Утро нового года
ЧИЛИКИНЫ ИЗ КОСОГОРЬЯ
Ущербный серпик налитой холодным светом луны сторожил притихшие улицы Косогорья. Только в доме Марфы Васильевны, обычно угрюмом и молчаливом, было шумно и пьяно.
Сама Марфа Васильевна плясала.
Притопывая подкованными кирзовыми сапогами, поворачивая по кругу тяжелое мясистое тело, она лихо взмахивала белым платочком:
С давних пор, с девичества очень далекого, она вот этак плясала и пела впервые. Разрешила себе справить удачу. Корней, единственный сын, на которого были положены все ее помыслы, наконец кончил учение и вернулся из Донбасса с дипломом техника. Первый в роду!
А он, Корней, рослый и плечистый, по-цыгански черноволосый, выхоленный, именно единственный сын, ничем, впрочем, не похожий на мать, стоял в дверях горницы, опершись о косяк, и задумчиво наблюдал устроенное в его честь безобразие.
Конопатый завхоз Баландин спал, уронив голову на стол.
На столе валялись исковырянные вилками остатки рыбного пирога и слипшиеся пельмени.
В переднем углу, на почетном месте, важничал Василий Кузьмич Артынов — начальник обжигового цеха и он же временно исполняющий обязанности начальника карьера и начальника производства, иначе говоря, самое значительное после директора лицо на заводе.
Артынов гладил живот, по-бабьи округлый, похлопывал ладонями:
— Вот уж уважила, дорогая Марфа Васильевна! А пляшешь-то! Да за такое удовольствие твоего муженька Назара Семеновича выдвину в бригадиры. Корнея… будьте любезны… и-ик!.. в мастера. Могу! Вася Артынов все может!
Заливая брагу в широкую глотку, булькал, не отрывал стакан до последней капли.
Корней брезгливо морщился: «Ну и образина! Как бездонная бочка!»
Гармонист Мишка Гнездин, изнемогая от усталости и хмеля, нервно дергал меха двухрядки, сбивался. Мешала ему и Лепарда Сидоровна, заведующая заводской столовой. Она, как кошка, терлась о его плечо. Ее крашенные ромашкой волосы, в мелких завитках «под барашка», надушенные сладким одеколоном, щекотали Мишку по губам. На дряблом, увядшем от красок лице алчно светились два черных зрачка.
Поодаль от стола, развалившись на старинных плетеных стульях, огрузшие от обильного питья и еды спорили нормировщик Базаркин и бухгалтер материального стола Иван Фокин.
— Врешь ты все, Степан Степаныч, — стукая кулаком по коленке, кричал Базаркину Фокин. — Наш директор, Николай Ильич Богданенко, — это, брат, дока! Его не сломишь. Скорее Семен Семенович, хоть и парторг, с места слетит, нежели Николай Ильич пострадает.
— Помяни мое слово, Иван, — с непреклонной убежденностью возражал Базаркин. — Парторг действует артельно. Все ходят по его воле: и главбух Матвеев, и Кравчун, и прочие коммунисты. Все против одного. Так что, директора не то, что сломят, но и сомнут…
— Хошь об заклад побьемся?
— Могу об заклад! Семен и Матвеев — оба фронтовики, партийцы чуть не по тридцать лет. Но резон даже не в этом, а в том главный резон, что времена переменились. Где было можно, теперь нельзя. Жизнь-то как повернулась: на полный круг! Запросто отчет спросят. «Ну-ка, — скажут, — Николай Ильич, давай начистоту, каким манером план тянешь, пошто у тебя на заводе порядку нет?» Аиньки?
— До нас это не дойдет. Проживаем у города под боком, в самые ребра ему упираемся, а вроде за тридевять земель. Мелкота мы. Высшему начальству не до нас. Где оно, это Косогорье? На какой карте кружком помечено? Нигде! Мало-помалу ковыряемся, даем стройкам кирпичи, ну и слава богу! Богданенко прикажет, — беги исполняй, не мешкай. Кто из нас пойдет на поддержку к Семену и Матвееву? Я, к примеру, не пойду, мне от Богданенки зла нет. Матюкнет — не жалуюсь. Ты тоже не пойдешь. Некуда тебе деваться, коли с завода турнут. Все мы к нему, одному нашему единственному здесь заводу, приросли телом. У каждого семья. Чем мне с места сниматься и где-то в городе работу искать, лучше уж я помолчу. Так-то вот!
