Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рассказы о пластунах - Владимир Алексеевич Монастырев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но так было недолго. Гитлеровцы пришли в себя от удара, кинулись в контратаки, стали жечь и разрушать больше прежнего.

Батальон майора Петренко с боем занял фольварк — несколько приземистых каменных строений на опушке леса. Отсюда подковой уходил на юг широкий, с пологими склонами овраг. Этим оврагом и просочился противник. Гитлеровцы направили удар на штаб полка. Петренко вынужден был повернуть одну сотню спиной к фронту — помощь штабу. А в это время немецкая пехота стала заходить в тыл этой сотне. В общем, сложилось весьма трудное положение, которое бывалые солдаты метко называли «слоеный пирог». Успех боя зависел сейчас от того, сумеет ли быстро перестроить свои боевые порядки сотня старшего лейтенанта Проничева.

Комбат бросился к телефону: связи с Проничевым не было — где-то перебило провод. Связист кинулся искать повреждение. Когда-то он его найдет, а тут счет времени идет на секунды. Петренко послал в сотню связного. Тот побежал напрямую, по голому склону оврага. Сделал не больше двадцати шагов и упал ничком: либо убит, либо ранен. Майор стоял у выбитого окна и видел это. Он хрустнул пальцами и выругался. Оглянулся, ища, кого бы еще послать к Проничеву. На мгновение злые глаза его остановились на ординарце. Чухлеб вытянул руки по швам и быстро сказал:

— Разрешите, я.

Комбат ответил не сразу. Чухлеб понял его молчание как согласие и быстро вышел из дома. Он не полез по голому заснеженному склону оврага, а побежал по краю его, прикрываясь кустами. Через пятнадцать минут казаки Проничева показались у излучины оврага: значит, Чухлеб дошел. Вскоре комбат увидел и его самого: ординарец возвращался. Он уже стал подниматься по склону и вдруг упал. Полежал минуту и пополз. «Ранен», — определил комбат. Он посмотрел на противоположный склон оврага и увидел немецких солдат: они бежали вниз, прямо на Чухлеба. Андрей Андреевич стал стрелять по «им из автомата, но они продолжали спускаться.

«Пропадет мой садовник», — подумал комбат и, еще не зная определенно, что он сделает дальше, выпрыгнул в окно. За стеной, укрывшись от шальных пуль и осколков, сидели ездовые и связисты.

— За мной, хлопцы! — крикнул им Петренко и, вытащив пистолет, побежал вниз по склону оврага. За ним, стреляя на ходу, спешили ездовые и связисты. В лощинах, где снегу нанесло больше, они проваливались по пояс, выбирались и опять бежали.

Две группы людей с разных сторон стремились сейчас к одной точке, к лежавшему на снегу человеку: одни — чтобы добить, другие — чтобы спасти. Они сходились все ближе, ближе, и уже их разделяли только десятки метров, и они видели только друг друга. Еще несколько минут — и люди сшиблись бы в рукопашную, но тут между ними по дну оврага пробежал заяц — седоватый комок с прижатыми к спине ушами. Он метнулся под ноги к одним, сделал петлю, бросился к другим, прыгнул в сторону и скрылся за сугробом. На несколько секунд он привлек внимание людей, они замедлили свой бег, оглянулись и оценили положение. Зайца подняли казаки Проничева — они были уже близко, и гитлеровцы сообразили, что их игра тут проиграна. Они попробовали бежать вверх но склону, увязли в снегу и подняли руки.

Комбат и Проничев почти вместе подошли к Чухлебу. Ординарец хотел встать, но не смог и молча ткнулся окровавленным лицом в снег.

Когда Андрея Андреевича подняли и понесли наверх, комбат протянул руку Проничеву и сказал:

— Спасибо, хорошо развернулись, вовремя, — и посмотрел старшему лейтенанту в лицо. Тот смущенно улыбнулся и залился румянцем. Майор вспомнил, как Андрей Андреевич сказал о Проничеве: «Он ведь большую совесть имеет…» Вспомнил без раздражения и тут же с горечью подумал: «Опять я без ординарца; только привыкнешь к одному — на тебе — приходится искать другого».

Рана Чухлеба оказалась не такой уж серьезной, и он упросил врачей, чтобы его оставили в медсанбате. Петренко знал об этом и собирался навестить Андрея Андреевича, но все никак не мог выбраться. Он с удивлением обнаружил, что скучает без своего ординарца, что ему не хватает его заботы и его присутствия, и честно признался себе, что все-таки Чухлеб оказался дельным человеком и на него можно было положиться.

