«Дорогой мой Уильям, — говорит однажды мисс Элен Лумис. — Я скоро умру. Не пугайтесь и не перебивайте меня. Я совсем этого не боюсь. Когда живешь долго, то теряешь многое, в том числе чувство страха. Никогда в жизни не любила и боялась омаров, может, потому что не пробовала. А в день, когда мне исполнилось восемьдесят, решила — дай-ка отведаю. Не скажу, чтобы я их полюбила, но теперь по крайней мере знаю, каковы они на вкус, и не боюсь больше. Так вот, думаю, и смерть это тоже что-то вроде омара. Вот полвека уже я наблюдаю за дедовскими часами в прихожей, и когда их заводят, я уже могу точно сказать, когда они остановятся. Так и с нами, со старыми людьми…»
И дружески улыбается: «Мы славно провели время, правда? Это было необыкновенно — наши с вами беседы каждый день. Есть такая ходячая, избитая фраза — родство душ; так вот, Уильям, мы с вами, кажется, и есть такие родственные души. Я всегда считала, что истинную любовь определяет исключительно дух, а тело порой сопротивляется и отказывается этому верить. Это потому, что тело живет само для себя. Оно живет, чтобы пить, есть, ждать ночи. В сущности, тело — ночная птица. А дух рожден от солнца, Уильям, и его удел — за нашу долгую жизнь тысячи и тысячи часов бодрствовать и впитывать все, что нас окружает…»
И улыбается: «О многом нам надо было бы еще поговорить, да теперь придется отложить до новой встречи. Время — престранная штука, Уильям, а жизнь — еще того удивительнее. Как-то там не так повернулись во времени колесики или винтики, и вот жизни человеческие переплелись слишком рано или слишком поздно. Конечно, я зажилась на этом свете, это ясно. А вы, наверное, родились слишком поздно. Тоже ясно. Ужасно досадное несовпадение. А может, это дано мне в наказание — уж очень легкомысленной девчонкой я была. Но кто знает, Уильям, может, на следующем обороте времени колесики наших часов повернутся, наконец, как надо. Так что, Уильям, непременно найдите славную девушку, женитесь на ней и будьте счастливы…»
И смотрит на Форестера: «Только старайтесь не дожить до глубокой старости. Если удастся, постарайтесь умереть, пока вам не исполнилось еще и пятидесяти. Я знаю, это не так-то просто, но очень советую. Ведь кто знает, когда еще появится на свет вторая такая, как я, мисс Элен Лумис. Вы только представьте: вот вы уже дряхлый старик, и в один прекрасный день в каком-нибудь одна тысяча девятьсот девяносто девятом году плететесь по Главной улице и вдруг видите меня… А мне еще только двадцать один… И все опять летит вверх тормашками…»
И заканчивает рассуждения такими словами: «Когда-нибудь, Уильям, в году этак тысяча девятьсот восемьдесят пятом или девяностом молодой человек по имени Том Смит или, скажем, Джон Грин, гуляя по улицам, заглянет мимоходом в такую вот аптеку и, как полагается, спросит там какого-нибудь редкостного мороженого. А по соседству окажется некая молодая девушка, его сверстница, и когда она услышит, какое мороженое он заказывает, что-то произойдет… Не знаю, что именно и как, но произойдет… А уж эта молодая девушка и подавно не будет знать, как и что… Просто от названия мороженого у обоих станет необыкновенно хорошо на душе, и они разговорятся и уйдут из аптеки вместе…»
Всё в повести происходит в первый раз.
Все открытия и потери — всё происходит только в первый раз!
Слышатся голоса — словно со дна зеленого замшелого колодца… Шепчутся травы — можно опустить в них руку, как в нежные ножны… В ушах, как в морских раковинах, вздыхает ветер… Тысячи пчел и стрекоз пронизывают воздух, как электрические разряды… В каждом ухе Дугласа стучит по сердцу, а третье колотится в горле, а еще одно — настоящее — гулко ухает в груди.
«Я
Перечитывая повесть «Вино из одуванчиков», я (автор этой книги) почему-то вспоминаю 1967 год или 1969-й, сейчас это уже не важно. Тихий океан, остров Симушир, огромный вулкан Прево, над которым всегда висело белое колечко тумана — даже в самый солнечный день. Я лежал на сухой траве, и океан вокруг меня и вокруг острова стоял как трибуны исполинского стадиона. Я чувствовал — слегка шевельни я пальцем ноги, и тотчас тяжко ответит движением, дрогнет далекий обрубистый мыс, украшенный чудесной базальтовой аркой; шевельни я мизинцем — и горизонт еще шире распространится, и дрогнет весь земной шар, накручивая все новые и новые обороты…
Я жив! Мы все живы!
