Льву было двенадцать лет, когда он окончил сельскую школу. В гимназию его не послали. Отцовский карман был тощ, а нахлебником у бабки Лев жить не захотел. Тогда Никита Петрович решил устроить сыну гимназию на дому.
— А потом сдашь экзамен, и вся недолга, — сказал учитель сыну.
Лев обрадовался возможности не уезжать из села и не расставаться с отцом. Он любил его ехидные шуточки по адресу попа и урядника, циничные рассказы о русских царях и царицах, богохульные анекдоты, откровенные надежды на войну, в которую, по мнению Никиты Петровича, «царизм себя потопит в крови, а справедливость и свобода восторжествуют».
Детей своих Никита Петрович любил безмерно. Лев ревновал отца к сестренке, он требовал, чтобы занимались только им, капризничал, а когда Никита Петрович повышал голос — валился на пол, визжал, дрыгал ногами…
— Выпорол бы ты сына, перестал бы кочевряжиться, — говорила в таких случаях мать, но Никита Петрович ни разу не поднял руки на детей.
Льву он выписывал «Задушевное слово», «Мир приключений», «Вокруг света». Мальчик пожирал бесконечное количество приключенческих книг. Читал он их запоем, забывая об обеде, играх, читал ночью, лежа в постели, — отец и это ему разрешал.
Приключенческие романы скоро надоели Льву. Однажды он забрался в книжный шкаф отца, нашел роман Арцыбашева «Санин» и еще пару таких же книжонок. Проглотив их, Лев как-то по-особенному стал присматриваться к девочкам; ему стало нравиться быть с ними наедине, но давать волю рукам побаивался… После этого чтение книг превратилось в охоту за чем-то острым и сладостным.
В двенадцать лет Лев читал «Русское слово» и эсеровские брошюрки, уцелевшие от прошлых лет. Их он любил, пожалуй, больше, чем романы. К этому же времени он полюбил книги о войне. Романы Брешко-Брешковского, полные квасного патриотизма, Лев читал не отрываясь. Но скоро он остыл к ним. Никита Петрович высмеял Брешко-Брешковского и ему подобных литераторов того времени.
Отец и сын часто уходили на рыбалку и вели долгие разговоры о всякой всячине. Эти разговоры сближали их, как ничто другое. Они стали товарищами, разница лет ими почти не ощущалась. Отец видел в Льве необыкновенного ребенка с огромным будущим и вел себя с ним, как со взрослым; отец казался сыну пределом человеческой смелости и ума. Никита Петрович без конца мог говорить о великих людях, знал их биографии, преклонялся перед Наполеоном, Кропоткиным и Аттилой. Он говорил сыну:
— Каждый человек, Лева, — я говорю, конечно, о сознательных людях, а не о наших мужиках, — живет надеждой на то, что он будет лучше всех и выше всех, то есть среди малых — быть большим, среди больших — недосягаемым, во взводе — взводным, в полку — полковником. Лишь стремление быть сверхчеловеком двигало и двигает науку, искусство, торговлю… Иначе бы мир зарос травой.
Впрочем, все эти рассуждения Никита Петрович кончал одним и тем же.
— Справедливость и свобода, — говорил он, — восторжествуют. — И это считал основой своих убеждений.
Как они восторжествуют и при помощи каких средств человечество овладеет ими — Никита Петрович представлял себе чрезвычайно туманно. С одной стороны, он как будто бы стоял за немедленное восстание, с другой — мысль о крови, о человеческих жертвах, о слезах сирот ужасала его, и он начинал путаться, проповедовать «всеобщую бескровную стачку» и прочие отвлеченные идеи, понять которые Лев не мог.
Может быть, со временем Лев и проникся бы верой, которой жил Никита Петрович, верой во что-то неопределенное, светлое и большое. Но трагедия Льва состояла в том, что отец, начав учить сына, не доучил его; оплевав все идеалы и опустошив душу мальчика, не наполнил ее новыми идеалами; обнажая грязь и мерзость, накопленные человечеством за много веков, не знал сам и не мог научить Льва, как очистить от них мир. В припадке откровенности Никита Петрович не раз говорил сыну:
— Мир устроен так: либо ты растопчешь других, либо растопчут тебя.
Из этих слов отца Лев понял, что он сам — центр своей жизни, и высшее благо в ней — то, что он существует и может властвовать над слабыми.
Надо указать еще на одно обстоятельство: уже к десяти годам в характере Льва начали проступать некоторые черты бабушки его, Катерины Павловны. Он не терпел, когда Игнашка, сын школьного сторожа, возражал ему. Лев командовал и распоряжался им, а иногда и бил непокорного мальчишку.
Он стал до необычайности жестоким с теми, кто задевал или обижал его, и злобно мстительным. Сверстники боялись бешеных вспышек его гнева; они беспрекословно подчинялись ему, зная, что Лев не забывает обид и мстит жестоко. Однажды Лев забрался в сад к полуслепой старухе Дарье и попался. Старуха пожаловалась Никите Петровичу. Лев хотя и не был наказан отцом за воровство, все же решил Дарье отомстить.
В ее огороде росли огромные тыквы. Они уже пожелтели, листья на стеблях завяли, и Дарья несколько раз на дню приходила полюбоваться ими: зимой она кормилась картошкой и тыквенной кашей.
Спустя несколько дней после неудачного набега на сад Лев и его друзья, которых он держал в строжайшем повиновении, забрались вечером в огород старухи и изрубили тыквы на мелкие кусочки. На другой день рано утром Лев видел, как Дарья пошла в огород, опустилась на землю и тихонько заскулила.
— Ага, — шепнул удовлетворенный Лев, — так тебе и надо. Не жалуйся!
Никита Петрович, вероятно, не замечал странностей в характере Льва, его жестокости к людям и животным, его уменья высмеять все и вся, бурных переходов от веселья к гневу, от упрямства к раскаянию.
Надо думать, что, если бы Никита Петрович и знал обо всем этом, он не стал бы исправлять сына. Поставив себе задачу сделать из него необыкновенного человека, он видел во всех его проделках задатки сильной воли и больших страстей. Втайне он даже гордился бесчинствами Льва.
Крестьяне ненавидели Льва за его разбойные выходки, за его надменную речь и циничные насмешки над ними; Лев ведь часто слышал от отца, что «мужик — это навоз истории».
В самый разгар войны умерла сестра Льва. Следом за дочерью ушла в могилу и жена Никиты Петровича.
Никита Петрович чуть не помешался от горя. Он ходил на могилы, подолгу лежал на них и плакал. Плакал он и дома, тихонько от Льва, забившись в сарай или бродя по полям. Он перестал следить за собой, ел с отвращением, страшно похудел, согнулся…
Лев до боли жалел отца. Однако чувство неловкости удерживало Льва от того, чтобы попытаться утешить его, обнять, приласкать, а Никита Петрович, быть может, страстно этого хотел.
Лев стал еще неприятнее в отношениях с окружающими, еще холоднее при расправах с врагами. Он словно мстил за отца.
К этому времени относится случай с поповичем Сенькой, который был вожаком половины сельских ребят. Лев стремился к полной власти, но силой с Сенькой ничего нельзя было сделать. Вдруг Лев объявил ему мир, и потасовки между двумя армиями прекратились.
Лев подружился с Сенькой, проводил с ним целые дни, читал ему Майна Рида, показывал похабные картинки, которые разыскал в письменном столе отца, вместе с ним лазил в чужие сады, — словом, всячески угождал краснорожему и неуклюжему поповичу.
Сенька, покоренный вниманием Льва, разоткровенничался и однажды рассказал приятелю о том, как бы он хотел полежать с псаломщиковой нянькой Настей.
Настя была вдовая тридцатилетняя женщина, ласковая и добрая. Частенько видели ее либо с псаломщиком, либо с попом или с хромым фельдшером где-нибудь на задах, в ометах. Сенька рассказал Льву, что он подсмотрел; как его батька и Настя барахтались в соломе, и захотел сам испробовать все эти штуки.
— Дурак! Ничего не стоит! Угости ее конфетами, и вся недолга, — посоветовал Лев.
— А где конфет взять? — пробасил попович.
— Укради у матери!
— А вдруг поймает?
Лев научил Сеньку, как надо воровать и не попадаться, раздразнил его рассказами о Насте, и попович решил завтра же пойти к ней. В тот же день вечером Лев увидел Настю. Надо сказать, что она нравилась и ему. Он никогда над ней не издевался и однажды даже избил двух мальчишек, которые дразнили веселую вдовушку. Нянька не раз намекала Льву, что она не прочь отблагодарить его, но Лев отказывался. Теперь он увел Настю в огород, и там, у плетня, они о чем-то долго говорили. На прощанье нянька обняла Льва и блудливо шепнула:
— А что же ты-то меня боишься, миленок?
Лев мгновенно вспотел, вырвался из объятий няньки и убежал, а та долго смеялась ему вслед.
Утром с полсотни ребят, созванные Львом, увидели, как попович пробрался к омету за ригой псаломщика. Спустя полчаса туда же прошла Настя. Через несколько минут ребята услышали в омете шум и крики. Потом наверху появилась Настя.
— Сопляк, щенок, — кричала она, — не умеешь — не лезь! Вот тебе, вот тебе!
Настя выволокла из соломы поповича, одной рукой она держала его за шиворот, другой шлепала ниже спины.
Сенька свалился с омета и, подбирая штаны, поплелся к дому. Вслед за ним шла Настя. Она показала попадье краденные Сенькой конфеты и, плача, просила матушку наказать сына за бесчестье.
Попадья долго стегала во дворе Сеньку, а кругом в густой траве сидели ребята и наблюдали за экзекуцией.
В тот же день происшествие в омете стало известно всему селу, и над Сенькой до упаду смеялись в каждой избе. Попович был посрамлен, и Лев стал вожаком всех сельских ребят.
Кончилась снежная, вьюжная зима семнадцатого года. Вместе с половодьем пришла из Питера весть о февральских событиях, о свержении царя.
Никита Петрович в открытую объявил себя эсером; ходил по селам, выступал на сходках, превозносил Александра Федоровича Керенского и обещал мужикам так много, что из губернии прискакал член губернского комитета эсеров Зеленецкий, чтобы несколько укоротить язык учителя.
Никита Петрович всюду возил с собою сына. Лев сидел на сходках рядом с отцом, слушал споры о земле, о войне, о будущих порядках.
Он видел, как мужики, выведенные из терпения, громили усадьбы, захватывали помещичьи земли, и однажды услышал речь отца: Никита Петрович уговаривал людей «подождать, не бесчинствовать».
Сам того не зная, Никита Петрович убил себя в глазах сына. Ведь он не раз в разговорах со Львом ратовал за немедленный бунт, за дележ барских угодий, добытых потом и кровью крестьянина.
Лев, вдруг поняв, что и отец способен на ложь, подлость и лицемерие, как бы мгновенно прозрел.
После этого он откровенно возненавидел людей, презрение к ним стало непоколебимым, а убеждение в том, что среди лживых и подлых существ, населяющих мир, побеждает самый лживый и самый подлый, — стало для него жизненным законом.
Он перестал ездить с отцом на собрания, речи Никиты Петровича претили ему. Предоставленный самому себе, он стал жить, как ему хотелось, читать все, что попадалось под руку. Он даже начал спорить с отцом о политике, и Никита Петрович, не замечая презрительных усмешек сына, восхищался его не по летам холодным и резким умом, цинизмом, в котором Лев превосходил отца, презрением к людям.
Никита Петрович в это время был на пути к славе. Способности Кагардэ заметила партия эсеров, его вызвали в Тамбов. В сентябре семнадцатого года Никите Петровичу стало известно, что он кооптирован в состав губернского комитета эсеровской партии.
Но в декабре 1917 года учителю снова пришлось засесть в свой угол. Он притих.
Он думал о мести и был так преисполнен этим чувством, что Лев стал замечать в нем признаки психического расстройства. Никита Петрович целыми днями бродил по школе, говорил сам с собой, жестикулировал, злобно грозил большевикам, обещаясь «рассчитаться за демократию».
— Душат свободную печать, — кричал он, размахивая номером «Русского слова». — Деспотизм! Варварство! Пропала, пропала Россия! В пропасть толкают, вандалы, родину!
Но Никита Петрович был расстроен не только политическими неудачами. Шли нехорошие вести из Верхнереченска. Отец Никиты Петровича — купец Петр Кагаров — умер. Все его лабазы, мастерские и хлебопекарни конфисковали большевики. Старший брат Антон с горя сошел с ума. Другой, Николай, заразился на фронте сифилисом и женился на проститутке, за что и был проклят Катериной Павловной. Младший брат Валентин, недоучка и лентяй, принужден был кормить мать и двух сестер. Ему пришлось сесть за сапожное дело.
Вести эти лишь подливали масла в огонь. Никита Петрович бушевал.
В конце восемнадцатого года он узнал, что в губернии готовится восстание, что старый его знакомый по эсеровской партии, Александр Степанович Антонов, начальник кирсановской уездной милиции, руководит подготовкой к мятежу.
Никита Петрович после долгих колебаний (был он, по правде говоря, трусливым человеком) решил «примкнуть». Он ездил на тайные конференции тамбовской подпольной эсеровской организации, был на них заправилой, всячески приветствовал директиву своего ЦК об организации антисоветского «Союза трудового крестьянства» и вошел в губернский комитет этого союза. Первая ячейка была создана Никитой Петровичем в Пахотном Углу. Правда, вначале ему не повезло: бедные и средние мужики поддавались его уговорам туго. Видя, что дело не клеится, учитель взялся за богатеев.
— Пара у него лошадей или одна, — рассуждал он, — эка важность! Души у всех мужицкие.
Богатеи поперли к нему охотно.
Осенью девятнадцатого года в пахотно-угловскую школу пришел плохо одетый парень и попросил вызвать учителя. Сторож велел ему прийти после уроков. Парень отпихнул старика и сам прошел в класс. Никита Петрович, увидев парня, прекратил урок и вышел из класса в свои комнаты. Через час он вывел парня из школы черным ходом.
Вскоре в Пахотном Углу организовалась коммуна. На общем сельском собрании было решено принять в коммуну и богатых мужиков.
— Были богатые! — ратовал Никита Петрович. — А теперь все равны!
Вскоре учитель рекомендовал в коммуну счетоводом того самого парня, который однажды приходил к нему в школу.
Парень оказался свойским человеком. Он выдумал занятие: достал винтовки и стал обучать кое-кого из сельских парней военному делу. Совет в своих донесениях уездному начальству всячески расхваливал коммуну, а в счетоводе просто души не чаял.
Но однажды счетовод исчез. Вместе с ним исчезли и ребята, особенно интересовавшиеся военным делом. Винтовки они захватили с собой. Поднялся шум. Коммуна затрещала. Накануне полного ее краха к учителю примчался гонец из села Каменки. К тому времени там помещался «Главный оперативный штаб» антоновских войск и губернский комитет «Союза трудового крестьянства».
Никита Петрович, выслушав гонца, немедленно выехал в Каменку и вернулся оттуда, ошеломленный размахом восстания. Он рассказывал Льву о полках мужиков, вооруженных Антоновым, о пулеметах и орудиях, которые он видел в Каменке, об огромном антоновском штабе и о самом Антонове, «вожде феноменальных способностей».
У Никиты Петровича появился теперь новый бог, и этому богу он заставил поклоняться Льва.
Из рассказов отца Лев понял, что в Тамбовской губернии мужики восстали против большевиков и продразверстки, что на их знаменах написаны слова о земле, о воле и Учредительном собрании, что восстание разгорается всё сильнее и все попытки красных потушить этот пожар кончаются крахом: Антонов шутя разбивает их отряды.
Рассказывая обо всем этом, Никита Петрович шагал по комнате, жестикулировал, увлекался и привирал. Пенсне его поминутно сваливалось с носа, он вскидывал и сажал его на место.
Затем учитель вытащил из кармана мандат со штампом: «Российская Демократическая Федеративная Республика». В мандате было написано, что Никита Петрович Кагардэ назначен уполномоченным «Союза трудового крестьянства» в западных районах восстания.
По словам Никиты Петровича выходило, что повстанцы будут в Москве если не завтра, то послезавтра наверняка.
— А там нас Европа поддержит! — кричал он. — Живем, Левка.
Однажды, когда Никита Петрович еще раз помянул о Европе, Лев перебил его:
— Постой, постой, батя, это что же, и вы варягов хотите кликнуть? Ты об этом раньше не говорил!
Никита Петрович смутился, пробормотал что-то о «наличии факторов» и вышел из комнаты.
Он уезжал теперь из дому очень часто, возвращался из своих поездок возбужденный успехами восстания, хвастался перед сыном победами, десятками сел, присоединившихся к Антонову, снова и снова рассказывал о вожаке восстания.
Никита Петрович, всецело поглощенный работой, не замечал ни склоки, разъедающей верхушку восставших, ни того, что богатые мужики через своих представителей в губернском комитете «Союза» и штабе вертели Антоновым, как хотели, ни того, что Антонов заливает самогоном свои сомнения.
Никита Петрович этого не знал. Он боготворил Антонова, верил в него.
Как-то поздно вечером Никита Петрович приехал домой в сопровождении двух молчаливых людей. Один назвался Яковом Васильевичем Санфировым, другой — Петром Ивановичем Сторожевым, крестьянином из недалекого от Пахотного Угла села Дворики.
Люди эти были похожи друг на друга: большие, меднолицые, молчаливые, хорошо одетые. Санфиров был светловолосый, у Петра Ивановича волосы были черные, с проседью.
Никита Петрович вышел на кухню, чтобы поставить самовар. Лев пошел за ним.
— Кто это такие? — спросил он отца.
— Антоновцы. Что побелей — командир личного девятого полка и начальник штаба у Антонова, а другой — начальник разведки.
— Эсеры?
— Сторожев — эсер, член Учредительного собрания, большой богатей. А Санфиров — беспартийный.
— А куда вы едете?
— Дворики присоединять.
— Возьми меня!
— Ладно, увидим. Ступай, собери на стол.
— Что же ты молодца своего в отряд не пошлешь? — спросил Сторожев учителя, когда они сели пить чай.