Выдалась короткая передышка, и Петренко попросил у командира разрешения съездить в тыл. Командир разрешил, даже дал свою машину. Майор сел в юркий «виллис» и покатил в медсанбат. Дорогой он распечатал и прочел письмо, которое ему передали в штабе. Письмо было от матери. Она писала ему регулярно: два раза в месяц. И конверты у нее всегда были одинаковые — аккуратные квадратики, склеенные из обойной бумаги; треугольничков она не признавала.

Мать комбата жила в маленьком приморском городке, где Петренко знал каждую улочку — он там вырос, оттуда ушел в школу лейтенантов перед войной. Мать обстоятельно рассказывала ему все городские новости. Вот и сейчас он прочел о том, что уже восстановлена разрушенная бомбой водокачка, что Клепиковы (комбат помнил их смутно) получили похоронную на сына, что Лена Якимчук вышла замуж…

Лена вышла замуж! Комбат горько усмехнулся. Вроде бы ничего с Леной его и не связывало. Он с ней учился в одной школе, потом, когда приезжал в отпуск из училища, они катались в лодке, ходили в кино. Он ей слал письма, начинавшиеся: «Здравствуй, Лена…», в конце стояло: «Дружески жму руку…» Она отвечала в том же духе. Потом переписка оборвалась, но Петренко все казалось, что есть на свете девушка, которая помнит и, может быть, ждет его. Думать так было очень хорошо, и комбат любил эти свои мысли. И вот — Лена Якимчук вышла замуж… Петренко стало грустно. Они ехали по широкому полю, на нем ровным слоем лежал снег. А дорога была уже тронута весной: в колеях и выбоинах стояли лужицы. Их покрывал тонкий ледок, он с хрустом ломался, и из-под колес летели веселые брызги.

Чухлеба комбат разыскал в команде выздоравливающих. Команда занимала две хаты со светлыми горницами. В одной из них за чисто выскобленным столом сидел Андрей Андреевич и читал вслух газету. Когда вошел Петренко, он встал и привычно вытянул руки по швам.

— Сидите, сидите, — сказал комбат, протягивая руку.

Казаки, слушавшие чтение, вышли из комнаты, и майор сел к столу. В комнате было тепло, пахло свежевымытыми полами и чуть-чуть папиросным дымком. На Петренко снова накатила грусть, и он вдруг все рассказал Андрею Андреевичу — о письме и о матери, о маленьком городке на берегу моря и о Лене, которая вышла замуж.

Чухлеб слушал, подперев ладонью свою лобастую седеющую голову, в его умных слоновьих глазах была грустная улыбка. Комбату казалось, что он все понимает, сочувствует, и на душе у Петренко становилось легко, покойно. Никаких утешений ему не требовалось, и он был благодарен Чухлебу за то, что тот слушал молча.

Только провожая комбата, на крыльце, Андрей Андреевич, щурясь и принюхиваясь, сказал:

— Да-а, весной пахнет. Удивительное время года — весна!

— Удивительное! — согласился Петренко. Улыбнулся и крепко пожал Андрею Андреевичу руку.

Возвращаясь к себе, комбат встретил Проничева.

— Товарищ майор, — сказал Проничев, — помнится, вы просили ординарца вам подыскать. Есть у меня на примете: молодой, храбрый. Вам понравится.

— Спасибо, — ответил комбат. — Только мне нового ординарца не нужно: Чухлеб скоро поправится.

КИСЕТ

Войну пластуны кончали в Чехословакии. Перевалили через Судеты и спустились в зеленые долины, изрезанные многими дорогами, украшенные уютными городками и чистенькими селами. Был май, набирала силу весна, и у людей вокруг было весеннее настроение: с великой радостью встречали чехи советских воинов — своих освободителей. Всюду яркие национальные костюмы, цветы, музыка, улыбки. В городах и селах, на улицах и площадях возникали митинги, на которых люди говорили взволнованные речи — о великом братстве, любви и дружбе, которая навеки скреплена кровью… Светлые слова радости, горячие поцелуи, счастливые лица — ото всего этого у солдат сладко щемило сердце.