Дуглас (читай — Рей Брэдбери. —
Не спорь, Том, говорит он брату. Вот ты живешь, ходишь, делаешь что-нибудь свое, а потом вдруг приходит в голову: ага, это же у меня в первый раз!
И раздумывая над сказанным, он мысленно начинает делить лето на две чудесные половины. Одна — это, конечно, «Обряды и обыкновенности», В этой половине все ясно и просто. Вот, скажем, он первый раз в этом году пил шипучку. И первый раз бегал босиком по траве. И первый раз чуть не утонул в озере. И все такое прочее. Ну, понятно, тут и первый арбуз, и первый москит, и первый сбор одуванчиков. А вот вторая половина блокнота. — это «Открытия и откровения». Тут не все так просто. Может, лучше было бы назвать эту половину — «Озарения». Вот, послушай, говорит он брату, что я тут записал про вино из одуванчиков… «Каждый раз, когда мы разливаем его по бутылкам, у нас остается в целости и сохранности кусок лета двадцать восьмого года…»
Но там, где человек делает такое удивительное открытие:
я —
он непременно приходит и к другому, ничуть не менее удивительному открытию:
я
«Дуглас с важностью водрузил мерцающую и подмигивающую банку со светлячками на ночной столик, взял карандаш и стал усердно писать что-то в своем блокноте. Светлячки горели, умирали, снова горели и снова умирали, в глазах мальчика вспыхивали и гасли три десятка переменчивых зеленых огоньков, а он все писал — десять минут, двадцать, черкал, исправлял строчку за строчкой, записывал и вновь переписывал сведения, которые так жадно второпях копил все лето.
И на последней странице подвел итог.
НЕЛЬЗЯ ПОЛАГАТЬСЯ НА ВЕЩИ, — подвел он итог, — ПОТОМУ ЧТО:
… взять, например, машины: они разваливаются, или ржавеют, или гниют, или даже остаются недоделанными или кончают свою жизнь в гараже…
… или взять теннисные туфли: в них можно пробежать всего лишь столько-то миль и с такой-то быстротой, а потом земля опять тянет тебя вниз…
…или трамвай, уж на что большой, а всегда доходит до конца, где уже и рельсов нет, и дальше идти некуда…
НЕЛЬЗЯ ПОЛАГАТЬСЯ НА ЛЮДЕЙ, — подвел он итог, — ПОТОМУ ЧТО:
… они уезжают…
… чужие люди умирают…
… знакомые тоже умирают…
… друзья умирают…
… люди убивают других людей, как в книгах…
… твои родные тоже умрут…
А ЗНАЧИТ… ОХ, ЧТО ЭТО ТАКОЕ ЗНАЧИТ?..
Дуглас глубоко вздохнул и медленно, шумно выдохнул, опять набрал полную грудь воздуха и опять, стиснув зубы, выдохнул его и дописал огромными, жирными буквами:
ЗНАЧИТ, ЕСЛИ ТРАМВАИ И БРОДЯГИ, И ПРИЯТЕЛИ, И САМЫЕ ЛУЧШИЕ ДРУЗЬЯ МОГУТ УЙТИ НА ВРЕМЯ ИЛИ НАВСЕГДА, ИЛИ ЗАРЖАВЕТЬ, ИЛИ РАЗВАЛИТЬСЯ, ИЛИ УМЕРЕТЬ, И ЕСЛИ ЛЮДЕЙ МОГУТ УБИТЬ, И ЕСЛИ ТАКИЕ ЛЮДИ, КАК ПРАБАБУШКА, КОТОРЫЕ ДОЛЖНЫ ЖИТЬ ВЕЧНО, ТОЖЕ МОГУТ УМЕРЕТЬ… ЕСЛИ ВСЕ ЭТО ПРАВДА… ЗНАЧИТ, Я, ДУГЛАС СПОЛДИНГ… ТОЖЕ КОГДА-НИБУДЬ…»
В феврале 1957 года Рей Брэдбери получил предложение от продюсера Гарольда Гехта
Помогать Рею вызвался сценарист Джон Гэй
По книге Петера Вертела «Африканский охотник», посвященной знаменитому режиссеру Джону Хьюстону (опять он возник на пути Рея), Брэдбери и Гэй написали черновик страниц на тридцать, но дальше работа не заладилась. Платили тысячу долларов в неделю, очень даже неплохо, но память о печальных ирландских днях, проведенных с Джоном Хьюстоном, сильно мешала Рею работать…
Зато у него укрепилась дружба с Бернардом Беренсоном.
Несмотря на большую разницу в возрасте, их многое связывало.
