Потом я вспомню, что была жива,зима была и падал снег, жарастесняла сердце, влюблена была —в кого? во что?Был дом на Поварской(теперь зовут иначе)… День-деньской,ночь напролёт я влюблена была —в кого? во что?В тот дом на Поварской,в пространство, что зовется мастерскойхудожника.Художника делавлекли наружу, в стужу. Я ждалаего шагов. Смеркался день в окне.Потом я вспомню, что казался мнетруд ожиданья целью бытия,но и тогда соотносила янасущность чудной нежности – с тоскойгрядущею… А дом на Поварской —с немыслимым и неизбежным днем,когда я буду вспоминать о нём…1974«Завидна мне извечная привычка…»
Завидна мне извечная привычкабыть женщиной и мужнею женою,но уж таков присмотр небес за мною,что ничего из этого не вышло.Храни меня, прищур неумолимый,в сохранности от всех благополучий,но обойди твоей опекой жгучейдвух девочек, замаранных малиной.Еще смеются, рыщут в листьях ягоди вдруг, как я, глядят с такой же грустью.Как все, хотела – и поила грудью,хотела – мёдом, а вспоила – ядом.Непоправима и невероятнав их лицах мета нашего единства.Уж коль ворона белой уродится,не дай ей Бог, чтоб были воронята.Белеть – нелепо, а чернеть – не ново,чернеть – недолго, а белеть – безбрежно.Всё более я пред людьми безгрешна,всё более я пред детьми виновна.1974Чужая машинка
Моя машинка – не моя.Мне подарил ее коллега,которому она мала,а мне – как раз, но я жалелаее за то, что человекобрёк ее своим повадкам,и, сделавшись живей, чем вещь,она страдала, став подарком.Скучал и бунтовал зверёк,неприрученный нрав насупив,и отвергал как лишний слогвысокопарнейший мой суффикс.Пришелец из судьбы чужойпереиначивал мой почерк,меня неведомой душойотяготив, но и упрочив.Снесла я произвол благой,и сделалось судьбой моею —всегда желать, чтоб мой глаголбыл проще, чем сказать умею.Пока в себе не ощутишьпоследней простоты насущность,слова твои – пустая тишь,зачем ее слагать и слушать?Какое слово предпочестьсловам, их грешному излишку —не знаю, но всего, что есть,укор и понуканье слышу.1974Два гепарда
Этот ад, этот сад, этот зоо —там, где лебеди и зоосад,на прицеле всеобщего взорадва гепарда, обнявшись, лежат.Шерстью в шерсть, плотью в плоть проникая,сердцем втиснувшись в сердце – века́два гепарда лежат. О, какая,два гепарда, какая тоска!Смотрит глаз в золотой, безвоздушный,равный глаз безысходной любви.На потеху толпе простодушнойобнялись и лежат, как легли.Прихожу ли я к ним, ухожу ли —не слабее с той давней порыих объятье густое, как джунгли,и сплошное, как камень горы.Обнялись – остальное неправда,ни утрат, ни оград, ни преград.Только так, только так, два гепарда,я-то знаю, гепард и гепард.1974«Я завидую ей – молодой…»
Анне Ахматовой
Я завидую ей – молодойи худой, как рабы на галере:горячей, чем рабыни в гареме,возжигала зрачок золотойи глядела, как вместе горелидве зари по-над невской водой.Это имя, каким назвалась,потому что сама захотела, —нарушенье черты и пределаи востока незваная власть,так – на северный край чистотелавдруг – персидской сирени напасть.Но ее и мое именабыли схожи основой кромешной,лишь однажды взглянула с усмешкой,как метелью лицо обмела.Что же было мне делать – посмевшейзваться так, как назвали меня?Я завидую ей – молодойдо печали, но до упаданьяголовою в ладонь, до страданья,я завидую ей же – седойв час, когда не прервали свиданьядве зари по-над невской водой.Да, как колокол, грузной, седой,с вещим слухом, окликнутым зовом,то ли голосом чьим-то, то ль звоном,излученным звездой и звездой,с этим неописуемым зобом,полным песни, уже неземной.Я завидую ей – меж корней,нищей пленнице рая и ада.О, когда б я была так богата,что мне прелесть оставшихся дней?Но я знаю, какая расплатаза судьбу быть не мною, а ей.1974«Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет…»
Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет.– Вам сколько лет? – Ответила: – Осьмнадцать. —Многоугольник скул, локтей, колен.Надменность, угловатость и косматость.Всё чу́дно в ней: и доблесть худобы,и рыцарский какой-то блеск во взгляде,и смуглый лоб… Я знаю эти лбы:ночь напролёт при лампе и тетради.Так и сказала: – Мне осьмнадцать лет.Меня никто не понимает в доме.И пусть! И пусть! Я знаю, что поэт! —И плачет, не убрав лицо в ладони.Люблю, как смотрит гневно и темно,и как добра, и как жадна до боли.Я улыбаюсь. Знаю, что – давно,а думаю: давно ль и я, давно ли?..Прощается. Ей надобно – скорей,не расточив из времени ни часа,робеть, не зная прелести своей,печалиться, не узнавая счастья…1974Воспоминание
Мне говорят: который годв твоем дому идет ремонт,и, говорят, спешит народвзглянуть на бодрый ход работ.Какая вновь взята Казаньи в честь каких побед и ранвстает мучительный глазамцветастый азиатский храм?Неужто столько мастеровты утруждаешь лишь затем,созвав их из чужих сторон,чтоб тень мою свести со стен?Да не любезничай, чудак!Ату ее, гони взашей —из вечной нежности собак,из краткой памяти вещей!Не надо храма на крови!Тень кротко прянет за карниз —а ты ей лакомство скорми,которым угощают крыс.А если в книжный переплёт —пусть книги кто-нибудь сожжет.Она опять за свой полёт —а ты опять за свой сачок.Не позабудь про дрожь перил:дуб изведи, расплавь металл —им локоть столько говорил,покуда вверх и вниз летал.А если чья-нибудь душавдруг обо мне тайком всплакнет —пусть в устье снега и дождявспорхнет сквозь белый потолок.И главное – чтоб ни однойсвечи, чтоб ни одной свечи:умеет обернуться мнойсвеча, горящая в ночи.Не дай, чтоб пялилась свечав твои зрачки своим зрачком.Вот что еще: убей сверчка!Мне доводилось быть сверчком.Всё делай так, как говорю,пока не поздно, говорю,не то устанешь к декабрюи обратишь свой дом в зарю.1974«Какое блаженство, что блещут снега́…»
Какое блаженство, что блещут снега́,что холод окреп, а с утра моросило,что дико и нежно сверкает фольгана каждом углу и в окне магазина.Пока серпантин, мишура, канительвосходят над скукою прочих имуществ,томительность предновогодних недельтерпеть и сносить – что за дивная участь!Какая удача, что тени легливкруг ёлок и елей, цветущих повсюду,и вечнозеленая новость любвидуше внушена и прибавлена к чуду.Откуда нагрянули нежность и ель,где прежде таились и как сговорились?Как дети, что ждут у заветных дверей,я ждать позабыла, а двери открылись.Какое блаженство, что надо решать,где краше затеплится шарик стеклянный,и только любить, только ель наряжатьи созерцать этот мир несказанный…Декабрь 1974Февраль без снега
Не сани летели – телегаскрипела, и маленький леспросил подаяния снегау жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела:какая невзрачная рань!Мы оба тоскуем смертельно,не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы,измучив поля и сады,обычную скудость невзгодывозводит в значенье беды.Зияли надземные недра,светало, а солнце не шло.Взамен плодородного небависело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживыне надо, и поздно уже.Лишь бедная прибыль снежинкиугодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада,я знала морщинами лба,что я в эту зиму усталаскитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги,искала окольных путейузнать про возможные сдвигив судьбе моих слов и детей.Там – кто-то томился и бегал,твердил: его нет! его нет!Смеркалось, а он всё обедал,вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею!Мой почерк мне скушен и нем.Писать, как хочу, не умею,писать, как умею, – зачем?Стекло голубело, и дивностьиз пекла антенн и релепроистекала, и длилась,и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор,над бездной земли и водыодной в мироздании дикомнестись, словно лучик звезды?Пока ты скиталась, виталамеж башней и зреньем людей,открылась небесная тайнаи стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела,и доблестный твой голосокнеоспоримо и смелопадение снега предрёк.Сказала: грядущею ночьюначнется в Москве снегопад.Свою драгоценную ношуна нас облака расточат.Забудет короткая памятьо му́ке бесснежной зимы,а снег будет падать и падать,висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком,чрезмерной любовью судьбы,усладою губ и напитком,весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим,богатством снабдит бедняка,и в этом блаженстве белейшемсойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на светеметели вседобрая власть,и будем мы – баловни, детиприроды, влюбившейся в нас.Да, именно так всё и было.Снег падал и долго был жив.А я – влюблена и любима,и вот моя книга лежит.1975«За что мне всё это? Февральской теплыни подарки…»
Андрею Вознесенскому
За что мне всё это? Февральской теплыни подарки,поблажки небес: то прилив, то отлив снегопада.То гляну в окно: белизна без единой помарки,то сумерки выросли, словно растения сада.Как этого мало, и входит мой гость ненаглядный.Какой ты нарядный, а мог оборванцем скитаться.Ты сердцу приходишься братом, а зренью – наградой.О, дай мне бедою с твоею звездой расквитаться.Я – баловень чей-то, и не остается оружьяума, когда в дар принимаю твой дар драгоценный.Входи, моя радость. Ну, что же ты медлишь, Андрюша,в прихожей, как будто в последних потёмках за сценой?Стекло о стекло, лоб о губы, а ложки – о плошки.Не слишком ли это? Нельзя ли поменьше, поплоше?Боюсь, что так много. Ненадобно больше, о Боже.Но ты расточитель, вот книга в зеленой обложке.Собрат досточтимый, люблю твою новую книгу,еще не читая, лаская ладонями глянец.Я в нежную зелень проникну и в суть ее вникну.Как всё – зеленеет – куда ни шагнешь и ни глянешь.Люблю, что живу, что сиденье на ветхом диванегостей неизбывных его обрекло на разруху.Люблю всех, кто жив. Только не расставаться давайте,сквозь слёзы смотреть и нижайше дивиться друг другу.1975Памяти Лены Д.
– Лену Д. Вы не помните? – Лену?Нет, не помню. Но вижу: вдаликряжист памятник павшим за Плевну.Нянчит детство и застит аллеюгрузный траур часовни-вдовы.Мусор таянья. Март. Маросейка.От войны уцелевший народи о Плевне вздохнёт милосерднов изначалье Ильинского скверау прозрачных Ильинских ворот.– Вы учились с ней в школе. – Вкруг школызавихренье Покровских чащоб,отрешенных задворков трущобы,ветер с Яузы, прозвищ трещоткибередит и касается щёк.– Лена Д. не забыла Вас. – Лена?К моему забытью причтены,если прямо – Варварка, то слева —липы лета, кирпичность стены.Близь китайщины, рдяность, родимость,тарабарских времён имена.– Что же Лена? – Она отравилась.Десять лет, как она умерла.– Нет! Вы вторите чьей-то ошибке!Кто допустит до яда ретортрасточающий блики улыбкипривередливо маленький рот?Вижу девочку в платьице синем,в черном фартуке. Очи – в очкахтрагедийны, огромны. Что с нимистанет, знать бы заране. Но как —хитроумных, бесхитростных, хитрых,простодушных, не любящих средь —яда где раздобыть? – Лена – химик.Лютость жизни – и кроткая смерть.Вижу: Леной любим Менделеев.Мною тоже, но я-то простак.Ямб – мой сладостный яд меж деревьеввозле школы. Аргентум – пустяк.Не пустуют пустыни. Толпитсяздесь и там безутешный народ.Строен сон: совершенна таблицаМенделеева. Аурум близкородствен многим умам и рукам.Всё пустое, что алчно, безлико.Лены лик мне воспеть бы, но как?1975«Стихотворения чудный театр…»
Стихотворения чудный театр,нежься и кутайся в бархат дремотный.Я – ни при чем, это занят работойчуждых божеств несравненный талант.Я – лишь простак, что извне приглашендля сотворенья стороннего действа.Я не хочу! Но меж звездами где-тогрозную палочку взял дирижер.Стихотворения чудный театр,нам ли решать, что сегодня сыграем?Глух к наставленьям и недосягаемв музыку нашу влюбленный тиран.Что он диктует? И есть ли навес —нас упасти от любви его лютой?Как помыкает безграмотной лютнейбезукоризненный гений небес!Стихотворения чудный театр,некого спрашивать: вместо ответа —му́ка, когда раздирают отверстьятруб – для рыданья и губ – для тирад.Кончено! Лампы огня не таят.Вольно! Прощаюсь с божественным игом.Вкратце – всей жизнью и смертью – разыгранстихотворения чудный театр.1975Запоздалый ответ Пабло Неруде
Коль впрямь качнулась и упалаего хранящая звезда,откуда эта весть от Паблои весть моя ему – куда?С каких вершин светло и странноон озирает белый свет?Мы все прекрасны несказанно,пока на нас глядит поэт.Вовек мне не бывать такою,как в сумерках того кафе,воспетых чудною строкою,столь благосклонною ко мне.Да было ль в самом деле это?Но мы, когда отраженыв сияющих зрачках поэта,равны тому, чем быть должны.1975Анне Каландадзе
Как мило всё было, как странно.Луна восходила, и Аннапечалилась и говорила:– Как странно всё это, как мило. —В деревьях вблизи ипподрома —случайная сень ресторана.Веселье людей. И природа:луна, и деревья, и Анна.Вот мы – соучастники сборищ.Вот Анна – сообщник природы,всего, с чем вовеки не споришь,лишь смотришь – мгновенья и годы.У трав, у луны, у туманаи малого нет недостатка.И я понимаю, что Анна —явленье того же порядка.Но если вблизи ипподрома,но если в саду ресторанаи Анна, хотя и продрогла,смеется так мило и странно,я стану резвей и развязнейи вымолвлю тост неизбежный:– Ах, Анна, я прелести вашейтакой почитатель прилежный.Позвольте спросить вас: а развеваш стих – не такая ж загадка,как встреча Куры и Арагвиблиз Мцхета во время заката?Как эти прекрасные рекислились для иного значенья,так вашей единственной речинерасторжимы теченья.В ней чудно слова уцелели,сколь есть их у Грузии милой,и раньше – до Свети-Цховели,и дальше – за нашей могилой.Но, Анна, вот сад ресторана,веселье вблизи ипподрома,и слышно, как ржет неустанноконей неусыпная дрёма.Вы, Анна, – ребенок и витязь,вы – маленький стебель бесстрашный,но, Анна, клянитесь, клянитесь,что прежде вы не были в хашной! —И Анна клялась и смеялась,смеялась и клятву давала:– Зарёй, затевающей алость,клянусь, что еще не бывала! —О жизнь, я люблю твою сущность:луну, и деревья, и Анну,и Анны смятенье и ужас,когда подступали к духану.Слагала душа потаенносвой шелест, в награду за этоприсутствие Галактионаравнялось избытку рассвета,не то чтобы видимо зренью,но очевидно для сердца,и слышалось: – Есмь я и реювот здесь, у открытого срезаскалы и домов, что навислинад бездной Куры близ Метехи.Люблю ваши детские мыслии ваши простые утехи. —И я помышляла: покудасоседом той тени не стану,дай, жизнь, отслужить твое чудо,ту ночь, и то утро, и Анну…1975«Я столько раз была мертва…»
Гие Маргвелашвили
Я столько раз была мертваиль думала, что умираю,что я безгрешный лист мараю,когда пишу на нем слова.Меня терзали жизнь, нужда,страх поутру, что всё сначала.Но Грузия меня всегдазвала к себе и выручала.До чудных слёз любви в зрачкахи по причине неизвестной,о, как, когда б вы знали, – какменя любил тот край прелестный.Тифлис, не знаю, невдомёк —каким родителем суровымя брошена на твой порогподкидышем большеголовым?Тифлис, ты мне не объяснял,и я ни разу не спросила:за что дарами осыпали мне же говорил «спасибо»?Какую жизнь ни сотворюиз дней грядущих, из тумана, —чтоб отслужить любовь твою,всё будет тщетно или мало…1975«Помню – как вижу, зрачки затемню…»
Помню – как вижу, зрачки затемнюве́ками, вижу: о, как загореловсё, что растет, и, как песнь, затянуимя земли и любви: Сакартвело.Чуждое чудо, грузинская речь,Тереком буйствуй в теснине гортани,ах, я не выговорю – без предтечкрови, воспитанной теми горами.Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,в предки не взять и родство опровергнуть?Ваше – во мне, если в почву вошлакосточка – выйдет она на поверхность.Слепы уста мои, где поводырь,чтобы мой голос впотьмах порезвился?Леса ли оклик услышу, воды ль —кажется: вот говорят по-грузински.Как я люблю, славянин и простак,недосягаемость скороговорки,помнишь: лягушки в болоте… О, какмучают горло предгорья, пригоркиграмоты той, чьи вершины в снегуУшбы надменней. О, вздор альпенштока!Гмерто, ужель никогда не смогувысказать то – несказанное что-то?Только во сне – велика и чиста,словно снега́, – разрастаюсь и рею,сколько хочу услаждаю устаречью грузинской, грузинскою речью…1975«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»
Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…Жила-была Белла… потом умерла…И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,где Гия и Шура встречали меня.О, длилось бы вечно, что прежде бывало:с небес упадал солнцепёк проливной,и не было в городе этом подвала,где б Гия и Шура не пили со мной.Как свечи мерцают родимые лица.Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.Нас нет, но в крутых закоулках Тифлисамы встретимся: Гия, и Шура, и я.Счастливица, знаю, что люди другиев другие помянут меня времена.Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,никто никогда не полюбит меня.1975Москва ночью при снегопаде
Борису Мессереру
Родитель-хранитель-ревнитель души,что ластишься чудом и чадом?Усни, не таращь на луну этажи,не мучь Александровским садом.Москву ли дразнить белизною Афинв ночь первого сильного снега?(Мой друг, твое имя окликнет с афишиз отчужденья, как с неба.То ль скареда лампа жалеет огня,то ль так непроглядна погода,мой друг, твое имя читает меняи не узнает пешехода.)Эй, чудище, храмище, больно смотреть,орды угомон и поминки,блаженная пестрядь, родимая речь —всей кровью из губ без запинки.Деньга за щекою, раскосый башмакв садочке, в калине-малине.И вдруг ни с того ни с сего, просто так,в ресницах – слеза по Марине…1975«Я школу Гнесиных люблю…»
Я школу Гнесиных люблю,пока влечет меня прогулкапо снегу, от угла к углу,вдоль Скатертного переулка.Дорожка – скатертью, богаткрахмал порфироносной прачки.Моих две тени по бокам —две хилых пристяжных в упряжке.Я школу Гнесиных люблюза песнь, за превышенье прозы,за желтый цвет, что ноябрюпредъявлен, словно гроздь мимозы.Когда смеркается досугза толщей желтой штукатурки,что делает согбенный звуквнутри захлопнутой шкатулки?Сподвижник музыки ушел —где музыка? Душа погасладля сна, но сон творим душой,и музыка не есть огласка.Не потревожена смычкоми не доказана нимало,что делает тайком, молчкомее материя немая?В тигриных мышцах тишиныона растет прыжком подспудным,и сны ее совершенысокрытым от людей поступком.Я школу Гнесиных люблюв ночи, но более при свете,скользя по утреннему льду,ловить еду в худые сети.Влеку суму житья-бытья.Иному подлежа влеченью,возвышенно бредет дитяс огромною виолончелью.И в две слезы, словно в бинокль,с недоуменьем обнаружу,что безбоязненный бемольпорхнул в губительную стужу.Чтобы душа была чиста,ей надобно доверье к храму,где чьи-то детские уставовеки распевают гамму,и крошка-музыкант таков,что, бодрствуя в наш час дремотный,один вдоль улиц и вековвсегда бредет он с папкой нотной.Я школу Гнесиных люблю,когда бела ее оградаи сладкозвучную ладьюколышут волны снегопада.Люблю ее, когда веснавелит, чтоб вылезли петуньи,и в даль открытого окнадоверчиво глядят певуньи.Зачем я около стою?Мы слух на слух не обменяем:мой – обращен во глубь мою,к сторонним звукам невменяем.Прислушаюсь – лишь боль и резь,а кажется – легко, легко ведь…Сначала – музыка. Но речьвольна о музыке глаголить.1975Луна в Тарусе
Двенадцать часов. День июля десятыйисчерпан, одиннадцатый – не почат.Меж зреющей датой и датой иссякшей —мгновенье, когда телеграф и почтамтменяют тавро на тавро и печальновдоль времени следуют бланк и конверт.До времени, до телеграфа, почтамтамне дальше, чем до близлежащей, – о нет,до близплывущей, пылающей ниже,насущней, чем мой рукотворный огоньв той нише, где я и крылатые мыши, —луны, опаляющей глаз сквозь ладонь,загаром русалок окрасившей кожу,в оклад серебра облекающей лоб,и фосфор, демаскирующий кошку,отныне и есть моя бренная плоть.Я мучу доверчивый ум рыболова,когда, запалив восковую звезду,взмываю в бревенчатой ступе балкона,предавшись сверканью, как будто труду.Всю ночь напролёт для неведомой целибессмысленно светится подвиг души,как будто на ветку рождественской елиповесили шар для красы и ушли.Сообщник и прихвостень лунного света,смотрю, как живет на бумаге строкасама по себе. И бездействие этосильнее поступка и слаще стиха.С луной разделив ее труд и мытарство,последним усильем свечу загашуи слепо тащусь в направленье матраца.За горизонт бытия захожу.1976«Деревни Бёхово крестьянин…»
Деревни Бёхово крестьянин…А звался как и жил когда —всё мох сокрыл, затмил кустарник,размыла долгая вода.Не вычитать из недомолвокнепрочного известняка:вдруг, бедный, он остался молод?Да, лишь одно навернякаизвестно.И не больше вздоравсё прочее, на что строкупотратить лень.Дождь.С косогоравид на Тарусу и Оку.1976Путник
Анели Судакевич
Прекрасной медленной дорогойиду в Алёкино (онозовет себя: Алекино́),и дух мой, мерный и здоровый,мне внове, словно не знакоми, может быть, не современникмне тот, по склону, сквозь репейник,в Алёкино за молокомбредущий путник. Да туда ли,затем ли, ныне ль он идет,врисован в луг и небосводдля чьей-то думы и печали?Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —всегда: пространства завсегдатай,подошвами худых сандалийосуществляет ход временвдоль вечности и косогора.Приняв на лоб припёк огнянебесного, он от менявсё дальше и – исчезнет скоро.Смотрю вослед моей душе,как в сумерках на убыль света,отсутствую и брезжу где-то —то ли еще, то ли уже.И, выпроставшись из артерий,громоздких пульсов и костей,вишу, как стайка новостей,в ночи не принятых антенной.Мое сознанье растолкави заново его туманядремотной речью, тетя Маняпротягивает мне стаканпарной и первобытной влаги.Сижу. Смеркается. Дождит.Я вновь жива и вновь должниквдали белеющей бумаги.Старуха рада, что зятьяубрали сено. Тишь. Беспечность.Течет, впадая в бесконечность,журчание житья-бытья.И снова путник одержимыйвступает в низкую зарю,и вчуже долго я смотрюна бег его непостижимый.Непоправимо сир и жив,он строго шествует куда-то,как будто за красу закатана нём ответственность лежит.1976Приметы мастерской
Б.М.
О гость грядущий, гость любезный!Под этой крышей поднебесной,которая одной лишь безднойвсевышней мглы превзойдена,там, где четыре граммофонавзирают на тебя с амвона,пируй и пей за время оно,за граммофоны, за меня!В какой немыслимой отлучкея ныне пребываю, – лучшене думать! Ломаной полушкижаль на помин души моей,коль не смогу твой пир обильныйпотешить шуткой замогильнойи, как всеведущий Вергилий,тебя не встречу у дверей.Войди же в дом неимоверный,где быт – в соседях со вселенной,где вечности озноб мгновенныйбыл ведом людям и вещами всплеск серебряных сердечеко сквозняке пространств нездешнихгостей, когда-то здесь сидевших,таинственно оповещал.У ног, взошедших на Голгофу,доверься моему глаголуи, возведя себя на горуповерх шестого этажа,благослови любую малость,почти предметов небывалость,не смей, чтобы тебя бояласьшарманки детская душа.Сверкнет ли в окнах луч закатный,всплакнет ли ящик музыкальныйиль призрак севера печальныйвдруг вздыбит желтизну седин —пусть реет над юдолью скушнойдом, как заблудший шар воздушный,чтоб ты, о гость мой простодушный,чужбину неба посетил…1976«Вот не такой, как двадцать лет назад…»
Вот не такой, как двадцать лет назад,а тот же день. Он мною в половинепокинут был, и сумерки на садтогда не пали и падут лишь ныне.Барометр, своим умом дошеддо истины, что жарко, тем же деломи мненьем занят. И оса – дюшескогтит и гложет ненасытным телом.Я узнаю пейзаж и натюрморт.И тот же некто около почтамтадо сей поры конверт не надорвет,страшась, что весть окажется печальна.Всё та же в море бледность пустоты.Купальщик, тем же опаленный светом,переступает моря и строфытуманный край, став мокрым и воспетым.Соединились море и пловец,кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.И у меня своя здесь жертва есть:вот след в песке – здесь девочка бежала.Я помню – ту, имевшую в видуписать в тетрадь до сини предрассветной.Я медленно навстречу ей иду —на двадцать лет красивей и предсмертней.– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю.Брось, отступись от рокового дела.Как я жалею молодость твою.И как нелепо ты, дитя, одета.Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.Всё будет: книги, и любовь, и слава.Но страшен мне канун твоих потерь.Молчи. Я знаю. Я имею право.И ты надменна к прочим людям. Тыне можешь знать того, что знаю ныне:в чудовищных веригах немотыоплачешь ты свою вину пред ними.Беги не бед – сохранности от бед.Страшись тщеты смертельного излишка.Ты что-то важно говоришь в ответ,но мне – тебя, тебе – меня не слышно.1977Таруса
Марине Цветаевой
IКакая зелень глаз вам свойственна, однако…И тьмы подошв – такой травы не изомнут.С откоса на Оку вы глянули когда-то:на дне Оки лежит и смотрит изумруд.Какая зелень глаз вам свойственна, однако…Давно из-под ресниц обронен изумруд.Или у вас – ронять в Оку и в глушь оврагаесть что-то зеленей, не знаю, как зовут?Какая зелень глаз вам свойственна, однако…Чтобы навек вселить в пространство изумруд,вам стоило взглянуть и отвернуться: надоспешить, уже темно и ужинать зовут.IIЗдесь дом стоял. Столетие назадбыл день: рояль в гостиной водворили,ввели детей, открыли окна в сад,где ныне лют ревнитель викторины.Ты победил. Виктория – твоя.Вот здесь был дом, где ныне танцплощадка,площадка-танц, иль как ее… Видназвезда небес, как бред и опечаткав твоем дикоязычном букваре.Ура, ты победил, недаром злилсяи морщил лоб при этих – в серебре,безумных и недремлющих из гипса.Дом отдыха – и отдыхай, старик.Прости меня. Ты не виновен вовсе,что вижу я, как дом в саду стоити музыка витает окон возле.IIIМорская – так иди в свои моря!Оставь меня, скитайся вольной птицей!Умри во мне, как в мире умерла,темно и тесно быть твоей темницей.Мне негде быть, хоть всё это – мое.Я узнаю твою неблагосклонностьк тому, что спёрто, замкнуто, мало.Ты – рвущийся из душной кожи лотос.Ступай в моря! Но коль уйдешь с земли,я без тебя не уцелею. Разве —как чешуя, в которой нет змеи:лишь стройный воздух, вьющийся в пространстве.IVМолчали той, зато хвалима эта.И то сказать – иные времена:не вняли крику, но целуют эхо,к ней опоздав, благословив меня.Зато, ее любившие, брезгливыко мне чернила, и тетрадь гола.Рак на безрыбье или на безглыбьепригорок – вот вам рыба и гора.Людской хвале внимая, разум слепнет.Пред той потупясь, коротаю днии слышу вдруг: не осуждай за лепетживых людей – ты хуже, чем они.Коль нужно им, возглыбься над низинойих бедных бед, а рыбья немотане есть ли крик, неслышимый, но зримый,оранжево запекшийся у рта.VРастает снег. Я в зоопарк схожу.С почтением и холодком по кожеувижу льва и: – Это лев! – скажу.Словечко и предметище не схожи.А той со львами только веселей!Ей незачем заискивать при встречес тем, о котором вымолвит: – Се лев. —Какая львиность норова и речи!Я целовала крутолобье волн,просила море: – Притворись водою!Страшусь тебя, словно изгнали вонв зыбь вечности с невнятною звездою.Та любит твердь за тернии пути,пыланью брызг предпочитает пыльностьи скажет: – Прочь! Мне надобно пройти. —И вот проходит – море расступилось.VIКак знать, вдруг – мало, а не много:невхожести в уют, в приюттакой, что даже и острогастоль бесприютным не дают;мгновения: завидев Блока,гордыней скул порозоветь,как больно смотрит он, как блекло,огромную приемля вестьиз детской ручки;ручки этой,в страданье о которой спишь,безумием твоим одетойв рассеянные грёзы спиц;расчета: властью никакоюнемыслимо пресечь твоюгортань и можно лишь рукоютвоею, —мало, говорю,всего, чтоб заплатить за чудныйснег, осыпавший дом Трёхпрудный,и пруд, и труд коньков нетрудный,а гений глаза изумрудныйвсё знал и всё имел в виду.Две барышни, слетев из детскойсветёлки, шли на мост Кузнецкийс копейкой удалой купецкой:Сочельник, нужно наконец-тодля ёлки приобресть звезду.Влекла их толчея людская,пред строгим Пушкиным сникая,от Елисеева таскаякульки и свёртки, вся Тверская —в мигании, во мгле, в огне.Всё время важно и вельможношел снег, себя даря и множа.Сережа, поздно же, темно же!Раз так пройти, а дальше – можностать прахом неизвестно где.1977–1979Путешествие
Человек, засыпая, из мглы выкликает звезду,ту, которую он почему-то считает своею,и пеняет звезде: «Воз житья я на кручу везу.Выдох лёгких таков, что отвергнут голодной свирелью.Я твой дар раздарил, и не ведает книга моя,что брезгливей, чем я, не подыщет себе рецензента.Дай отпраздновать праздность. Сошли на курорт забытья.Дай уста отомкнуть не для пенья, а для ротозейства».Человек засыпает. Часы возвещают отбой.Свой снотворный привет посылает страдальцу аптека.А звезда, воссияв, причиняет лишь совесть и боль,и лишь в этом ее неусыпная власть и опека.Между тем это – ложь и притворство влюбленной звезды.Каждый волен узнать, что звезде он известен и жалок.И доносится шелест: «Ты просишь? Ты хочешь? Возьми!»Человек просыпается. Бодро встает. Уезжает.Он предвидел и видит, что замки увиты плющом.Еще рань и февраль, а природа цвести притерпелась.Обнаженным зрачком и продутым навылет плечомзнаменитых каналов он сносит промозглую прелесть.Завсегдатай соборов и мраморных хладных пустынь,он продрог до костей, беззащитный, как все иноземцы.Может, после он скажет, какую он тайну постиг,в благородных руинах себе раздобыв инфлюэнцы.Чем южней его бег, тем мимоза темней и лысей.Там, где брег и лазурь непомерны, как бред и бравада,человек опечален, он вспомнил свой старый лицей,ибо вот где лежит уроженец Тверского бульвара.Сколько мук, и еще этот юг, где уместнее пляж,чем загробье. Прощай. Что растет из гранитных расселин?Сторож долго решает: откуда же вывез свой плачпосетитель кладбища? Глициния – имя растений.Путник следует дальше. Собак разноцветные лбыон целует, их слух повергая в восторженный ужастем, что есть его речь, содержанье и образ судьбы,так же просто, как свет для свечи – и занятье, и сущность.Человек замечает, что взор его слишком велик,будто есть в нем такой, от него не зависящий, опыт:если глянет сильнее – невинную жизнь опалит,и на розовом лике останется шрам или копоть.Раз он видел и думал: неужто столетья подряд,чуть меняясь в чертах, процветает вот это семейство? —и рукою махнул, обрывая ладонью свой взгляд(благоденствуйте, дескать), – хоть вовремя, но неуместно.Так он вчуже глядит и себя застигает врасплохна громоздкой печали в кафе под шатром полосатым.Это так же удобно, как если бы чертополохвдруг пожаловал в гости и заполонил палисадник.Ободрав голый локоть о цепкий шиповник весны,он берет эту ранку на память. Прощай, мимолетность.Вот он дома достиг и, при сильной усмешке звезды,с недоверьем косится на оцарапанный локоть.Что еще? В магазине он слушает говор старух.Озирает прохожих и втайне печется о каждом.Словно в этом его путешествия смысл и триумф,он стоит где-нибудь и подолгу глядит на сограждан.1977Роза
Александру Кушнеру
Вид рынка в Гагре душу веселит.На злато дыни медный грош промотан.Не есть ли я ленивый властелин,чей взор пресыщен пурпуром и мёдом?Вздыхает нега, бодрствует расчет,лоснится благоденствие Кавказа.Торговли огнедышащий зрачокразнежен сном и узок от коварства.Где, визирь мой, цветочные ряды?С пристрастьем станем выбирать наложниц.Хвалю твои беспечные труды,владелец сада и садовых ножниц.Знай, я полушки ломаной не дамза бледность черт, чья быстротечна участь.Я красоту люблю, как всякий дар,за прочный позвоночник, за живучесть.Я алчно озираюсь. Наконец,как старый царь – невольницу младую,влеку я розу в бедный мой двореци на свои седины негодую.Эй вы, плавней, кто тянет паланкин!Моих два локтя понукаю, то есть —хранить ее, пока меж половинвсего, что в нём, расплющил нас автобус.В беспамятстве, в росе еще живой,спи, жизнь моя, твой обморок не вечен.Как соразмерно мощный стебель твойпрелестно малой головой увенчан.Уф, отдышусь. Вот дом, в чей бок тавровпечатано: «Дом творчества». Как просто!Есть дом у нас, чтоб сотворить твоебессмертие на белом свете, роза!Пока юлит перед тобой глагол,твой гений сразу обретает навыкдышать водой, опередив глотоксестёр твоих – прислужниц и чернавок.Прости, дитя, что, из родимых кущизъяв тебя, томлю тебя беседой.Лишь для того мой разум всемогущ,чтоб стала ты пусть мертвой, но воспетой.Что розе этот вздор? Уныл и дряхлхваленый ум, и всяк эпитет скуден.Он бесполезней и скучнее драхмее красе, что занята искусствомрастеньем быть, а не предметом дляхвалы моей. О, как светает грозно.Я говорю при первом свете дня:– Как ты прекрасна, розовая роза!Та роза ныне – слабый призрак, вздох.Но у нее заступник есть в природе.Как беспощадно он взимает долгс немой души, робеющей при розе.1977Памяти Генриха Нейгауза
Что – музыка? Зачем? Я – не искатель му́ки.Я всё нашла уже и всё превозмогла.Но быть живой невмочь при этом лишнем звуке,о мука мук моих, о музыка моя.Излишек музык – две. Мне – и одной довольно,той, для какой пришла, была и умерла.Но всё это – одно. Как много и как больно.Чужая – и не тронь, о музыка моя.Что нужно остриям орга́на? При орга́нея знала, что распят, кто, говорят, распят.О музыка, вся жизнь – с тобою пререканье,и в этом смысл двойной моих услад-расплат.Единожды жила – и дважды быть убитой?Мне, впрочем, – впору. Жизнь так сладостно мала.Меж музыкой и мной был музыкант любимый.Ты – лишь затем моя, о музыка моя.Нет, ты есть он, а он – тебя предрекший рокот,он проводил ко мне всё то, что ты рекла.Как папоротник тих, как проповедник кротоки – краткий острый свет, опасный для зрачка.Увидела: лицо и бархат цвета… цвета? —зеленого, слабей, чем блеск и изумруд:как тина или мох. И лишь при том здесь это,что совершенен он, как склон, как холм, как пруд —столь тихие вблизи громокипящей распри.Не мне ее прощать: мне та земля мила,где Гёте, Рейн, и он, и музыка – прекрасны,Германия моя, гармония моя.Вид музыки так прост: он схож с его улыбкой.Еще там были: шум, бокалы, торжество,тот ученик его прельстительно великий,и я – какой ни есть, но ученик его.1977Переделкино после разлуки
Станиславу Нейгаузу
Темнела долгая загадка,и вот сейчас блеснет ответ.Смотрю на купол в час заката,и в небо ясный вход отверст.Бессмертная душа надменна,а то, что временный оплотдуши, желает жить немедля,но это место узнает.Какая связь меж ним и телом,не догадаться мудрено.Вдали, внизу, за полем белымо том же говорит окно.Всё праведней, всё беззащитнейжизнь света в доблестном окне.То – мне привет сквозь мглу, сквозь иней,укор и предсказанье мне.Просительнее слёз и слова,слышнее изъявленья устсвет из окна. Но я – готова,и я пред ним не провинюсь.Ни я не замараюсь славой,ни поле, где течет ручей,не вздумает очнуться свалкойненужных и чужих вещей.1977Письмо Булату из Калифорнии
Что в Калифорнии, Булат, —не знаю. Знаю, что прелестный,пространный край. В природе летнейпохолодает, говорят.Пока – не холодно. Блеститпростор воды, идущий зною.Над розой, что отрадно взору,колибри пристально висит.Ну, вот и всё. Пригож и юннарод. Июль вступает в розы.А я же «Вестником Европы»свой вялый развлекаю ум.Всё знаю я про пятый годстолетья прошлого: раздоры,открытья, пререканья, вздорыи что потом произойдет.Откуда «Вестник»? Дин, мой друг,славист, профессор, знаний светоч,вполне и трогательно сведущв словесности, чей вкус и звукнигде тебя, нигде меняне отпускает из полона.Крепчает дух Наполеона.Графиня Некто умерла,до крайних лет судьбы дойдя.Все пишут: кто стихи, кто прозу.А тот, кто нам мороз и розупреподнесет, – еще дитябезвестное, но не вполне:он – знаменитого поэтаплемянник, стало быть, роднеизвестен. Дальше – буря, мгла.Булат, ты не горюй, всё вродео’кей. Но «Вестником Европы»зачитываться я могла,могла бы там, где ты и ябрели вдоль пруда Химок возле.Колибри зорко видит в розенасущный смысл житья-бытья.Меж тем Тому́ – уже шесть лет!Еще что в мире так же дивно?Всё это удивляет Дина.Засим прощай, Булат, мой свет.1977Шуточное послание к другу
Покуда жилкой голубоюбезумья орошен висок,Булат, возьми меня с собою,люблю твой лёгонький возок.Ямщик! Я, что ли, – завсегдатайсаней? Скорей! Пора домой,в былое. О Булат, солдатик,родимый, неубитый мой.А остальное – обойдется,приложится, как ты сказал.Вот зал, и вальс из окон льется.Вот бал, а нас никто не звал.А всё ж – войдем. Там, у колонны…так смугл и бледен… Сей любвине перенесть! То – Он. Да Он ли?Не надо знать, и не гляди.Зачем дано? Зачем мы вхожив красу чужбин, в чужие дни?Булат, везде одно и то же.Булат, садись! Ямщик, гони!Как снег летит! Как снегу много!Как мною ты любим, мой брат!Какая долгая дорогаиз Петербурга в Ленинград.1977Ленинград
Опять дана глазам награда Ленинграда…Когда сверкает шпиль, он причиняет боль.Вы неразлучны с ним, вы – остриё и рана,и здесь всегда твоя второстепенна роль.Зрачок пронзён насквозь, но зрение на убыльпокуда не идет, и по причине той,что для него всегда целебен круглый купол,спасительно простой и скромно золотой.Невинный Летний сад обрёк себя на иней,но сей изыск списать не предстоит перу.Осталось, к небесам закинув лоб наивный,решать: зачем душа потворствует Петру?Не всадник и не конь, удержанный на местевсевластною рукой, не слава и не смерть —их общий стройный жест, изваянный из меди,влияет на тебя, плоть обращая в медь.Всяк царь мне дик и чужд. Знать не хочу! И всё жемне не подсудна власть – уставить в землю перст,и причинить земле колонн и шпилей всходы,и предрешить того, кто должен их воспеть.Из Африки изъять и приручить арапа,привить ожог чужбин Опочке и Твери —смысл до поры сокрыт, в уме – темно и рано,но зреет близкий ямб в неграмотной крови…Так некто размышлял… Однако в Ленинградекакой февраль стоит, как весело смотреть:всё правильно окрест, как в пушкинской тетради,раз навсегда, впопад и только так, как есть!1978«Не добела раскалена…»
Не добела раскалена,и все-таки уже белеетночь над Невою.Ум болееттоской и негой молодой.Когда о купол золотойлуч разобьется предрассветныйи лето входит в Летний сад,каких наград, каких усладиныхпросить у жизни этой?1978Возвращение из Ленинграда
Всё б глаз не отрывать от города Петрова,гармонию читать во всех его чертахи думать: вот гранит, а дышит, как природа…Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней.Как улица стара, где жили повара.Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.Светает, а луна трудов не прервала.Как велика луна вблизи окна. Мы самизатеяли жильё вблизи небесных недр.Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:ведь выше – только глушь, где нас с тобою нет.Плеск вечности в ночи подтачивает стеныи зарится на миг, где рядом ты и я.Какая даль видна! И коль взглянуть острее,возможно различить границу бытия.Вселенная в окне – букварь для грамотея,читаю по складам и не хочу прочесть.Объятую зарей, дымами и метелью,как я люблю Москву, покуда время есть.И давешняя мысль – не больше безрассудства.Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.1978«Петра там нет. Не эту же великость…»
Петра там нет. Не эту же великостьдымов и лязгов он держал в уме.И хочется скорей покинуть Липецк,хоть жаль холма и дома на холме.Оттуда вид печальнее и ширена местность и на помысел о том,как, смирного уезда на вершине,быльём своим был обитаем дом.Вцепился охранительный малинникв нескромный взор, которым мещанинсмотрел на окна: сколько ж именинникгостей созвал и света учинил.Здесь ныне процветает учрежденье.И, в сумерках смущая секретарш,зачем, – не понимает привиденьеплан составлять и штаты сокращать?Мы – верхогляды и не обессудимчужую жизнь, где мы не ко двору,но ревность придирается, что скуденстолп, посвященный городом Петру.1978Тифлис
Отару и Тамазу Чиладзе
Как любила я жизнь! – О любимая, длись! —я вослед Тициану твердила.Я такая живучая, старый Тифлис,твое сердце во мне невредимо.Как мацонщик, чей ослик любим, как никто,возвещаю восход и мацони.Коль кинто не придет, я приду, как кинто,веселить вас, гуляки и сони.Ничего мне не жалко для ваших услад.Я – любовь ваша, слухи и басни.Я нырну в огнедышащий маленький адза стихом, как за хлебом – хабази.Жил во мне соловей, всё о вас он звенел,и не то ль меня сблизило с вами,что на вас я взирала глазами зверейтой породы, что знал Пиросмани.Без Тифлиса жила, по Тифлису томясь.Есть такие края неужели,где бы я преминула, Отар и Тамаз,вспомнить вас, чтоб глаза повлажнели?А когда остановит дыханье и речьта, последняя в жизни превратность,я успею подумать: позволь умеретьза тебя, мой Тифлис, моя радость!1978«То снился он тебе, а ныне ты – ему…»
Мне Тифлис горбатый снится…
Осип МандельштамТо снился он тебе, а ныне ты – ему.И жизнь твоя теперь – Тифлиса сновиденье.Поскольку город сей непостижим уму,он нам при жизни дан в посмертные владенья.К нам родина щедра, чтоб голос отдыхал,когда поет о ней. Перед дорогой дальнейнам всё же дан привал, когда войдем в духан,где чем душа светлей, тем пение печальней.Клянусь тебе своей склоненной головойи воздухом, что весь – душа Галактиона,что город над Курой – всё милосердней твой,ты в нём не меньше есть, чем был во время оно.Чем наш декабрь белей, когда роняет снег,тем там платан красней, когда роняет листья.Пусть краткому «теперь» был тесен белый свет,пространному «потом» – достаточно Тифлиса.1978Гагра: кафе «Рица»
Фазилю Искандеру
Как будто сон тягучий и огромный,клубится день огромный и тягучий.Пугаясь роста и красы магнолий,в нём кто-то плачет над кофейной гущей.Он ослабел – не отогнать осу вот,над вещей гущей нависает если.Он то ли болен, то ли так тоскует,что терпит боль, не меньшую болезни.Нисходит сумрак. Созревают громы.Страшусь узнать: что эта гуща знает?О, горе мне, магнолии и горы.О море, впрямь ли смысл твой лучезарен?Я – мертвый гость беспечности курортной:пусть пьет вино, лоснится и хохочет.Где жизнь моя? Вот блеск ее короткийза мыс заходит, навсегда заходит.Как тяжек день – но он не повторится.Брег каменный, мы вместе каменеем.На набережной в заведенье «Рица»я юношам кажусь Хемингуэем.Идут ловцы стаканов и тарелок.Печаль моя относится не к ним ли?Неужто всё – для этих, загорелыхи ни одной не прочитавших книги?Я упасу их от моей печали,от грамоты моей высокопарной.Пускай всегда толпятся на причале,вблизи прибоя – с ленью и опаской.О Море-Небо! Ниспошли им легкость.Дай мне беды, а им – добра и чуда.Так расточает жизни мимолетностьтот человек, который – я покуда.1979«Пришелец, этих мест название: курорт…»