А навстречу, прижимаясь к обочинам дорог, целыми подразделениями брели сложившие оружие гитлеровцы. У них были серо-зеленые, пропыленные мундиры и такие же лица. Они брели понурые и угрюмые, тяжело поднимали ноги, тусклыми взглядами смотрели в землю. Они шли, как мрачные тени. И, как на тени, люди не обращали на них внимания, отворачивались, словно боялись, что хоть капля человеческой радости достанется этим серо-зеленым живым мертвецам.

В маленьком городке пластуны остановились передохнуть. На квадратной площади с незнакомым памятником играл чешский оркестр. — не то симфонический, не то духовой — были тут и скрипки, и труба, и крохотный барабан. Играли увлеченно, весело и ладно. Тут же пестро одетые девушки плясали с казаками. Подошли два старичка, чистенькие, опрятные, в черных сюртуках и накрахмаленных ослепительных манишках. Они жали пластунам руки, благодарили и плакали, роняя крупные слезы на блестящие лацканы сюртуков.

Сержант Гнатюк отвел свое отделение в сторону, под клены с густыми кронами-шапками. И здесь их тотчас окружили чехи. Угощали виноградным вином и холодным морсом, улыбались, жали руки. Две женщины — одна высокая, седовласая, с красивой гордой головой, другая хрупкая, тоненькая молодая, стояли обнявшись и не отрываясь смотрели на пластунов. И вдруг они запели «Вечерний звон». Песню подхватило несколько голосов. Старички в манишках тоже пришли сюда и принялись подпевать своими слабыми голосами. Знакомая песня на чужом языке звучала особенно: стала она будто задушевней и мягче, приобрела новые звуковые оттенки. Пели ее чехи проникновенно, с раздумьем, словно из сердца в сердце передавали трогательный рассказ, в котором были и печаль, и светлая радость, и любовь.

Гаврила Мазуренко, длиннолицый, с веселыми глазами казак, сначала было стал дирижировать — помахивал руками в такт песне, но вскоре заслушался и притих, а когда песня кончилась, вздохнул судорожно, и достав большущий носовой платок, высморкался.

— Смотри ты, — обвел он глазами товарищей, — и наши песни знают.

К центру круга пробрался совсем седой, с лицом, иссеченным глубокими морщинами, мужчина. В руках он держал массивную книгу в темном переплете с подгнившими углами и корешком. Чех обратился к сержанту, и очень скоро пластунам стало известно, что зовут его Франтишек Прохазка, он железнодорожный рабочий, а книга, которую Прохазка принес, — один из томов истории Чехии. Немцы, захватив страну, объявили гонение на все чешское, и Франтишек зарыл книги, чтобы сохранить их. Почти десять лет они пролежали в земле и только сегодня увидели солнце.

Казаки с любопытством перелистывали плотные, пахнущие плесенью страницы великолепно изданной книги, рассматривали картинки.

Прохазка объяснил, что на заглавном листе этой дорогой для всех чехов книги он хочет записать имена сержанта Гнатюка и его воинов, потому что они первые русские солдаты, которых Франтишек увидел.

— Вы принесли нам свободу, — взволнованно произнес Прохазка, — и мы хотим навсегда запомнить ваши имена.

Все чехи, стоявшие вокруг, захлопали в ладоши, закричали:

— Так, так! Наздар!

— Что ж, — приосанился сержант Гнатюк, — это можно.

Он первый, достав автоматическую ручку, запечатлел свое имя и фамилию на титульном листе истории Чехии. За ним подошел Гаврила, а потом и остальные. Франтишек тут же записал, как это будет звучать по-чешски.

— Добавь, товарищ Франтишек, что все это, — Гаврила ткнул пальцем в список, — кубанские пластуны. Пластуны — это вроде бы военное наше звание. А вообще-то мы такие же, как и ты, рабочие, хлеборобы, служащие, одним словом, трудящиеся люди. Понял? Вот мир на земле станет — приезжай к нам на Кубань, будешь дорогим гостем. — Мазуренко расчувствовался, обнял чеха. — Хорошие же люди! — обернулся он к товарищам. — Душевные люди, наши имена в свою самую дорогую книгу записали… Сержант, надо им что-то на память подарить.

— Надо, — согласился сержант, — только нет у нас ничего такого…

— А кисет, — вспомнил Гаврила.

Сержант нахмурился, но тут же тряхнул головой и решил:

— Правильно! — и вытянул из кармана кожаный кисет.

Надо сказать, что кисет, который решили казаки подарить чеху, имел свою историю.