— А факт есть факт, — выдавил Базаркин, рыгнув. — Потому, как темнение…
— Тш-ш, ты! Насчет подобного прочего…
— Пошто «тш-ш»?
— Вася тут…
— Он теперь не в своем уме.
— Да ты Васю литрой спирту с ног не повалишь. Стоек. И впрочем сказать, пьян — не пьян, соображения не теряет. У него в уме сила. У Николая Ильича сила в фигуре, в голосе, а у Васи Артынова соображение.
Базаркин склонился к Фокину, добавил шепотом:
— Кашу варят, а хлебать станет кто?
— Ничего, — упрямо возразил Фокин. — Богданенко всех один по одному турнет. Кто с ним не согласный. Кто палки в колеса сует.
— Артель не одолеть.
— Одолеет!
— Хошь об заклад?
— Могу и об заклад! Об чем положимся?
Фокин низкорослый, подслеповатый, неряшливый. Лицо пропойное, пробитое седой щетиной.
Базаркин нервно дергал правым плечом, пришлепывал по полу ботинками.
Между тем, хозяин дома Назар Семенович, обливая редкую бороденку, торопливо глотал из чашки слитую вместе бражку и водку. Выпил одну, вторую и потянулся за третьей, оглядываясь на пляшущую жену. Рука его сунулась на край клеенки. Узловатые пальцы начали крючиться, подбирать клеенку в кулак. Как на грех, именно в этот момент он качнулся и дернул клеенку на себя, сбросив на пол две тарелки, расписную чашку и рюмку.
Осколки брызнули со звоном под ноги Марфе Васильевне.
Старик от страха втянул голову в плечи.
Марфа Васильевна застонала, гневно топнула на мужа.
— Ма-арфушка! Марфа Ва-силь-евна! — виновато взмолился Назар Семенович. — Прости за ради Христа!
— У-у, наказание господне! — прошипела Марфа Васильевна.
Тряхнув за щуплые плечи, она подхватила мужа, отнесла в угловую комнатушку на деревянный диванчик.
— Дрыхни тут! Выходить к гостям боле не смей!
Гости примолкли.
Мишка Гнездин сжал меха гармони, захлестнул их ремешком и решительно отодвинулся от Лепарды Сидоровны. Фокин восхищенно заметил:
— Во, Марфа! Ей бы мужиком родиться!
Корней помрачнел. «Ну, теперь эти образины по всему Косогорью растрезвонят. Э, черт, досада какая!»
Он пнул подвернувшегося под ногу кота и вышел на веранду.
Здесь было свежо и чисто. Висела в темном небе луна, тускло светили уличные фонари, с завода, из сушильных туннелей слышались тяжкие выхлопы пара. Во дворе мертво, калитка заперта железным засовом…
В доме зазвякали стаканы, гости снова начали выпивать. В раскрытом на веранду окне показалась физиономия Фокина. Он покрутил головой, старательно вытер ладонью лоб.
— Ты, Марфа Васильевна, не жалей. Ну, разбил Назар посуду. Эко место! Говорят, битая посуда к прибытку. Сыну счастье выпадет. Да и чего жалеть посуду-то! Мы сами ломаемся. Все прах! Были мы молодые, а стали? Негожие ни-куда! Разбивается жизнь. Держимся за место, а в душе страх: прогневится Николай Ильич, и отправляйся в сарайке курей считать… А посуда без внимания! Завтра в любом магазине можно купить…
— Деньги, спроси-ко, есть ли? — отразила Марфа Васильевна. — Он, ирод, много ли мне их в дом натаскал? Иной мужик хоть зарабатывать умеет, правдой-неправдой старается лишний рубль в дом принести.
— Зря бога гневишь, Марфа Васильевна. Эвон какой у тебя дом, сад, огород.
— Одни мои заботы.
— Теперь у тебя помощник есть натуральный. Головастый у тебя парень Корней-то! Абы не испортился. Нынче молодежь пошла мудреная.
— У меня не испортится. Слава те, господи, знала, как воспитать!
Корней потушил папиросу, кинул ее во двор.
Заметив упавший окурок, вышла из конуры овчарка Пальма, понюхала его, зевнула, лязгнув зубами, и вернулась обратно. Длинная железная цепь поползла за ней, затем гулко, запела проволока, натянутая от конуры вдоль забора.
Мишка Гнездин, оторвавшись от Лепарды, побыл за углом сарая и, шатаясь, подошел к Корнею.
— Чего это у вас в кислушку было примешано?
— Наверно, хмель, — безразлично ответил Корней.
— По-моему, табак тертый. С души воротит!
Корней хахакнул.
— А от Лепарды? Надо ж было суметь ее подцепить!
— Бабы до меня падкие.
— Даже на рожу не глядишь.
— Смотрю зато на интерес. Польза есть, значит, давай сюда!
— Пошляк, — скривил рот Корней. — Дай мне тысячу рублей, не полез бы с ней обниматься. Доска-доской, стукнешься — ушибешься!
— Тебя она не возьмет. Ты, Корней, не удалой. Плечи-то у тебя пошире моих, а удали нет. Смирный ты. Вальяжный очень. А Лепарде, как я понимаю, нужен мужик, чтобы она, как на сковородке, жарилась.
Мишка рассмеялся и потер ладони.
Корней сплюнул.
У раскрытого окна опять появился Фокин. Левой рукой он пытался обнять широкую спину Марфы Васильевны, а правой совал ей полный стакан бражки.
— Выпьем, хозяюшка, за Корнея. За его успехи! Такого орла вырастила.
— Ведь он у меня единственный, — веско ответила Марфа Васильевна. — Все заботушки мои для него. Сама не учена, зато подняла сына, возвысила. Погоди, вот поработает, наберется ума побольше, выведу его в инженеры.
Мишка сочувственно вздохнул:
— Трудно тебе, Корней. Жизнь вроде собачьей: постоянно на цепи.
Корней не возразил. Сволочь этот Мишка! Нажрался, напился на даровщинку, а вместо благодарности изгаляется.
Впрочем, мать сама виновата: нечего было при посторонних с отцом расправу чинить, успела бы потом, наедине.
И батя тоже хорош! Не мог удержаться. Ведь уже не в первый раз попадает. Как-то даже плакал: «Сатана меня дернул жениться на тебе, ведьма! Повешусь, ей-богу, повешусь или утоплюсь».
— Как я погляжу, собственность портит людей, — продолжал Мишка задумчиво. — Прилепятся к махонькому клочку земли, обнесут его забором, натаскают барахла и довольны!.. Да какой же это рай, если в нем самая натуральная собачья жизнь. Гав! Гав! Было бы брюхо сыто! Говорят, собаки жадные. В нашем брате жадности больше. Ненасытные мы.
— Зато ты, как ветер, — съязвил Корней, — дуешь на все четыре стороны.
— Я гулевой. Было бы чем молодость вспомнить. Земля-матушка велика, просторна, в умные я не гожусь, за умными не гонюсь, а дураков на мой век хватит. Жить, так в свое удовольствие. Но не могу на одном месте долго торчать. Вот бывал я на Украине. Многие большие города объехал, разную работу пробовал, а нигде душой не прирос. То климат не нравится, хочется обратно на Урал, к родным, как говорят, «горам, лесам и долам», то по шаньгам и пельменям затоскую, а то заработки трудные. Богаче всего жилось мне у попа. Нанимался я к нему шоферить на «Волге»-матушке. Оклад министерский. Езды мало. Но тоже не выдержал. Поп табак не давал курить. Водку вместе со мной дрызгал, а табак не разрешал.
— Ты и здесь не приживешься.
Мишка запечалился.
— Как знать? Может, я здесь на крючке? И, однако, шататься прискучило. Только вот заводишко тут в Косогорье хреновенький. По всему Уралу этакие богатыри стоят, народу в заводах тысячи, дворцы, соцгорода, а тут посмотреть — жалость голимая. Васька Артынов командует. За что ни возьмись, надо своим горбом подпирать.
— А ты попривык пенки снимать.
— Пенки-то слаще, чем мозоли на ладонях. Если удается, зачем же брезговать? Не я, так другой, при Артынове, снимет. А ты разве чище меня? На пенки и ты не дурак. Полагаешь, я не догадливый, не соображаю, почему твоя мамаша сегодня пирушку устроила? По какой причине ни дядю твоего, Семена Семеновича, ни Яшку Кравчуна, ни кого иного из порядочных людей не позвала? А вот Васька Артынов и Фокин тут. Мамаша у тебя тертая — без выгоды кислушкой не угостит.
— Перестань, Михаил! — строго сказал Корней. — Друг-то ты мне друг, но мать не хули, а не то дам по роже…
— Зачем же сразу по роже?
— Чтобы уважение помнил.
— А-а! Уважение! За хлеб, за соль. Ладно, за хлеб и соль можно. За табачный настой тоже.
Мишка опустил голову.