Пришелец, этих мест название: курорт.Пляж озабочен тем, чтоб стал ты позолочен.Страдалец, извлеки из северных короствсей бледности твоей озябший позвоночник.Магнолий белый огнь в честь возожжен твою.Ты нищ – возьми себе плодов и роз излишек.Власть моря велика – и всякую винуоно простит тебе и боль ума залижет.Уж ты влюблен в балкон – в цветах лиловых весь.Балкон средь облаков висит и весь в лиловом.Не знаю кто, но есть тебе пославший вестьоб упоенье уст лилово-винным словом.Счастливец вновь спешит страданья раздобыть.В избытке райских кущ он хочет быть в убытке.Придрался вот к чему и вот чего забытьне хочет, говорит: я здесь – а где убыхи?Нет, вовсе не курорт названье этих мест.Край этот милосерд, но я в нём только странник.Гость родины чужой, о горе мне, я – есмь,но нет убыхов здесь и мёртв язык-изгнанник.К Аллаху ли взывать, иль Боже говорить,иль Гмерто восклицать – всё верный способ зова.Прошу: не одаряй. Ненадобно дарить.У всех не отними ни родины, ни слова.1979Сухуми«Как холодно в Эшери и как строго…»
Как холодно в Эшери и как строго.На пир дождя не звал нас небосвод.Нет никого. Лишь бодрствует дорогавлекомых морем хладных горных вод.Вино не приглашает к утешеньюусловному. Ум раны трезв и наг.Ущелье ныне мрачно, как ущельюпристало быть. И остается намслучайную пустыню ресторанапринять за совершенство пустоты.И, в сущности, как мало расстояньямеж тем и этим. Милый друг, прости.Как дней грядущих призрачный историксмотрю на жизнь, где вместе ты и я,где сир и дик средь мирозданья столик,накрытый на краю небытия.Нет никого в ущелье… Лишь ущелье,где звук воды велик, как звук судьбы.Ах нет, мой друг, то просто дождь в Эшери.Так я солгу – и ты мне так солги.1979Бабочка
Антонине Чернышёвой
День октября шестнадцатый столь тёпел,жара в окне так приторно желта,что бабочка, усопшая меж стекол,смерть прервала для краткого житья.Не страшно ли, не скушно ли? Не зря лиочнулась ты от участи сестер,жаднейшая до бренных лакомств явисредь прочих шоколадниц и сластён?Из мертвой хватки, из загробной дрёмыты рвешься так, что, слух острее будь,пришлось бы мне, как на аэродроме,глаза прикрыть и голову пригнуть.Перстам неотпускающим, незримымотдав щепотку боли и пыльцы,пари, предавшись помыслам орлиным,сверкай и нежься, гибни и прости.Умру иль нет, но прежде изнурю ясвечу и лоб: пусть выдумают – какблагословлю я хищность жизнелюбьяс добычей жизни в меркнущих зрачках.Пора! В окне горит огонь-затворник.Усугубилась складка меж бровей.Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —и Воскресенье бабочки моей.1979«Смеркается в пятом часу, а к пяти…»
Илье Дадашидзе
Смеркается в пятом часу, а к пятиуж смерклось. Что сладостней позднихшатаний, стояний, скитаний в пути,не так ли, мой пёс и мой посох?Трава и сугробы, октябрь, но февраль.Тьму выбрав, как свет и идею,не хочет свободный и дикий фонарьслужить Эдисонову делу.Я предана этим бессветным местам,безлюдию их и безлунью,науськавшим гнаться за мной по пятампозёмку, как свору борзую.Полога дорога, но есть перевалмеж скромным подъемом и спуском.Отсюда я вижу, как волен и алогонь в обиталище узком.Терзаясь значеньем окна и огня,всяк путник умерит здесь поступь,здесь всадник ночной придержал бы коня,здесь медлят мой пёс и мой посох.Ответствуйте, верные поводыри:за склоном и за поворотомчто там за сияющий за́мок вдали,и если не за́мок, то что там?Зачем этот пламень так смел и велик?Чьи падают слёзы и пряди?Какой же избранник ее и должникв пленительном пекле багряном?Кто ей из веков отвечает кивком?Чьим латам, сединам и ранамне жаль и не мало пропасть мотылькомв пленительном пекле багряном?Ведуний там иль чернокнижников пост?Иль пьется богам и богиням?Ужайший мой круг, мои посох и пёс,рванемся туда и погибнем.Я вижу, вам путь этот странный знаком,во мгле что горит неусыпно?– То лампа твоя под твоим же платком,под красным, – ответила свита.Там, значит, никто не колдует, не пьет?Но вот, что страшней и смешнее:отчасти мы все, мои посох и пёс,той лампы моей измышленье.И это в селенье, где нет поселян, —спасенье, мой пёс и мой посох.А кто нам спасительный свет посылал —неважно. Спасибо, что послан.Октябрь – ноябрь 1979Переделкино«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»
Мы начали вместе: рабочие, я и зима.Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетомсоседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьмаи Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.Окно, под каким я сижу для затеи моей,выходит в их шум, порицающий силу раствора.Прошло без помех увядание рощ и полей,листва поредела, и стало светло и просторно.Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.Затея томила и не давалась мне что-то.Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,ко мне отряжали за прибылью Павла-меньшого.Спрошу: – Как дела? – Засмеется: – Как сажа бела.То нет кирпича, то застряла машина с цементом.– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,верней, только он и остался в уме и природе.Пока у зимы не валилась работа из рук,Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.Все травы и твари разнежились в чу́дном тепле,в саду толчея: кто расцвел, кто воскрес, кто родился.У друга какого, у юга неужто взаймынаш север выпрашивал блики, и блески, и тени?Меня ободряла промашка неловкой зимы,не боле меня преуспевшей в заветной затее.Сияет и греет, но рано сгущается темь,и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.Вдруг – что-то живое ползет меж щекой и рукой.Слезу не узнала. Давай посвятим ее Кюхле.Зима отслужила безумье каникул своихи за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.Мы начали вместе. Зима завершила труды.Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не по книжкам.А всё же для смеха стишок и про нас напиши.Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,заснеженных этих равнин и дорог обитатель.За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,еще и за то, что не ты моих книжек читатель.Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.А что же затея? И в чём ее тайная связьс окном, возлюбившим строительства скромную новость?Не знаю.Как Пушкину нынче луна удалась!На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!1979Сад