жучка, — младший лейтенант причмокнули хлопнул себя по колену. Собака отчаянно закрутила хвостом и, припав на все четыре латы, подползла к Поплавскому.
— Ишь ты, — усмехнулся старший сержант, — на полусогнутых умеет. Жуч… тьфу, да это ж кобель, а вы его дамским именем окрестили.
Поплавский потрепал собаку по загривку и смущенно проговорил:
— Ну, пусть будет Рыжик. Хороший пес.
— Голодный, — Жежель полез в карман, достал кусок хлеба и бросил псу. Тот поймал хлеб на лету, лязгнув зубами. Проглотил и, не отрываясь, продолжал смотреть на руку старшего сержанта. А тот, уже не обращая внимания на собаку, озабоченно опросил: — Что делать будем, товарищ младший лейтенант?
— Надо продержаться дотемна. Ночью, думаю, пришлют за нами лодку.
— До ночи не продержимся.
Казак, стоявший у пробоины, крикнул:
— Немцы!
— К бою! — скомандовал Жежель.
Гитлеровцы, шли вдоль берега, чуть пригнувшись. В невысокой росной траве за ними оставались темные следы. Солдаты открыли огонь, и немцы залегли.
В это время от берега прибежал ефрейтор Косенков.
— Что там? — спросил Жежель.
— Под кручей есть площадка и пещера, там не достанут — зашептал Косенков, будто немцы могли его подслушать.
— Будем уходить под кручу, — Жежель повернул голову к Поплавскому. — Как смотрите, товарищ младший лейтенант?
Спросил так, для порядка, а решение уже принял.
Поплавский пожал плечами.
— Что ж, давайте уходить под кручу.
Пластуны по одному перебегали от сарая к обрыву и скрывались под кручей. Жежель был последним. По нему стреляли. Не добежав нескольких шагов до обрыва, он упал. Приподнялся, снова упал и на четвереньках пополз к обрыву. Тяжело, мешком свалился на тропу. Тут его подхватили казаки и повлекли вниз, к площадке перед входом в пещеру.
Немцы вышли к обрыву, но спускаться на тропу не рискнули, только стреляли из автоматов и кидали гранаты. Они рвались на каменном склоне, и в реку падали с громким плеском земля и осколки камня.
Старший сержант был ранен в грудь, хрипел, трудно дышал, и на губах у него вздувались розовые пузыри.
— Задето легкое, — сказал Поплавский. Он сам перебинтовал Жежеля и велел отнести его в пещеру, поглубже.
Немцы продвинулись вдоль обрыва и стали кидать гранаты так, что они ударялись о стену возле площадки.
— Все в пещеру, — скомандовал Поплавский.
И вовремя: едва успели они углубиться в темное чрево пещеры, как на площадке разорвалась граната.
Михаил Семенович Поплавский до войны был режиссером в одном из киевских драматических театров. Когда началась война, он пошел в армию добровольцем, окончил краткосрочные курсы политсостава и получил назначение — парторгом госпиталя. С госпиталем отступал, с ним и эвакуировался в Среднюю Азию. Но там ему не сиделось: стал энергично проситься на фронт. Дело дошло до начальника Политического управления округа.
Полковник вызвал Поплавского, оглядел его невоинственную округлую фигуру и пожал плечами.
— Я не удивляюсь, когда молодежь рвется на фронт, — сказал полковник, — горячие головы жаждут подвига. Но вы же не мальчик и должны понимать, что можно и нужно быть полезным на любом месте.
— Я это понимаю, — подтвердил Поплавский.
— Почему же так упрямо проситесь на фронт?
— Видите ли, — начал младший лейтенант, — я режиссер…
— Тем более непонятно, — перебил полковник. — Здесь мы скорее можем определить вас по специальности.
— Я не хочу по специальности, — Поплавский смутился и покраснел. — Я люблю театр, свое дело, но именно поэтому не хочу, как вы сказали, устраиваться «по специальности». После войны будет написано много пьес о войне. Мне придется их ставить. Как же я это сделаю, если ни разу не был в окопах, не видел настоящего блиндажа? Я должен как можно больше видеть, знать, чувствовать…
На этот раз полковник не перебивал его. Когда Поплавский кончил, он встал и, больше не задавая вопросов, сказал:
— Я вас понял, товарищ младший лейтенант. Буду ходатайствовать о переводе, — протянул руку и серьезно, без улыбки, закончил: — Надеюсь, после войны увижу поставленный вами спектакль о войне. Уверен, что это будет хороший спектакль.
Полковник сдержал слово, и через два месяца Поплавский принимал дела в одном из пластунских батальонов. Тут его встретили не то чтобы неприязненно, однако и без восторгов. Полк, в который входил батальон, был заслуженный, боевой, люди в нем подобрались крепкие, бывалые. Суровый военный быт наложил на них свой отпечаток, и это сказалось не только на характерах, но и на внешности. Люди тут были серьезные, с обветренными мужественными лицами, выносливые, физически сильные и грубоватые. А Поплавский имел деликатные манеры, розовые щеки и далеко не осиную талию, на которой офицерский ремень держался не очень крепко. Он не умел говорить «ты» незнакомым людям и смущался, когда старшие по званию обращались с ним фамильярно.
Батальон почти не выходил из боя, и Поплавскому пришлось знакомиться с личным составом и обстановкой под огнем. Это и затрудняло и в то же время упрощало дело: в некоторые подразделения парторг не мог попасть в течение нескольких дней, зато уж там, куда ему удавалось добраться, он сходился с людьми быстро и прочно. И люди ему и он им под огнем являлись безо всякой шелухи, без церемоний и хитрых извилин.
Новый парторг показал себя неплохо — под обстрелом не трусил, держался просто и естественно, умел вежливо пошутить и над соседом и над собой. Особого доверия и расположения Поплавский на первых порах не завоевал, восторгов не заслужил, однако в боевой коллектив вошел и возражений ни у кого не вызвал. Комбат, на вид суровый, громадного роста майор, как-то при нем спросил у замполита:
— Как наш новый парторг?