Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Легкая рука - Роман Григорьевич Подольный на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Музыка стала тревожной, потом испуганной, потом стало страшно нам. Я схватила за руку своего спутника и почувствовала, что он тоже дрожит.

Музыка несла к нам древний ужас человека, окруженного всеми опасностями мира. Я зажмурилась. И тут почувствовала на плече чью-то твердую руку. Взглянула. Витя!

— А толку что? — спросил он меня. — Всех пугаю, только самому не страшно. Как там Николай? Очень по нему скучаю. До свиданья.

В этот вечер нас еще пугали и еще радовали, но прежней полноты ощущения страха и радости уже не было. Я думала о нем. И когда еще через год я увидела в “Вечерней Москве” короткое сообщение, что состоялся семинар на тему: “Музыка и научное творчество”, я знала, кто был на нем докладчиком. И статья “Скрипка для Эйнштейна”, появившаяся в “Комсомольской правде” через два дня (сегодня утром), не была для меня неожиданностью.

“Скрипка! Задумывались ли вы, почему она продолжает существовать как солистка рядом с полнозвучным роялем и мощным органом? Почему из всех музыкантов в легенды чаще всего попадают скрипачи? Почему именно скрипачом был Паганини? Почему, наконец, или, вернее, зачем играл на скрипке Эйнштейн?

Скрипка не знает власти клавишей, планок, педалей! Ее мелодия свободна. Чистый строй такой же родной для нее, как и темперированный, который единственно признает почти вся современная музыка, от оперы до джаза. Обо всем этом напомнил нашему корреспонденту доктор физико-математических наук В. Ю. Коржиков.

Мы знаем, продолжал он, несколько музык, построенных на разных ладах, в разной степени отклоняющихся от естественного строя. Но это — только ничтожная часть всех в принципе возможных музык!

Европейский музыкальный строй сложился недавно, под сильным влиянием создававшихся в XVII–XVIII веках новых клавишных инструментов. Музыка зависела от них, как архитектура зависит от материала.

Но кто поручится, что самые красивые и единственно красивые здания можно строить только из дерева?

Скрипка тем и сильна, что она властна не только сохранять размер квинт или укорачивать их, но может и удлинять. Скрипка существует одновременно как бы в разных музыкальных мирах. В этом, как выяснили недавние исследования, секрет игры Паганини. Музыка, темперированная по-новому, несколько иначе действует на людей. В частности, она, по-видимому, в большой степени интенсифицирует творческие процессы.

Дело в том еще, что новая музыка, как и старая, может служить средством моделирования. И когда Эйнштейн играл на скрипке, в ритмах и мелодиях его импровизаций проявлялись свойства времени и пространства. Можно выражать эти свойства линиями графиков, можно — уравнениями, можно — и музыкой”.

Мне он даже не похвастался! Но теперь позвонит. Не может не позвонить.

— Юля?

— Прости, Тамара, я жду важного звонка.

Он позвонил уже вечером. И у двери, а не по телефону.

Как похудел! И сутулится. Пиджак помят.

— Уйдем отсюда, — сказал он. — С Колей мне говорить не хочется. Пойдем.

— Когда ты ел?

— Это неважно.

— Что ты ел?

— Какое это имеет значение? Пойдем.

— Сначала я тебя накормлю. Пойдем в мою комнату. А Николая я предупрежу, что ты плохо себя чувствуешь.

Коля только поднял брови, услышав, как я извиняюсь перед ним от имени его лучшего друга. И снова уткнулся в книгу.

Витя пил чай.

— Как ты похудел, — вырвалось у меня.

— Если бы только это…

— А что же еще? — спросила весело. Даже игривым немного тоном. Но чувствовала, что с трудом заставляю губы шевелиться. Вот сейчас он скажет что-нибудь о несчастной любви… и — о любви не ко мне.

— Измучился я.

— Конечно, ты ведь столько сделал.