«Всю жизнь я пытался рассказать людям о том, чем же все-таки занимается, что делает художник, — писал Бернард Беренсон, — но Вы в этом, кажется, преуспели больше меня…»
Почти в каждом письме Беренсон так или иначе напоминал Рею (и себе), что его пребывание на Земле, кажется, подходит к концу. Время неумолимо. И приглашал Рея и Мэгги в гости.
Эти письма действовали на Брэдбери мучительно.
Он даже плакал, представляя, как много еще на свете неувиденного.
«Повидать Стамбул, Порт-Саид, Найроби, Будапешт, — мечтал в «Вине из одуванчиков» маленький Дуг. — Написать книгу. Очень много курить. Упасть со скалы, но на полдороге зацепиться за дерево. Хочу, чтобы где-нибудь в Марокко в меня раза три выстрелили в полночь в темном переулке…»
Но денег на поездку в Европу, как всегда, не было.
Помог случай. В 1957 году известный писатель Грэм Грин (1904-1991) обратил внимание продюсера Кэрола Рида
— Не знаете ли вы такого писателя — Брэдбери? — спросил Кэрол Рид.
— Не только знаю, но и вижу, — рассмеялся Гехт. — Он сейчас сидит прямо напротив меня.
Так семейство Брэдбери снова оказалось в Европе.
Работать над сценарием по собственному рассказу — лучше дела на свете не найти.
Кэролу Риду очень нравилось то, что делает Брэдбери, да и сам Рей считал сценарий по рассказу «И камни заговорили» чуть ли не лучшим из всего им написанного.
Все лето Рей и Мэгги провели в Лондоне, а затем отправились в Италию — к Бернарду Беренсону.
Это была счастливая встреча.
Это были сказочные солнечные дни.
Но именно там — в Италии (как указывает Сэм Уэллер), в один вот такой сказочный солнечный день Мэгги сказала Рею, что больше не любит его.
Она хотела получить развод.
Сказанное Мэгги буквально потрясло Рея.
Даже 20 лет спустя он утверждал, что слова Мэгги оказались тогда для него совершенно неожиданными. Он ничего такого не ожидал, никак не мог ожидать. Не было на то никаких причин, на его взгляд. Он не мог поверить Мэгги: ну как же это так? как это у нее нет больше желания жить с ним? Он же такой, каким был! Ну да, он сентиментален, необязателен, часто не в меру говорлив, иногда впадает в робость перед людьми, от которых что-то зависит. Ну да, он по-детски любит сладости и праздники, совершает те или иные (вполне простительные, на его взгляд) проступки, но ведь он был и остается верным мужем, любящим отцом, он много трудится, чтобы семья ни в чем не нуждалась. Ну да, он понимает, он знает, что Мэгги тяжело управляться с тремя детьми, но ведь он всегда старается ей помогать, например, каждый вечер укладывает детей спать. Ну да, он знает, что Мэгги считает его чуть ли не еще одним своим ребенком, но он такой родился, что с этим можно поделать?
Сама мысль остаться без Мэгги была для Брэдбери невыносима.
Он плакал. Он вспоминал прожитые вместе годы.
В итоге Мэгги осталась с Реем.
«Не ради меня, — позже с горечью признавался Брэдбери своему биографу. — Ради детей. Она мне так и сказала».111
А в сентябре 1957 года заболел Леонард Сполдинг.
Вернувшись из Европы, Рей перевел отца из общей палаты в отдельную и вообще был как никогда мягок с ним. Отношения между Реем и родителем с самого детства были сложными, но серьезная болезнь если не снимает, то хотя бы смягчает некоторые проблемы.
К сожалению, 10 октября 1957 года Леонард Сполдинг умер — от перитонита.
Единственное, что хоть немного утешило Рея: он успел прочесть отцу некоторые главы из своей повести о тихом Гринтауне («Вино из одуванчиков». —
Через три года Рей поставил на книге «Лекарство от меланхолии» («А Medicine for Melancholy») посвящение: «Отцу — с любовью, проснувшейся так поздно и даже удивившей его сына».
Любовь действительно проснулась поздно, но она проснулась.
«Мальчики вылезли из машины, захватили синие жестяные ведра и, сойдя с пустынной проселочной дороги, погрузились в запахи земли, влажной от недавнего дождя. “Ищите пчел, — сказал отец. — Они всегда вьются возле винограда”. И они гуськом побрели по лесу: впереди отец, рослый и плечистый, за ним Дуглас, а последним семенил коротышка Том. Они поднялись на невысокий холм и посмотрели вдаль. Вон там, указал пальцем отец, там обитают огромные, по-летнему тихие ветры и, незримые, плывут в зеленых глубинах, точно призрачные киты. А вон там — папоротник, называется венерин волос. Отец неторопливо шагал вперед, синее ведро позвякивало у него в руке. А это чувствуете? Он ковырнул землю носком башмака. Миллионы лет копился здесь перегной, осень за осенью падали листья, пока земля не стала такой мягкой.
