Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русские писатели ХХ века от Бунина до Шукшина: учебное пособие - Ольга Петровна Быкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Тебя отец сек?

Не понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать сказала:

– Нет, Максим не бил его, да и мне запретил.

– Это почему же?

– Говорил, битьем не выучишь.

– Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! – сердито и четко проговорил дед.

Меня обидели его слова. Он заметил это.

– Ты что губы надул? Ишь ты...

И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил:

– А я вот в субботу Сашку за наперсток пороть буду.

– Как это пороть? – спросил я. Все засмеялись, а дед сказал:

– Погоди, увидишь...

...До субботы я тоже успел провиниться.

Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут желтую, мочат ее в черной воде, и материя становится густо-синей – «кубовой»; полощут серое в рыжей воде и оно становится красноватым – «бордо». Просто, а – непонятно.

Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я рассказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику.

Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить ее в синий цвет.

– Белое всего легче красится, уж я знаю! – сказал он очень серьезно.

Я вытащил тяжелую скатерть, выбежал с нею на двор, но когда опустил ее край в чан с «кубовой», на меня налетел откуда-то Цыганок, вырвал скатерть, и, отжимая ее широкими лапами, крикнул брату, следившему из сеней за моею работой:

– Зови бабушку скорее!

И, зловеще качая черной, лохматой головою, сказал мне:

– Ну, и попадет же тебе за это!

...В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамейке сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерил их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала:

– Pa-ад... мучитель...

Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:

– Простите Христа ради...

Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.

– Высеку – прощу, – сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак. – Ну-ка, снимай штаны-то!..

Невысоко махнув рукой, он хлопнул кнутом по голому телу. Саша взвизгнул.

– Врешь, – сказал дед, – это не больно! А вот этак больней! И ударил так, что на теле сразу загорелась, вспухнула красная полоса, а брат протяжно завыл.

– Не сладко? – спрашивал дед, равномерно поднимая и опуская руку. – Не любишь? – Это за наперсток!

Когда он взмахивал рукой, в груди у меня все поднималось вместе с нею; падала рука – и я весь точно падал.

Саша визжал страшно, тонко, противно:

– Не буду-у... Ведь я же сказал про скатерть... Ведь я же сказал...

Спокойно, точно псалтирь читая, дед говорил:

– Донос – не оправданье! Доносчику первый кнут. Вот тебе за скатерть! Бабушка кинулась ко мне и схватила меня на руки:

– Лексея не дам! Не дам, изверг!

Она стала бить ногою в дверь, призывая:

– Варя, Варвара!..

Дед бросился к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и понес к лавке. Я бился в руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и, наконец, бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик:

– Привязывай! Убью!..

Помню белое лицо матери и ее огромные глаза. Она бегала вдоль лавки и хрипела:

– Папаша, не надо!.. Отдайте!..

Дед засек меня до потери сознания, и несколько дней я хворал, валяясь вверх спиною на широкой жаркой постели в маленькой комнате с одним окном и красной, неугасимой лампадой перед киотом со множеством икон.

Дни нездоровья были для меня большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.

Как-то вдруг, точно с потолка спрыгнув, явился дедушка, сел на кровать, пощупал мне голову холодной, как лед, рукою:

– Здравствуй, сударь... Да ты ответь, не сердись. Ну, что ли?..

Очень хотелось ударить его ногой, но было больно пошевелиться. Он казался еще более рыжим, чем был раньше; голова его беспокойно качалась; яркие глаза искали чего-то на стене. Вынув из кармана пряничного козла, два сахарных рожка, яблоко и ветку синего изюма, он положил все это на подушку, к носу моему.

– Вот видишь, я тебе гостинца принес!

Нагнувшись, поцеловал меня в лоб; потом заговорил, тихо поглаживая голову мою маленькой, жесткою рукою, окрашенной в желтый цвет, особенно заметный на кривых, птичьих ногтях.

– Я тебя тогда перетово, брат. Разгорячился очень; укусил ты меня, царапал, ну, и я тоже рассердился! Однако не беда, что ты лишнее перетерпел, – в зачет пойдет! Ты знай: когда свой, родной бьет – это не обида, а наука! Чужому не давайся, а свой – ничего! Ты думаешь, меня не били? Меня, Олеша, так били, что ты этого и в страшном сне не увидишь. Меня так обижали, что, поди-ка, сам господь бог глядел – плакал! А что вышло? Сирота, нищей матери сын, я вот дошел до своего места – старшиной цеховым сделан, начальник людям.

Привалившись ко мне сухим, складным телом он стал рассказывать о детских своих днях словами крепкими и тяжелыми, складывая их одно с другим легко и ловко.

Его зеленые глаза ярко разгорелись, и, весело, ощетинившись золотым волосом, сгустив высокий свой голос, он трубил в лицо мне:

– Вот ты пароходом прибыл, пар тебя вез, а я в молодости сам, своей силой супротив Волги баржу тянул. Баржа – по воде, я – по бережку, бос, по острому камню, по осыпям, да так от восхода солнца до ночи! Накалит солнышко затылок-то, голова, как чугун, кипит, а ты, согнувшись в три погибели, – косточки скрипят, – идешь да идешь, и пути не видать, глаза потом залило, а душа-то плачется, а слеза-то катится, – эх-ма, Олеша, помалкивай! Идешь, идешь, да из лямки-то и вывалишься, мордой в землю – и тому рад; стало быть, вся сила чисто вышла, хоть отдыхай, хоть издыхай! Вот как жили у бога на глазах, у милостивого господа Исуса Христа!.. Да так-то я трижды Волгу-мать вымерял: от Симбирского до Рыбинска, от Саратова досюдова, да от Астрахани до Макарьева, до ярмарки, – в этом многие тысячи верст! А на четвертый год уж и водоливом пошел, – показал хозяину разум свой!..

Говорил он и – быстро, как облако, рос передо мною, превращаясь из маленького, сухого старичка в человека силы сказочной, – он один ведет против реки огромную, серую баржу...

Иногда он соскакивал с постели и, размахивая руками, показывал мне, как ходят бурлаки в лямках, как они откачивают воду; пел басом какие-то песни, потом снова молодо прыгал на кровать и, весь удивленный, еще более густо, крепко говорил:

– Ну, зато, Олеша, на привале, на отдыхе, летним вечером, в Жигулях, где-нибудь под зеленой горой поразложим, бывало-че, костры – кашицу варить, да как заведет горевой бурлак сердечную песню, да как вступится, грянет вся артель, – аж мороз по коже дернет, и будто Волга вся быстрей пойдет, – так бы, чай, конем и встала на дыбы, до самых облаков! И всякое горе – как пыль по ветру; до того люди запевались, что, бывало, и каша вон из котла бежит; тут кашевара по лбу половником надо бить: играй как хошь, а дело помни!

Несколько раз в дверь заглядывали, звали его, но я просил:

– Не уходи!

Он, усмехаясь, отмахивался от людей:

– Погодите, там...

Рассказывал он вплоть до вечера, и когда ушел, ласково простясь со мною, я знал, что дедушка не злой и не страшен. Мне до слез трудно было вспоминать, что это он так жестоко избил меня, но и забыть об этом я не мог.

...Меня не тянула улица, если на ней было тихо, но когда я слышал веселый ребячий гам, то убегал со двора, не глядя на дедов запрет. Синяки и ссадины не обижали, но неизменно возмущала жестокость уличных забав, – жестокость, слишком знакомая мне, доводившая до бешенства. Я не мог терпеть, когда ребята стравливали собак или петухов, истязали кошек, гоняли еврейских коз, издевались над пьяными нищими и блаженным Игошей, «смерть в кармане».

Другим и, может быть, еще более тяжелым впечатлением улицы был мастер Григорий Иванович. Он совсем ослеп и ходил по миру, высокий, благообразный слепой. Его водила под руку маленькая серая старушка; останавливаясь под окнами, она писклявым голосом тянула, всегда глядя куда-то вбок:

– Подайте, Христа-ради, слепому, убогому...

А Григорий Иванович молчал. Черные очки его прямо смотрели в стену дома, в окно, в лицо встречного, насквозь прокрашенная рука тихонько поглаживала широкую бороду, губы его были плотно сжаты. Я часто видел его, но никогда не слыхал ни звука из этих сомкнутых уст, и молчание старика мучительно давило меня. Я не мог подойти к нему, никогда не подходил, а, напротив, завидя его, бежал домой и говорил бабушке:

– Григорий ходит по улице!

– Ну? – беспокойно и жалостно восклицала она. – На-ко, беги, подай ему!

Я отказывался грубо и сердито. Тогда она сама шла за ворота и долго разговаривала с ним, стоя на тротуаре. Он усмехался, тряс бородой, но сам говорил мало, односложно.

Иногда бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, кормила. Как-то раз он спросил: где я? Бабушка позвала меня, но я убежал и спрятался в дровах. Не мог я подойти к нему, – было нестерпимо стыдно перед ним, и я знал, что бабушке тоже стыдно. Только однажды говорили мы с нею о Григории: проводив его за ворота, она шла тихонько по двору и плакала, опустив голову. Я подошел к ней, взял ее руку.

– Ты что же бегаешь от него? – тихо спросила она. – Он тебя любит, он хороший ведь...

– Отчего дедушка не кормит его? – спросил я.

– Дедушка-то?

Она остановилась, прижала меня к себе и почти шепотом, пророчески сказала:

– Помяни мое слово: горестно накажет нас господь за этого человека! Накажет...

Она не ошиблась: лет через десять, когда бабушка уже успокоилась навсегда, дед сам ходил по улицам города нищий и безумный, жалостно выпрашивая под окнами:

– Повара мои добрые, подайте пирожка кусок, пирожка-то мне бы! Эх, вы-и...

Прежнего от него только и осталось, что это горькое, тягучее, волнующее душу:

– Эх, вы-и...

КРИТИЧЕСКИЕ МАТЕРИАЛЫ

«Детство» как первая часть автобиографической трилогии М. Горького

В 1913 – 1916 гг. Горький публикует повести «Детство» и «В людях», где с большой художественной силой запечатлел автобиографию человека из низов, поднявшегося к вершинам культуры, творчества, к борьбе за свободу. В 1922 г. выходит повесть «Мои университеты», продолжающая художественную автобиографию писателя и рассказывающая о казанском периоде его жизни.

В трилогии Горького наиболее ощутимы традиции демократической литературы, с которой его связывала общность жизненного материала, судьба автобиографического героя. Это нисколько не исключает преемственной связи с трилогией Л. Толстого, бывшей для Горького образцом проникновения писателя в психологию героя, художественного исследования «диалектики души». Однако, в отличие от повестей Л. Толстого и С. Аксакова, сосредоточивших внимание на личной жизни героя, трилогия Горького выходит за пределы судьбы главного героя, – в ней столь же глубоко раскрыта диалектика социального окружения, формировавшего характер Алеши Пешкова.

В своей трилогии Горький успешно решил проблему героя времени. Сложность задачи заключалась в том, что типический герой должен был вырасти из автобиографического персонажа, в изображении которого нелегко преодолеть узость и субъективность. Трилогия написана с позиции общественного понимания своей биографии. Многообразное человеческое окружение, в которое поставлен герой, выявляет и формирует его характер.

Горький рассказал о жизни русского народа в 70 – 80-е гг. XIX в., о сложности его пути к новой жизни, о тех лучших представителях народа, которые, преодолевая трудности, шли вперед, пробивались к свету, боролись за лучшую жизнь.

«Человека, – писал Горький в «Моих университетах», – создает его сопротивление окружающей среде». В трилогии и показаны те «свинцовые мерзости», которые вызывают ненависть людей, заставляют читателя задуматься над ними или, говоря словами Добролюбова, клюют глаза, преследуют, мучают, не дают отдыху – «до того, чтобы противно стало читателю все богатство грязи, чтобы он, задетый наконец за живое, вскочил с азартом и вымолвил: «Да что же, дескать, это наконец за каторга! Лучше уж пропадай моя душонка, а жить в этом омуте не хочу больше!»

Особенностями горьковских повестей является то, что мерзостями возмутился прежде всего герой трилогии. Эта ненависть явилась одним из факторов формирования его характера. Но это лишь одна сторона. Если бы Алеша Пешков воспитал в себе только ненависть, только чувство сопротивления, он не отличался бы ни от героев литературы 60-х гг., ни от буйствующих персонажей ранних произведений Горького типа Григория Орлова или Фомы Гордеева. Но ведь «не только тем изумительна жизнь наша, что в ней так плодовит и жирен пласт всей скотской дряни, но тем, что сквозь этот пласт все-таки победно прорастает яркое, здоровое и творческое, растет доброе – человечье, возбуждая несокрушимую надежду на возрождение наше к жизни светлой, человеческой».

Жизненный материал, который лег в основу трилогии, требовал акцента на преодолении мерзостей, и герою произведения приходилось очень туго во многом, потому что их носителями были люди, близкие ему; но, с другой стороны, это и облегчало процесс высвобождения от влияния старого мира, ибо мерзости представали перед Алешей во всей их отвратительной сути, не прикрытые даже лицемерными покровами.

Особенно острый гнев вызывает у мальчика мещанство, жажда наживы. Власть денег калечит душу человека. С огромной художественной силой эта истина раскрыта в образе деда Алеши – Василия Каширина. Алеша уважает его за ум, настойчивость, трудолюбие. Горький основное внимание обращает на процесс превращения этого неплохого по сути человека из честного труженика в самодура и скопидома. Алеша видел проявление бунта против самодурства со стороны некоторых членов каширинской семьи, особенно со стороны матери, и это вызывало в мальчике особую любовь и уважение к ней.

Самые светлые воспоминания Горького связаны с образом бабушки, которая сыграла огромную роль в воспитании характера внука. В ней соединилось многое из того прекрасного, что выработал в себе русский народ: стойкость и душевное здоровье, великая любовь к людям и светлый оптимизм, которых не могут одолеть никакие темные силы. Бабушка научила Алешу любить людей, видеть в них хорошее, «насытила крепкой силой для трудной жизни». Однако роль бабушки в воспитании Алеши не стоит переоценивать. Надо было «насытить силой» и для борьбы, а бабушка этого не могла сделать, ибо, чтобы бороться, нужно уметь ненавидеть зло и ни в коем случае не примиряться с ним. Если доля ненависти у бабушки и была, то ее философия смирения и терпения сводила эту ненависть к нулю. Алеша, страдая от несправедливости, жалуется на жизнь людей, а бабушка внушает: «Терпеть надо, Олеша!» Но герой трилогии «был плохо приспособлен к терпению», и это его спасло. Восприняв все лучшее от бабушки, Алеша пошел дальше – на поиски тех людей, которые могли бы помочь ему глубже постигнуть трудную науку жизни.

«Здоровое творческое начало» Алеша видел и в мастере Григории, в замечательном русском парне Ванюше Цыганке, в непонятном, но влекущем к себе человеке по прозвищу «Хорошее дело». Большой и светлый след в его жизни оставили повар Смурый, который пробудил в нем интерес к книге, и особенно овеянная романтической дымкой «Королева Марго», воспитавшая в нем вкус к великой русской и мировой литературе.

Книги расширили кругозор Алеши, открыли перед ним какую-то новую, яркую, необычную жизнь – «жизнь больших чувств и желаний... Я видел, что люди, окружавшие меня, ...живут где-то в стороне от всего, о чем пишут книги, и трудно понять – что интересного в их жизни? Я не хочу жить такой жизнью...» А с другой стороны, книги русских писателей помогли понять причину тяжелой жизни народа, к тому же – Алексей Пешков, обладавший не по-детски большим жизненным опытом, имел возможность сравнить жизнь и книги и нередко замечал несоответствие, особенно в произведениях народнической литературы, идеализировавших мужика.

Знание жизни и книг, умение проверить правду книг фактами живой действительности сделало то, чего не могли сделать в то время десятки университетов. Алексей Пешков явился в Казань с определенными убеждениями, с определенным взглядом на жизнь и людей. Вот почему его не смогла ослепить народническая утопия, и в споре с народниками – людьми, имеющими университетское образование, верх одержал «самородок» Пешков.

В «Моих университетах» герой отправляется доучиваться у жизни, у народа. Его устремленность вперед говорит о том, что он найдет свою дорогу и место в жизни. Алексей Пешков выходит победителем потому, что он связан с народом, потому что его судьба – это судьба народа.

Опираясь на новое и растущее, активно сопротивляясь старому и умирающему, Алексей Пешков вырабатывает в себе качества настоящего человека. Глубоко раскрывая жизнь русского народа в условиях 70 – 80-х гг. XIX в., Горький осуждает те черты психологии тружеников, которые были помехой в их борьбе за лучшую жизнь, и отмечает свободолюбие народа, медленный, но упорный процесс роста его самосознания, типизируя лучшие черты народа в образе Алеши Пешкова.

(По И.Т. Круку)

М.А. ШОЛОХОВ

Биографическая справка



Поделиться книгой:

На главную
Назад