— Откуда?.. А, вон у тебя “Комсомолка”… Великое дело. — Он чуть приободрился. — Академик Щербатов меня прилюдно целовал. Доктора дали без защиты. Творческую отдачу, говорят, утроить можно. — Витя чуть приподнял уголки губ в подобии улыбки. — Рады. Завидую.

Но это было уже не то задорное “завидую”.

Я возмутилась. Заставила себя возмутиться, потому что из всех возможных чувств испытывала сейчас только жалость.

— Ты столько сделал — и ноешь! Перетрудился? Так бери путевку в санаторий.

— Санаторий! Мне бы в лесную сторожку. Транзистор разобью. Репродуктор, если есть, выкину. Знала бы ты, как мне надоела музыка! — он запнулся, нахмурился, глотнул воздуха и спросил:

— Мы поженимся?

— Да.

— Хорошо… Прости, но вот уже два года я слушаю музыку. Утром и вечером, днем и ночью. Я объелся, сыт по горло. Я задохнулся под тяжестью мелодий. Помнишь миф о Мидасе? Он все превращал в золото. Даже хлеб. Даже воду. Со мной — то же. Только все превращается в музыку, а она для меня несъедобна. Завидую! Завидую. Как никогда и ничему. Я всех уговаривал, что их обобрали. А обобран-то я. Чистая музыка, искаженная музыка, исправленная музыка — а мне все равно.

— Но ты ведь столько сделал!

— А! То, что возможно много музык, видели до меня сотни людей. Яблоня уже сама роняла зрелые яблоки. Другое дело, что со времени Пифагора никому в голову не приходило заняться изучением полезности музыки. Первый же математик должен был снять тут урожай. Смотрели на иероглифы, радовались их красоте, читать не умели. И даже не подозревали, что иероглифы можно читать. Идиоты. Идиоты с музыкальным слухом. Миллионеры-скупердяи.

— Ты стал сварлив.

— А! Пустяки. Просто у меня даже от слова “музыка” судороги начинаются.

— Ну, и хватит, милый, — я взяла его за руку, — хватит с тебя музыки. Я никогда не потребую…

— Ты? А я?!

Нет, у него испортился характер. И раньше он мог перебить меня, но не так резко.

— Отвернулась? Обиделась? Мне надо обижаться. Вспомни, как ты переживала за музыку, когда я сказал, что могу ее уничтожить. И за себя ведь переживала, да?

Я кивнула.

— Ну вот, а за меня не боишься. Я без музыки. Я ее не люблю. Тебе это все равно? Вот когда я по-настоящему завидую, Юлька.

Телефонный звонок в коридоре. Потом в дверь просунулось смущенное лицо Николая.

— Разыскали тебя, Витька. Не хотел звать, сказали: “Сверхважно”.

Я вышла за ним в коридор. Слишком недавно Витя вернулся, чтобы оставлять его без присмотра.

— Да. Слушаю. Да. Не может быть!!! — Витя кричал так, что я сжалась, притиснулась к стене.

— Резонанс, вы думаете? Но ведь сами структуры слишком различны… Статистика дает какие-нибудь результаты?.. Конечно приеду. Но… завтра.

Трубка упала на рычаг. Он повернул ко мне преображенное восторгом лицо:

— Скалкин считает, что в случае с полонезом Шопена проявляется какой-то эффект, связанный с переносом энергии во времени. Он сейчас терзает на этот предмет “Синий джаз”. Я ж говорю — прикосновение Мидаса. Но здорово закрутил старик Скалкин! Это главное.

— Ладно. Главное, что ты здесь.

Он засмеялся. Почти так, как два года назад. Быстро меняется у него настроение. Трудно с ним будет.

Николай снова вышел в переднюю — на Витин смех.

— Значит, родственниками будем, Витя?

— Кажется, да.

— Только кажется? Тут знаешь какая слышимость! Я все про тебя знаю. Мне в семье музыкально глухие не нужны.

— Шутишь?! — зло спросил Витольд.

— Что ты! Как бы я посмел. Вон Юлька тебе сказала то же, что я, так ты науку и искусство вверх дном перевернул. И на меня с кулаками готов наброситься. А между тем у меня есть для вас подарок.