Дуглас потрогал землю, ничего особенного не ощутил, но все время настороженно прислушивался. Мы окружены, подумал он. Вот-вот что-то с нами может случиться! Но что?..
На свете нет кружева тоньше, продолжал говорить отец, указывая вверх, где листва деревьев вплеталась в небо или, может быть, небо вплеталось в листву. Всмотритесь хорошенько и увидите — лес плетет листву, словно гудящий станок. Как всегда, отец стоял уверенно и так же уверенно рассказывал им всякую всячину. Часто он и сам смеялся над своими рассказами, от этого они текли еще свободнее. Хорошо при случае послушать тишину, говорил он, потому что тогда удается услышать, как носится в воздухе пыльца полевых цветов, а воздух так и гудит пчелами…»112
Все, о чем писал Рей, пронизано тревожным чувством времени.
Единственно важное путешествие, о котором стоит говорить всю жизнь, считал он, это путешествие во времени. Абсолютно всё в жизни имеет самое прямое отношение к путешествиям во времени. Мы растем, взрослеем, стареем — во времени. И вокруг нас все зависит от времени. Вот лес. На земле пять миллиардов деревьев, и даже все они растут, изменяются — во времени…
Машина времени — вот чего не хватает человечеству!
Так рассуждает один из героев повести «Вино из одуванчиков» — увлеченный изобретатель Лео Ауфман. Вообще-то машин понастроено даже больше, чем нужно, рассуждает он, но в основном они придуманы для того, чтобы заставить людей страдать и плакать. Не успеешь приноровиться к какой-нибудь удобной машине, а кто-то где-то уже смошенничал, приделал лишний винтик — и вот наши же самолеты сбрасывают на нас бомбы, а автомобили срываются в пропасть.
Да сколько можно? Уж если не Машину времени, то Машину-то счастья можно соорудить! Надо только сочинить такую хитрую механику, прикидывает Лео Ауфман, чтобы даже если у человека сильно промокли ноги, или опять ноет застарелая язва, или мучает бессонница и он ворочается в постели всю ночь напролет, и душу грызут всякие заботы, — все равно бы твоя машина давала ему счастье.
Вот хитроумный Лео Ауфман и строит такую машину.
Теперь, не покидая уютный Гринтаун, можно побывать в Париже, или в тропиках, или среди айсбергов возле Гренландии, да неважно где, главное — теперь можно увидеть весь мир. Садись в Машину счастья, и красивый закат будет длиться бесконечно, а вечерний воздух будет оставаться всегда чистым и прозрачным.
Правда, Лина, хозяйственная жена Лео Ауфмана, осмеивает эту затею.
Господу Богу это, наверное, не повредит, считает она, а вот Лео от всего этого только один вред и никакой пользы. Ну, длится и длится этот твой чудесный закат, говорит она насмешливо, даже сердито, ну, видишь ты и видишь из своей Машины чудесный далекий город, но ведь все равно придет время, когда тебе нужно будет выбираться из этой штуковины и мыть грязную посуду, стирать белье, стелить постели. Давай начистоту, говорит жена своему Ауфману. Пока ты в Машине счастья — да, все хорошо, все прекрасно, но ты же не будешь сидеть в ней всю жизнь. Ну сколько времени можно смотреть на самый расчудесный закат? Кому нужно, чтобы самые расчудесные закаты длились часами? Да, может, мы потому и любим закат, что он бывает не подолгу и только раз в сутки…
«Дедушка Сполдинг, Дуглас и Том нерешительно заглянули в большое окно, выходившее на улицу. И там, в теплом свете лампы, они увидели то, что хотел им показать Лео Ауфман. В столовой за маленьким столиком Саул и Маршалл играли в шахматы. Ребекка накрывала стол к ужину. Ноэми вырезала из бумаги платья для своих кукол. Рут рисовала акварелью. Джозеф пускал по рельсам заводной паровоз. Дверь в кухню была открыта: там, в облаке пара, Лина Ауфман вынимала из духовки дымящуюся кастрюлю с жарким. Все руки, все лица жили и двигались. Из-за стекол чуть слышно доносились голоса. Кто-то звонко распевал песню. Пахло свежим хлебом, и ясно было, что это — самый настоящий хлеб, который сейчас намажут настоящим маслом. Тут было все, что надо, и все это — живое, неподдельное».113
Как само Время.