В сорок четвертом году Кубань жила трудно, однако пластунов своих не забывала — несколько раз на фронт снаряжались большие партии посылок. И чего только в них не было: и великолепные шапки-кубанки, и папиросы, и увесистые шматки сала, и сушеные фрукты, и доброе винцо. В посылках находили казаки забавные и трогательные детские рисунки, шерстяные носки, носовые платки и кисеты, любовно вышитые умелыми руками. Какие то были дорогие подарки, сколько было за ними любви, заботы, тепла и какие сильные ответные чувства рождали они в сердцах пластунов!

Одну большую партию посылок привезли в дивизию осенью, когда части стояли в обороне на правом берегу Вислы. В штабах подарки рассортировали и отправили по сотням, а там каждое отделение получило свою долю. Отделению сержанта Гнатюка досталась одна кубанка, два килограмма сушеных груш, трехлитровая бутылка красного вина с засмоленной пробкой и нераспакованный фанерный ящик.

Отделение Гнатюка занимало маленький, накрытый сосновыми бревнами в два наката блиндаж. Одна стена его была обшита фанерой, остальные завешены мешковиной с черными латинскими буквами. Вдоль стен — нары с походными постелями: немного соломы и вещевой мешок в головах. Посредине, как в саду, круглый дощатый стол на одной, врытой в землю ноге. Над столом искусно подвешенная к потолку лампа из латунной гильзы. Днем тут сумрачно, сыро и холодно, а вечером, когда зажгут лампу да, поснимав сапоги, усядутся пластуны на нарах с ногами, даже уютно, особенно в непогоду. На дворе дождь, ветер, мрак, а в блиндаже светло, с потолка не каплет, а от лампы и от дыхания людей даже тепло.

В такой вот вечер и принес Гнатюк подарки с далекой Кубани. Мешочек с сушеными грушами кинул на нары, а ящик, бутыль и кубанку водрузил на столе, рукавом смахнув с него тряпки, разложенные кем-то для чистки оружия.

— Принимай, хлопцы, щедрые дары матушки-Кубани, — сказал Гнатюк. Он любил выразиться торжественно.

Пластуны сгрудились вокруг стола. Один заинтересовался кубанкой, другой прикидывал на вес ящик, третий пристраивался поглядеть на свет вино. А Николай Полунин, долговязый казак с голубыми девичьими глазами, развязал мешочек, и в блиндаже запахло сушеными грушами. Этот крепкий, такой знакомый каждому запах напомнил о вешних садах, покрытых бело-розовым цветом, о давно покинутых родных хатах, о близких людях… Завздыхали казаки, заговорили все разом, вспоминая свои станицы, жен, детишек.

— Что же в ящике? — наконец спросил Гаврила Мазуренко. — Вдруг там закуска под винцо, — длинная костлявая физиономия Мазуренко даже заблестела при этом предположении, ноздри большого, красного носа раздулись. Гаврила питал слабость к вкусным вещам. Человек он был на этот счет избалованный — до войны работал поваром в курортном ресторане. Солдатская кухня, разумеется, не могла удовлетворить его гастрономические запросы: кормили плотно, однако без разносолов, и Мазуренко вынужден был довольствоваться воспоминаниями о волшебных супах и соусах, фантастических бутербродах и подливах, с которыми можно было скушать, как утверждал Гаврила, ножку от дубового стола. Рассказывал он сочно, вкусно, так, что мог вызвать у слушателей голодную слюну даже после обеда.

— А что, если там икра… черная, — не сводя глаз с ящика, говорил Мазуренко. — Ах, какая, это благодать… берешь, бывало, ломтик белого хлеба, мягкого, душистого, — держишь его в руке, а он, знаете, дышит… На хлеб тонкий слой масла, а по маслу — черную икорку… Ты ее, мамочку, мажешь, а она блестит, зайчиков по стене пускает…

— Замолчи, Мазуренко, — сказал Василий Гуща и положил тяжелую руку Гавриле на плечо. — Мы еще сегодня не ужинали, а ты такие соблазны распространяешь. Открывайте ящик, сержант.

