Владимир Рыбин
Звездный час майора Кузнецова
На дорогах смоленских — леса и леса. Мелколесья. И поля меж перелесков — рожь в пояс. Льны, как озера в свежую погоду, ходят волнами, засвечиваются серебристо под солнцем и гаснут, темнеют, когда тучи затягивают небо. Здесь белые обелиски часты, как верстовые столбы. На свежей зелени старых могил лежат охапки васильков и ромашек, увядших, уронивших в траву мятые свои лепестки и только что сорванных, упрямо поднимающих на тонких стебельках тугие соцветия.
В середине лета, когда хлеба покрываются золотом спелости, на смоленских дорогах становится людно. Глухими проселками бродят непривычно тихие туристы, что-то ищут в полях, подолгу стоят на пологих высотках, смотрят в синие дали.
В один из таких дней я увидел на пыльной дороге «Волгу» с московским номером. Было это в том краю северной Смоленщины, где озера, как сказочные зеркала, переливают синеву друг в друга, где, по общему признанию, рай для рыбаков, грибников и всяких любителей природы, где «маленький Байкал» — необыкновенный Сапшо качает лодки на тихих водах своих. Здесь бы смеяться от умиротворенности души, собирать цветы и радоваться щедрой красоте России. Здесь бы любить. Но люди, вышедшие из машины, — четверо женщин и один мужчина — внимательно и молча смотрели по сторонам, и была в их глазах мудрая печаль людей, давно перешагнувших через горе, смирившихся с ним.
— В этих местах воевал наш отец, — сказала одна из женщин, когда мы познакомились. — Кузнецов фамилия, майор, пограничник. А мы всей семьей приехали, только маму дома оставили — старенькая уже...
Наши палатки стояли рядом. Мы ходили по окрестностям, искали еле заметные под травой старые окопы и удивлялись: до чего же быстро зарастают раны земли, куда быстрей, чем раны памяти.
И другие, незнакомые нам люди тоже бродили по полям и перелескам. Особенно запомнился одинокий хромой старик, он никак не мог отойти от дороги, кружил и кружил вокруг одного места.
Под вечер налетела гроза. Туча черная, как чернила, накрыла леса. Деревья стонали и кланялись ветру, словно молили о пощаде. Дымные хвосты дождя, приближаясь к нам, мели поникшую рожь. Мы боялись, что наши палатки унесет, держали их изнутри, прислушиваясь к тяжелым взрывам грома.
В какой-то миг полы палатки распахнул ветер. Я высунулся, чтобы поймать их, и увидел знакомого старика, стоявшего посреди поля с непокрытой головой и лицом, поднятым к тучам. Мне показалось, что глаза его в тот миг были закрыты.
— Дедушка, идите к нам!
Он не ответил, даже не пошевелился.
— Промокнете!..
Решив, что он не слышит за рокотом грозы, я побежал к нему. И остановился, пораженный: старик плакал. Ветер сбивал сползающие по щекам слезинки, и они оставляли на запыленном лице косые следы, страшные, как шрамы.
— Ливень будет, пойдемте в палатку, — сказал я ему почему-то просительным тоном, словно обращался к ребенку.
Он долго молчал. Так, по крайней мере, мне показалось, потому что я видел, как бежала по полю, приближаясь, серая полоса дождя.
— Тогда у нас палаток не было, — сказал старик.
— Пойдемте, пойдемте!..
Я потянул его за рукав. Он открыл глаза и посмотрел на меня с ужасом.
— Сумасшедший! — крикнул я, подбежав к своей палатке. И не стал ничего рассказывать. Но все поглядывал в щелку на старика, видел, как налетела на него стена дождя, как он только согнулся навстречу ветру, но не сошел с места...
А на другой день я снова увидел его. Он сидел на взгорке при дороге и подкреплялся чем-то домашним. Я пошел к нему с фляжками.
— Чаю? Или чего покрепче?