Николай достал из кармана блокнот:

— Здесь копия программы, по которой обучает детишек профессор Микульский. Насколько я знаю, за пятнадцать лет ему почему-то ни одного музыкально глухого не встретилось. Так что, сестричка, дело только за тобой.

— Но ведь Микульский начинает работать с пятилетними…

— А сколько лет ты дашь этому доктору наук? В музыке-то он, во всяком случае, разбирается не больше пятилетнего.

— Коль. Ты и вправду считаешь, что я могу?

— Зря я, что ли, ходил к этому Микульскому? Сможешь. Начнешь с одного музыкального строя, с обычного, а там, глядишь, и другие поймешь, открыватель. Только поработать придется. И тебе и Юльке. Пошли в комнату. Ну-ка, сестричка, к пианино. Открой блокнот. С чего там начинается, видишь? Действуй. А мы с Витенькой послушаем, поучимся.

Я опустила пальцы на клавиши. И они запели:

— Чижик-пыжик, где ты был?

Согласен быть вторым

1

— Ты меня что, за спекулянта принимаешь? — Заросшее седой щетиной лицо, только что бесшабашно веселое, стало мрачным. — Дружинник, что ли? Так нечего очки втирать. Сказал бы сразу, и я сразу показал бы. Сам я, сам картиночки свои рисую. Проверить хочешь? Пошли в мастерскую. Товар продан, чего задерживаться.

— Верю, верю. Я не потому… — Я повернулся и пошел от него, быстро пошел, почти побежал, прижимая локтем к боку белую трубку клеенки.

Дома достал кнопки, повесил раскрашенную клеенку на стену над диваном, сел напротив на стул. Стал смотреть.

— Боже мой, что ты принес, что принес? — послышался за моей спиной возмущенный голос мамы. — Какая пош… — слово осталось незаконченным. На маму подействовало. Она разглядела. Минута молчания. Потом мама спросила:

— Как это может быть красиво?

Сюжет был более чем обычен для базарного коврика. Озеро, над ним замок, на озере лебеди, на берегу красавица.

Но красавица, черт возьми, действительно была красавицей. И замок действительно взметнул к небу гордые башни, покорно повторенные водой озера.

А лебеди… Это были лебеди из сказок Андерсена.

Читая настоящие стихи, чувствуешь и себя самого поэтом. Понять открытие — значит разделить радость того, кто его сделал. А деля с человеком радость, ты до него поднимаешься. Как бы он ни был велик. Или это он поднимает тебя? Наверное. Потому что без него ты оказываешься бессилен. Но ведь не всегда же, правда?

И я вытащил из-под дивана чемоданчик, в котором уже два года лежали без применения альбомы с великолепнейшей бумагой, запасы красок, сотни тщательно выбранных мамой карандашей. Мир снова заслуживал воплощения на белом листе!

А потом я сидел на берегу речки с альбомом на коленях. Сидел до тех пор, пока не стало слишком темно, чтобы рисовать. Как будто то, что я делал, можно было назвать этим словом…

Я сломал карандаш. Потом запустил альбом в небо над рекою. Неуклюже развернул альбом свои картонные корочки-крылья, распластал их, казалось, еще секунда, и он птицею рванется вверх… Но крылья поднялись еще выше, встретились друг с другом… Я отвернулся.

В искусстве мне суждено было остаться только гостем. А в жизни? Ну что ж, в конце концов — я студент Всесоюзного государственного института кинематографии, а чтобы попасть в этот институт, надо, говорят, быть талантливым. Я попал. Значит?

Ну что же, так и будем считать, тем более что кое-кто из профессоров, кажется, держится такого мнения. Кое-кто. А для меня важно, чтобы так думал Василий Васильевич Аннушкин. Великий художник, точнее говоря, Великий режиссер.

2

Медленными, торжественными шагами вознес профессор Аннушкин свое громоздкое тело на возвышение к кафедре.