Гнатюк достал из ножен кинжал и поддел крышку. В ящике оказалось сало, баночка с топленым маслом, кулек слипшихся, без обертки, конфет, конверты, писчая бумага, вязаные варежки, две пачки табаку и кисет. Содержимое ящика разложили на столе, все осмотрели, ощупали и решили, что самое лучшее среди всех подарков — это кисет. Он сразу обращал на себя внимание. Кисет был сшит из тончайшего, великолепной выделки хрома, такого черного, что он даже отливал синевой. По этому хрому шелками станичные искусницы вышили сноп пшеницы, под ним скрещивались винтовка и сабля, а вверху, чуть сбоку, озаряя и сноп и оружие, горела алая пятиконечная звездочка. Весь рисунок был исполнен тонко, любовно и со вкусом. В кисете нашли записочку, из которой узнали, что кисет делало целое звено и посылают его женщины на фронт с надеждой, что он достанется самому храброму казаку. Заканчивалась записочка следующими словами:

«Пускай он курит из нашего кисета табачок на доброе здоровье, вспоминает родную Кубань и еще крепче бьет проклятых захватчиков».

— Душевные слова! — восхитился Гнатюк.

— Да-а, — согласился Мазуренко и вскинул на сержанта свои маленькие глазки: — А кому же, к примеру, он достанется?

— Это вопрос, — серьезно ответил сержант, свел к переносью густые брови и оглядел свое отделение. Никто из его подчиненных за последнее время ничем особенно не отличился — службу в окопах все несли исправно, приказания выполняли старательно, оружие содержали в порядке. Конечно, люди в отделении разные и не сравнить, скажем, Василия Гущу с Гаврилой Мазуренко. Первый — орел: и силен, и статен, и горяч. А второй — тяжел, невзрачен, вперед не высовывается, но и про него не скажешь ничего худого. В трудной окопной жизни, когда фронт надолго застыл недвижимо, первая доблесть — терпение, и не просто выделить кого-то, разве только случай подвернется.

Гнатюк по справедливости разделил подарки, а кисет отложил.

— Подождем, подумаем, — сказал он, — надо, чтобы никому не было обидно, — и дал команду: — Казак Мазуренко, будь добрый, вскрывай вверенную нам бутыль, снимай пробу и докладывай, что там имеется.

Гаврила очень ловко откупорил бутыль, припал к горлышку одной ноздрей и, прижмурясь, втянул в себя воздух. Потом плеснул из бутыли на ладонь, опять понюхал и кинул вино с ладони в рот. Пополоскал нёбо, проглотил и вытянул губы трубочкой. Пока он все это проделывал, пластуны смотрели на него не отрываясь.

— Ну, как? — первый не выдержал Гуща.

— Ка-бер-не, — по слогам произнес Мазуренко. — Самое настоящее каберне, братцы!

Достали кружки, Полунин стал резать сало на закуску.

— Э, нет, — запротестовал Гаврила, — кто же каберне салом заедает. Это ж вино сухое, тонкое, его надо чем-нибудь поделикатней… Грушки сушеные, грушки давайте… А сало потом, когда аппетит разгорится…

Мазуренко быстро двигался вокруг стола, возбужденный и сияющий: расставлял кружки, раскладывал закуску, и под его умелыми руками всему находилось наилучшее место, а стол приобретал живописный и привлекательный вид. Когда все было готово, он три раза хлопнул в ладоши и пригласил товарищей к столу, хотя они и так сидели рядом.

Сержант поднял кружку и произнес тост:

— За тех славных тружеников, — сказал он, — которые помнят о нас и куют победу в тылу денно и нощно.

— Бабы сейчас там главная сила, — со вздохом произнес Гуща.

— За наших славных женщин, — еще выше поднял кружку Гнатюк, — за нашу победу над коварными и вероломными гитлеровскими бандитами.

Пластуны чокнулись и выпили за победу и за женщин, которые ковали победу в тылу. Каждый подумал о своей самой родной и желанной, и в блиндаже на минуту сделалось так тихо, что слышно было, как осыпалась струйка земли за фанерной обивкой.

Судьбу кисета определили на следующий день — было решено принять его на вооружение отделения и пользоваться поочередно. И стал ходить кисет по рукам — то у одного погостит, то у другого, то у третьего. Курили из него и душистый табачок, и крепчайшую махру «вырви глаз», и сушеный березовый лист — случалось и такое. Кисет был предметом зависти во всей сотне, в обмен на него предлагали немало ценных вещей, но подчиненные Гнатюка берегли подарок кубанских женщин и ни на какие соблазны не поддавались. В час короткого солдатского отдыха любили они покурить из того кисета, полюбоваться его рисунком и поговорить за доброй цигаркой о родных краях. Словом, кисет тот был для них уже и не простой, а как бы со значением.

Ранней весной 1945 года пластуны вышли к Одеру. Несколько подразделений с ходу форсировали реку и закрепились на той стороне. Образовался маленький, один из самых первых на западном берегу Одера, плацдарм. Гитлеровцы, конечно, попытались столкнуть наши подразделения в воду, завязался тяжелый бой, который длился несколько дней.

Моста через Одер в том месте не было, подвозили боеприпасы и подкрепление на подручных средствах по ночам, а гитлеровцы посуху непрерывно подбрасывали свежие силы, и защитникам плацдарма приходилось туго. Однако держались.

Отделение Гнатюка заняло хутор — три каменных строения — два жилых и один длинный приземистый скотный двор. Вокруг пустые холмы, на горизонте черная кромка леса. Гитлеровцы бросились в контратаку, и Гнатюку пришлось податься назад, но отойти успели не все: в крайнем доме остались Гуща и Мазуренко.

Гаврила первый сообразил, что их отрезали.

— Слышь, Вася, — оказал он товарищу, — мы с тобой в котел попали.

— В какой котел? — не понял Гуща.

— В окружение, — пояснил Мазуренко, — наши-то назад подались, во-он за тот холмик.

Гуща присмотрелся к тому, что делается на хуторе, и протянул неопределенно:

— Да-а.

— Вот тебе и да-а, — вздохнул Гаврила. — Что делать будем?

— Побачимо, — строго ответил Гуща.

Они завалили входную дверь, шкафами и ящиками забаррикадировали три окна, оставив свободными два — одно смотрело на запад, другое на юг. На их счастье, дом был прочный, как крепость: стены толстые, двери дубовые, окованы железом, окна маленькие, точно бойницы. Комнаты низкие, длинные, похожие на сундуки, набитые неуклюжей рухлядью. На стенах в дубовых рамках пестрые картинки: пастушки, апостолы, рыцарские турниры. И фотографии: хозяин — деревянный человек с усами-щетками, его супруга — пухлая женщина с коровьими глазами, какие-то молодые люди в военной форме — должно быть, сыновья.

— Куркули, — кивнул головой на фотографии Гаврила.

— Хуторяне, — подтвердил Гуща, — сразу видно, что сволочи.

В дверь застучали, потом несколько раз выстрелили. Василий пристроился у окна и ответил из карабина. Завязалась перестрелка. Гитлеровцы стали подбираться к окнам и подошли уже совсем близко, но в это время с нашей стороны по хутору ударили из минометов. Немецкие солдаты оставили дом в покое. Однако ненадолго. За день они четыре раза пытались атаковать его. В последний раз подобрались близко и даже бросали гранаты с длинными ручками. Гранаты пластунам вреда не причинили, а вот одной автоматной очередью крепко задело Гаврилу Мазуренко: в голову, под ключицу и в руку — сразу три ранения.

Василий, как сумел, перевязал Гаврилу и пристроил в угол, куда пули не доставали. Гаврила ослаб, притих, будто задремал. Пользуясь тем, что немцы поугомонились, Гуща достал знаменитый кисет (в ту неделю была его очередь пользоваться кисетом), свернул цигарку и закурил. Мазуренко приподнял тяжелые веки, попросил:

— Сверни и мне, Вася.

Гуща свернул и ему. Некоторое время оба дымили молча.

— Что делать-то будем, Вася? — спросил Гаврила. И сам себе ответил: — Как стемнеет, надо отсюда уходить… до наших… они близко. Я тоже смогу идти. Вот малость отлежусь и смогу. Ты мне поможешь, Вася?

— Лежи, лежи, — успокоил его Василий, — без тебя не уйду. Слыхал ты где, чтобы казак товарища в беде покинул? Не слыхал? Ну и не услышишь…

Близко раздалась автоматная очередь. Василий кинулся к окну и не скоро подошел к раненому. Стало смеркаться, и за каких-нибудь полчаса совсем сделалось темно. Вечер был пасмурный, небо затянуто тучами — ни облачка. Товарищи подождали немного, отвалили шкаф от оконца, ведущего на огород, прислушались. Вокруг стояла тишина. Гуща вылез первый, потом принял на руки Гаврилу и понес его в поле, в сторону от хутора. Они дошли до прошлогодних картофельных гряд. Василий опустил Мазуренко на землю и присел отдохнуть.

— Кажется, ушли, — вполголоса сказал Гуща, — теперь только бы свои ие подстрелили, — и вдруг вспомнил: — А кисет ты взял?

— Кисет? — переспросил Гаврила.

— Не взял?



Поделиться книгой:

На главную
Назад