Он улыбнулся, должно быть, тоже узнал меня:
— Давай покрепче. — И добавил со вздохом: — Они тоже любили, горемыки.
— Кто?
— Ребята мои.
— Дети?
— Почти что так.
— Воевали тут? — догадался я.
— Умирали тут. За Родину! —он с вызовом посмотрел на меня.
— А мы тоже следы ищем. Майор Кузнецов, не слыхали?..
Хотелось верить, что они, защитники этих полей, должны были знать друг друга. Ведь майор Кузнецов не рядовым был — командиром полка. Мне казалось невероятным, чтобы имен командиров полков не знали сражавшиеся здесь бойцы. Я понимал, что в той круговерти лета 1941 года можно было потерять и самых близких. Рассудком понимал, но чувства отказывались верить в такое.
— Герой Советского Союза. Всего семь человек стали героями здесь, в Смоленском оборонительном сражении.
Старик сердито помотал головой.
— Точно знаю, по первоисточникам.
— Нету первоисточников, — сказал он. — В земле лежат первоисточники. Тридцать лет ищу однополчан, мало кого нашел... А героев было не семь. Откуда такая цифра? Только у меня их было восемнадцать. И все герои. И все — Советского Союза.
Со снисходительной усмешкой он посмотрел на меня и отвернулся, недовольно покачивая головой.
— Я понимаю, много было безымянных героев...
— Почему безымянных? Я их всех знаю и по имени и по отечеству (он так и сказал — «по отечеству»). Все тут полегли, на этом поле Бородинском.
— Почему — Бородинском?
— Что Смоленское, что Бородинское — суть одна...
Вот оно — прояснение тайны. Еще прежде, читая про Великую Отечественную войну, я смутно чувствовал, что в самый начальный ее период, именно летом сорок первого, о котором не любят вспоминать охотники до военной романтики, случилось то наиважнейшее, что определило потом всю войну. Недаром же бывшие фашистские генералы в мемуарах именно с летом сорок первого связывают крах своих надежд.
Бородино! Кто победил под Бородином? Историки по сей день спорят об этом. Некоторые из зарубежных специалистов говорят, что победили французы, ибо поле сражения осталось за ними. Другие утверждают обратное, потому что Наполеону не удалось добиться своей главной цели — уничтожения русской армии.
Кто победил под Смоленском?
Вспомним, как это было.
За первые две недели войны германские танковые колонны прошли половину дороги от границы до Москвы — своей основной цели, преодолев главные наши оборонительные рубежи, окружив многие советские части. Контрудары Западного фронта заставили их потоптаться несколько дней на рубеже Витебск — Орша — Могилев. 8 июля 1941 года на совещании в ставке Гитлера были оглашены планы расчленения Советского Союза, как государства, уже не существующего. Фашистское командование считало, что с Советской Армией покончено, что их устремленной на восток военной машине противостоит лишь несколько боеспособных дивизий.
На том совещании Гитлер объявил окончательный срок взятия Москвы — 7 августа. План «молниеносной войны» — «блицкриг», казалось, выполнялся с безупречной точностью.
10 июля германские танковые корпуса, разметав наши части, снова ринулись на восток. 15 июля гитлеровцы ворвались в Смоленск, затем вышли к Ярцеву, перерезав шоссе и железную дорогу, ведущие на Москву. Наши 16-я и 20-я армии, прикрывавшие это направление, оказались в окружении, резервов у командования Западного фронта не было.
Во вражеском лагере никто не сомневался, что дорога на Москву открыта. Начальник генерального штаба сухопутных войск фашистской Германии Гальдер писал в своем дневнике: «Не будет преувеличением, если я скажу, что кампания против России выиграна в течение 14 дней». В те же дни Гитлер говорил: «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически войну он уже проиграл».
Но на фронте началось что-то совершенно непонятное для гитлеровских генералов. Вместо ожидаемого парадного марша на Москву их войска начали топтаться на месте, едва успевая отбивать бесчисленные контрудары ослабевших в непрерывных боях, но стократно усиленных яростью советских рот, батальонов, полков, дивизий. Шли недели, миновал окончательный срок взятия Москвы, предписанный Гитлером, а фашистские танковые группы все не могли перешагнуть через поля Смоленщины.
Именно в те дни из победных реляций гитлеровских генералов стали исчезать слова «молниеносность», «марш-парад». Вместо них появились многочисленные жалобы на огромные потери, панические просьбы о подкреплениях, боеприпасах, горючем.
Именно под Смоленском «блицкриг» — этот главный козырь в кровавой игре фашистов — испустил дух.
30 июля Гитлер отдал приказ о прекращении наступления на Москву и переходе к обороне на центральном участке фронта. Москва получила двухмесячную передышку для подготовки резервов и новых оборонительных рубежей. Перед гитлеровской Германией замаячила трагическая тень затяжной войны.
Чем не Бородино!
Здесь, как и там, были сорваны планы врага и он оказался в условиях, которых больше всего опасался и какие в итоге привели его к гибели.
Я попытался рассказать старику все, что знал о тех боях. Но его познания оказались глубже моих. С хитрой улыбкой он вынул из рюкзака сложенную вдвое ученическую тетрадь, начал листать ее.
— Вот... нет, вот это послушайте. Маршал Советского Союза Еременко пишет: «У нас еще иногда считают, что если мы уступили поле сражения, то, значит, налицо поражение. Это не всегда соответствует действительности. Возьмем, к примеру, Смоленское сражение. Враг рассчитывал к 7 августа быть в Москве. Но боями в районе Смоленска и восточнее Смоленска были измотаны и расстроены лучшие дивизии группы армий «Центр». Понеся большие потери, враг на длительный срок потерял наступательные возможности... Мы тем временем смогли подтянуть свежие силы...»
Старик победоносно посмотрел на меня и перелистнул тетрадь.
— А вот что говорит генерал-лейтенант Лукин, бывший командующий 16-й армией: «Борьба за Москву решалась главным образом в Смоленско-Вяземском сражении, на дальних подступах к Москве. В Москву немцы так и не попали. Значит, Смоленское сражение в 1941 году мы не проиграли, а выиграли, хотя и уступили местность врагу».
Мы долго молчали, каждый по-своему переживая представившуюся вдруг героическую перспективу истории. Именно в те минуты у меня и родилась мысль рассказать о майоре Кузнецове и других, таких же, как он, героях.
— О каждом писать — бумаги не хватит, — сказал старик.
— Надо об одном, как обо всех. Чтобы каждый, кто ни прочитал, сказал: о нас написано...
Лишь через полгода я понял слова старика о «первоисточниках», которые остались в этой смоленской земле. Найти живых участников боев оказалось непросто.
Я стал своим человеком в семье Кузнецовых, которая живет сейчас в Москве, в том самом доме, откуда глава семьи уходил на фронт. Любовь Измайловна Кузнецова, вдова героя, долгими часами рассказывала мне о Дмитрии Игнатьевиче, но в основном о довоенных годах.
В музее погранвойск мне показали небольшой архив с несколькими документами, относящимися к службе Кузнецова. В далеком Бийске удалось разыскать сослуживца героя — бывшего командира батальона из его полка, подполковника в отставке Тимофея Павловича Байбакова...
Прошли месяцы в переписке, беседах, изучении документов. И постепенно, штрих за штрихом, вырастал передо мной образ героя — одного из тех, чья жизнь была как подготовка к подвигу, чей подвиг был будничным, как жизнь одного из тысяч бойцов, в самый трудный час заслонивших собой Москву.
Кони, кони! Летят над лугом, распустив по ветру хвосты и гривы, вскидываются, словно в танце, и бьют нетерпеливо по воздуху высоко поднятыми ногами.
Те кони из деревенского детства поразили Диму Кузнецова первым прикосновением к красоте. Они прошли через всю жизнь. Когда увидел однажды гарцующий эскадрон на пыльном проселке, сразу решил: его судьба — кавалерия.
Он относился к этой своей мечте с наследственной крестьянской серьезностью, читал книги об армии, занимался гимнастическими упражнениями, ходил пешком по двадцать километров в день, обливался холодной водой, спал на жесткой постели, подражая Суворову. В 1925 году, двадцатилетним парнем, надел красноармейскую форму.
«Чтобы стать настоящим командиром, надо начинать с низших чинов, как Суворов», — полушутя-полусерьезно говорил он друзьям в самом начале службы. Потом стало неловко так говорить: Суворов прослужил рядовым девять лет, а он всего за пять лет перешагнул через премудрости солдатской службы, стал младшим командиром, дослужился до взводного.
Служба, как бег по крутой лестнице. Остановился, отдышался — и следующий шаг. Адъютант, помощник начальника, а затем и начальник школы младшего комсостава — таковы ступени. И все время — кони, кони. Не раз они выносили его из отчаянных схваток с бандами националистов, с которыми приходилось драться на Северном Кавказе (в то время Кузнецов уже служил в войсках НКВД).
Где-то в перерыве между днями учебы, боевых тревог и многотрудной служебной суеты живительным лучом вошла в его жизнь любовь. Он познакомился с Любой, секретаршей учреждения со странным названием Центризбирком — Центральная избирательная комиссия Дагестанского ЦИКа. Впоследствии Люба стала его женой.
В то время жизнь представлялась ему прямой бесконечной улицей с соблазняющими вывесками над подъездами домов — в любом можно остановиться, отдохнуть от дороги. Но он не останавливался. Ведь это значило бы потерять время, чему-то нужному не научиться, что-то упустить. И может, как раз то, от чего в свой час будет зависеть жизнь и твоя, и подчиненных тебе людей.
Жизнь военного. Сколько он раздумывал над ее особенностями! Учишься, тренируешь тело и душу, стреляешь, отрабатывая точность глаза, ползаешь по-пластунски, кровянишь руки поводьями, вырабатываешь командирские навыки, стараешься постигнуть внутренний мир подчиненных, мерзнешь и мокнешь в непогоду. День за днем, год за годом. И все для того, чтобы не сплоховать в тот, может быть, единственный час испытания, который когда-то должен выпасть на твою долю. Хорошо говорил Суворов, тяжело в учении, легко в бою. Это можно понять и так: чтобы легко далась победа в настоящем бою, надо в мирное время каждодневно достигать нелегких побед над собой. Надо идти и идти, не останавливаясь, по этой «улице жизни». Даже если устал.
Удивительно, что это хорошо понимала мать, Мария Алексеевна, простая крестьянка.
— Дальше уходит тот, кто не останавливается, — говорила она.
Мать всегда была в труде. Далекая от мудрых педагогических теорий, она сумела всех своих семерых детей воспитать трудолюбивыми, честными, настойчивыми. Кузнецов был уверен, что жена полюбит мать с первой же встречи. И не ошибся.
Жизнь оказалась не прямой улицей. Впервые он понял это в далеком Имане, где работал начальником погранотряда...
— Ну, подойди, подойди, не бойся! — говорил он дочурке Алке, подталкивая ее к коню. Девочка робко подходила, протягивала букет цветов. Конь грубо вырывал их из вздрагивающей ручонки, встряхивал головой и громко фыркал, словно хотел напугать девочку.
Как любил Кузнецов такие минуты!
Был среди тайги безымянный ручей, чистый и холодный. И зеленел возле ручья лужок, окаймленный такими густыми зарослями, что, того и гляди, заблудишься. Все там было несоразмерно крупным. Полевые колокольчики величиной со спичечный коробок казались тяжелыми. Из широких листьев лопухов-гигантов его дочурки сшивали накидки и бегали в них, как маленькие лесные феи. Время от времени из травы доносился визг, и отец знал: девочки с разбегу влетали в липкие сети, которыми пауки перекрывали просветы в травах.
От той поляны было рукой подать до Уссури, свинцово поблескивавшей меж сопок. Но в приграничной полосе Кузнецов чувствовал себя спокойнее, чем даже в местах общего отдыха иманцев. Тут была его зона, тут каждая тропа, каждое дерево под наблюдением пограничников.
Уже под вечер он заметил в кустах силуэт человека и окликнул его. Но тот не остановился, напролом через тайгу ринулся к Уссури. Девочки — Неля и Алла — спрятались в траву и сидели не шевелясь: маленькие, они уже знали законы границы. На коне Кузнецов обогнул сопку и перехватил нарушителя у самого берега. Пуля сбила ветку над головой. И только тогда, волнуясь и торопясь, он поднял пистолет. Первый раз на человека.
Убитый лежал в траве, откинув голову, и выглядел жалким, несчастным. Вначале Кузнецов не обратил внимания на это свое чувство. А потом расстроился, понял, что еще плох, не научился самому главному для военного — спокойной готовности убивать врагов, той самой готовности, которую нельзя в нужный момент взять на складе, как патроны, которую надо воспитывать в себе.
Дорога жизни оказалась с препятствиями. Но на ней были еще развилки, где приходилось самому решать, куда идти. Труднейшей стала та, которая оказалась на его пути в 1935 году, после маневров. Тогда впервые в тень сомнения попала главная его привязанность — кони.
Удивительно, что через всю историю бок о бок прошли такие, казалось бы, несовместимые вещи — война и красота. Красиво, должно быть, выглядели со стороны легионы Александра Македонского, красиво скользили фрегаты и броненосцы по морским просторам. Армии враждующих сторон словно бы соревновались между собой в пышности париков и мундиров, блеске оружия. Когда-то видел Кузнецов, как дерутся на току болотные птички турухтаны, не дерутся, а пытаются перещеголять друг друга необычностью поз, яркостью оперений. Изучая военную историю, Кузнецов не раз ловил себя на мысли, что парады некоторых армий напоминали эти игры турухтанов.
«Может, успехи суворовских чудо-богатырей как раз и объяснялись тем, что великий полководец отвернулся от ворожбы парадных церемониалов и начал обучать солдат только тому, что нужно на войне?» — так думал Кузнецов, еще не догадываясь, что эти рассуждения больно заденут самое главное дело его жизни.
Кони! Они ведь тоже красивы. Залюбуешься, когда, вскинув клинки, идет эскадрон, словно стелется, летит над степью. Красная кавалерия, про которую «былинники речистые» вели свои восторженные рассказы, очаровывала воображение больших и малых военачальников даже на тех учениях, когда было очевидно, что мотор и надежнее и выносливее коня. Кавалерией любовались, кавалерию хвалили, сравнивая ее с медлительной пехотой. И танкисты, потные и чумазые, выглядели в сравнении с кавалеристами совсем не привлекательно.
Кузнецов гордился своей военной специальностью. Он окончил кавалерийскую школу, где рядом с ним гарцевал на плацу еще ничем в то время не примечательный Доватор. Потом была академия, опять-таки кавалерийское отделение.
Те памятные маневры были на третьем курсе. Они не забылись, не растворились среди других учений, потому что кончились для него трагично. Однажды он увидел, как тяжелый грузовик, ехавший по дороге параллельно строю красноармейцев вдруг вильнул в сторону и пошел прямо на колонну. Кузнецов кинулся наперерез, чтобы спасти людей и... попал под колеса.
Сам знаменитый Николай Нилыч Бурденко «собирал его по частям». А потом потянулись долгие госпитальные дни и бессонные ночи с неотступными воспоминаниями о тех маневрах, которые были последним, как ему тогда казалось, и самым ярким всплеском его военной биографии. Вспоминались лихие рейды эскадрона, ломившегося через боевые порядки «противника».