— Сегодня, дети мои (это обращение мы не простили бы никому другому) — сегодня, дети мои, мы будем говорить об ИСКУССТВЕ. (Он произнес это слово так, что все буквы в нем казались заглавными.) Не об искусстве Фидия или искусстве палеолита, не об искусстве Возрождения или искусстве передвижников, а об искусстве вообще. Но сначала — посмотрим вместе на несколько картин. Филипп Алексеевич, прошу вас. — Профессор величественно кивнул в дальний конец аудитории. Там у кинопроектора стоял маленький человек с крошечными рыжими усиками. Дед Филипп! Как я его сразу не заметил? Этот очень вежливый и всегда чуть (а иногда и не чуть) пьяненький старичок был достопримечательностью института. Его фотографии время от времени получали премии на международных выставках. И знатоки искусства и жизни — а кто в нашем институте не относился к ним? — понимающе кивали в коридоре вслед слегка покачивающейся фигуре фотолаборанта Прокофьева:

— Слабый, безвольный человек.

— А ведь мог…

— Да и сейчас иногда…

— Иногда не считается.

В самые последние годы старик, говорят, стал чаще пропускать рюмочку. Но в институт по-настоящему пьяным не приходил. Однако сегодня, пожалуй…

Я сидел рядом с проектором и хорошо видел обострившиеся скулы, напряженный лоб, редкие торчащие усики. Сегодня Филипп Алексеевич был необычным. А необычное легче всего объяснить самым привычным (увы, чаще всего это объяснение оказывается верным). Пьян?

— “Последний день Помпеи”, Филипп Алексеевич, — командовал профессор. — А теперь палеолитическую Венеру… а теперь Рембрандта, то, о чем мы договорились. Что это вы даете картину без правой части и показываете ее под каким-то не тем углом? Вы разучились работать с проектором?

— Но так лучше, Василий Васильевич, — вырвалось стоном из груди лаборанта.

— Лучше? — Голос профессора упал. Я не мог себе представить ничего, что было бы способно вывести Василия Васильевича из состояния олимпийского спокойствия и несокрушимой уверенности в себе. Но оказалось, что это возможно. Брови взлетели к месту, где два десятка лет назад находился чуб, глаза хлопали ресницами, на просторной груди заколыхался еще более просторный пиджак. Я закрыл глаза, заранее представляя себе залп, который обрушится сейчас на деда Филиппа. Профессор сотрет лаборанта в порошок.

— А знаете, и вправду лучше, пожалуй, — услышал я по-прежнему мирный голос Василь Васильевича. — Но я сомневаюсь, чтобы вы, я или вон Илья Беленький в предпоследнем ряду (я вздрогнул, так неожиданно услышав свое имя), — я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь на свете, даже равновеликий Рембрандту, имел право прикасаться к его полотну. Прочь, профаны! Простите, Филипп Алексеевич, что я употребляю это обидное слово, но все мы здесь рядом с Рембрандтом — профаны. Поставьте теперь “Венеру” Веласкеса и, пожалуйста, не повторяйте этой шутки. Она дурного тона. Впрочем, одну минутку. Я хочу еще раз посмотреть… Да, в этом что-то есть. Ну ладно. Какой диапозитив я просил вас только что поставить?

Лекция пошла обычным чередом. Впрочем, назвать любую лекцию Василь Васильевича обычной — невозможно. И сейчас мы все слушали его завороженно, все, в том числе “профан” по прозвищу дед Филипп, судя по блаженному выражению его маленького лица. А ведь умение читать лекции — только ничтожная деталь в списке достоинств Василь Васильевича. И у такого человека, я это точно знаю, нет преемника, младшего соавтора, которого Аннушкин признал бы достойным принять от него грандиозное наследие. Он одинок, как подобает истинному гению. Семьи у него нет, жена давно умерла, друзей почти нет (у нас на факультете много говорили про Аннушкина). Если бы я смог стать для него хотя бы просто другом, даже не другом, а младшим товарищем. Стать не творцом, так хотя бы нужным творцу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад