— На. Пригодится.
— Ты цел?
— Почти. В ногу ножом саданули.
— А меня в плечо задело. Но это ерунда. Тебя как зовут?
— Макс.
— А меня Эдди. Идти сможешь?
— Попробую. Если не смогу — иди один.
— Пошел ты к черту, — беззлобно сказал Эдди неожиданно для себя. Он помог Максу перевязать ногу, и они поднялись с пола. Впереди был восьмой круг.
Эдди плохо помнил, что было дальше. Они, шатаясь, брели по осыпающемуся под ногами перрону, вокруг горели стены, было трудно дышать; оба то и дело интуитивно уклонялись от флай-брейкеров и шаровых молний, обходили ловушки, даже не замечая их, и шли, шли…
Временами Эдди казалось, что он снова наверху, в городе, и вокруг снова пожар, все горит, и Ничьи Дома корчатся в огне, а пожарные цистерны заливают огонь кислотной смесью, и еще неизвестно, что хуже — эта смесь или огненный ад вокруг; а там, дальше, за стеной пламени — полицейские кордоны, ждут, когда на них выбегут скрывающиеся симбионты, и они не будут разбираться — они всегда сначала стреляют, а уж потом разбираются… Потом был момент просветления. Они были в «кишке», и на них с обеих сторон надвигались «хохотунчики». До ниши далеко, да и не поместиться в этой нише двоим. Но бросить Макса Эдди уже не мог. И тогда он сделал то, что час назад даже не могло прийти ему в голову. Он выхватил свою запасную заветную лайф-карту, чудом пронесенную мимо контрольного автомата, и сунул ее в ладонь Макса — свою Макс к тому времени уже высветил. Обе карточки вспыхнули одновременно, и «хохотунчики» исчезли, словно сквозь землю провалились. Но здесь, на восьмом круге, лайф-карты действовали всего минуту, в отличие от десяти на других кругах и получаса при обычной работе подземки.
Минуты им не хватило. На них снова мчался «хохотунчик», а до перрона было еще далеко. И тогда они оба развернулись и вскинули правые руки. Это было запрещено, но плевать они хотели на все запреты! Вспышки выстрелов следовали одна за другой, и им даже в голову не приходило, что заряды в их гранатометах должны были давно кончиться. Лишь когда вой стих, они опустили руки. «Хохотунчик» превратился в груду оплавленного металла.
Потом снова был провал. Эдди помнил только, что Макс упал и не мог встать, и тогда он взвалил его на спину и потащил. Макс слабо сопротивлялся, вокруг трещали электрические разряды, их догоняло какое-то дурацкое фиолетовое облако, и Эдди шел из последних сил, ругаясь только что придуманными словами…
Пока не увидел свет.
…Со всех сторон мигали вспышки, на них были открыто устремлены стволы кинокамер, и какой-то тип в белом смокинге и с ослепительной улыбкой все орал в микрофон, а Эдди все никак не мог понять, что он говорит.
— Эдди Мак-Грейв… Победитель… Гордость нации… Приз в тысячу лайф-карт… прогресс Человечества…
— Идиот! — заорал Эдди, хватая человека в смокинге за лацканы. — Макс, скажи этому…
Тут он увидел в толпе улыбающегося и машущего им рукой очкарика, и наконец потерял сознание…
…Они втроем сидели в маленькой квартирке очкарика (Эдди так и не удосужился узнать, как его зовут) и пили кофе и синт-коньяк. Очкарик уже минут пять что-то говорил, но Эдди его не слышал. Только одна мысль билась у него в мозгу: «Дошли!…»
Постепенно сквозь эту мысль все-таки пробился голос очкарика:
— Подонки! Они сами не понимают, что создали! Это же ад… А сытые обреченные черти в пижамах, обремененные семьей и долгами, упиваются страданиями гибнущих грешников… на сон грядущий! А там хоть потоп…
Эдди протянул руку к бокалу с коньяком — вернее, хотел протянуть, но не успел, потому что бокал сам скользнул ему в ладонь. Он даже не заметил, как это произошло. «Я сошел с ума», — подумал Эдди. Но тут он вспомнил палившие по сто раз однозарядные гранатометы, свой безошибочный выбор пути в «лабиринте», «линию жизни» Макса…
Они должны были погибнуть. Но они сидят и пьют кофе. Они стали людьми. Или не совсем людьми. Или СОВСЕМ людьми. Кем же они стали?
«Это не ад, — подумал Эдди. — Он не прав. Это чистилище. Не прошел — попал в ад. Прошел — …»
И тут Эдди заметил, что очкарик молчит и грустно смотрит на него.
— Эдди, дружище, — тихо сказал очкарик. — Неужели ты хочешь, чтобы и твои дети становились людьми, только пройдя все восемь кругов подземки?…
Последний
— Дзегай! — равнодушно сообщило табло.
Дзегай — значит, выход за татами. Покрытие пола за красной линией мгновенно вздыбилось, отрезая бойцу путь к отступлению, лишая возможности избежать боя… Он секунду помедлил, тяжело дыша, и вернулся на площадку.
— Хаджимэ! — привычно повышая голос, сказало табло. — Начинайте!
Речевой аппарат электронного рефери был традиционно настроен на старояпонский, но тысячи зрителей, беснующихся за защитными экранами, и миллионы зрителей перед визорами и сенсами прекрасно понимали любую команду. Необходимый перевод совершался автоматически. Мало кто знал сейчас старые языки… Слишком сложно, слишком неоднозначно, слишком много разных слов для обозначения одного и того же…
— Хаджимэ! — нетерпеливо повторило табло, и легкий электроимпульс хлестнул по спинам медливших бойцов. Бой продолжился.
Красный пояс, высокий черноволосый юноша с тонкими чертами лица и хищным взглядом ласки, кружил вокруг соперника, отказываясь от сближения, и постреливал передней ногой высоко в воздух, не давая тому подойти, прижать к краю, вложиться в удар… Соперник, низкорослый крепыш в распахнутом кимоно со сползшим на бедра белым поясом, неуклонно лез вперед, набычившись и принимая хлесткие щелчки высокого на плечи и вскинутые вверх руки. Это грозило затянуться.
«Баловство, — подумал Бергман, машинально тасуя перед собой бумаги судьи-секретаря. — Глупое бестолковое баловство. Цирк».
Он остро почувствовал собственную ненужность. Вся судейская коллегия была лишь данью традиции, анахронизмом, аппендиксом, неспособным даже вмешаться в ход поединка и лишь покорно регистрировавшим решения электронного рефери. Бойцы помещались в пространство боя, и больше ни одному человеку не было хода за защитные экраны. Даже врачу.
Бергман попытался туже затянуть пояс, с недоумением уставился на выданный утром костюм-тройку и, вздохнув, стал следить за схваткой.
Белому поясу все же удалось прижать противника к краю и войти в серию. Высокий плохо держал удар, хотя поле, излучаемое форменным кимоно, анализировало каждое попадание и ослабляло любой удар, нанесенный с силой выше критической. На тренировках таким порогом служили травмоопасные движения, на соревнованиях рангом повыше — угроза инвалидности… На международных турнирах класса «фулл контакт» ограничивались лишь смертельные попадания. Это был именно такой турнир.
Высокий попытался было уйти в сторону, споткнулся и, чудом удержавшись на ногах, выбросил левую ступню, целясь противнику в пах. В ту же секунду его одежда превратилась в бетонный панцирь, а из татами поползли липкие нити, охватившие лодыжки нарушителя. Увлекшийся крепыш уже налетал на парализованного партнера, но невидимый поводок натянулся и оттащил его к краю татами.
— Хансоку-чуй! — громко объявило табло. — Сикаку! Дисквалификация!…
И на нем появилось условное обозначение запрещенного приема.
Бергман встал из-за стола и медленно прошелся в узком пространстве между столами судейской коллегии и возвышением, где сидели спортсмены и представители команд.
«А на улице, наверное, снег сейчас идет, — думал Бергман. — Тихий, ласковый… Вот странно — вроде почти тропики, а снег… Климат, что ли, меняется? И города далеко… города…»
О городах вспоминать не хотелось. Бергман перевел взгляд на ровные ряды скамеек и подмигнул скуластому хмурому парню в черном халате. Это был его ученик. Хороший парень, и техника нормальная, и психика в порядке, а чемпионом ему не быть. Злости не хватает, холодной упрямой злости… Не научил, значит… не сумел…
Бергман повернулся и пошел обратно. На татами уже вызывалась следующая пара, когда он споткнулся о приставной стул и увидел сидящего в проходе пожилого — очень пожилого — полного человека в заношенной ветровке. Сначала Бергман не узнал его, а потом узнал и долго стоял молча, чувствуя себя мальчиком.
— Здравствуйте, Мияги-сан… — тихо сказал Бергман. И поклонился.
— Здравствуй, Оскар, — улыбнулся человек и неуверенно, даже робко огляделся по сторонам. — А я вот, как видишь… Пригласили, а регистрационный код выписать забыли. Ты же знаешь, я редко выезжаю… А тут думаю — поеду, неудобно… Приехал, а они мне говорят, что я умер. У них так в картотеке записано. С машиной не поспоришь… Умер — значит, умер. Уезжаю завтра…
— Как же так, — растерянно начал было Бергман, — Мияги-сан, вы им скажите, они же про вас только в книжках, да и то не все… вы же…
— Спасибо, Оскар, — снова улыбнулся человек. — Хорошее у тебя сердце… Зря ты тогда ушел от меня, Бергман-сан, чемпион, заслуженный тренер, 7-й дан Сериндзи-рю…
Он встал и легко поклонился Бергману. Сзади зашикали, и Мияги повернулся, извиняясь. Краем глаза Бергман видел, что на них уже смотрят из-за судейских столиков, и седой Ван Пэнь возбужденно шепчет на ухо толстому Вацлаву, бледнеющему и озирающемуся по сторонам.
В проход влетел разъяренный представитель команды, плюхнулся на стул Мияги и стал что-то громко доказывать судье-информатору. Бергман узнал его. Это был представитель Евразийской региональной сборной, куда входил высокий юноша, дисквалифицированный в прошлом поединке.
Мияги осторожно тронул его за плечо.
— Это мой стул, — сказал Мияги. — Но если вы хотите…
— Убирайся к дьяволу! — не оборачиваясь, заорал представитель. — Не видишь, люди делом заняты…
— Люди… — усмехнулся Мияги, и Бергман замер в предчувствии страшного. — Здесь машины делом заняты. А люди для них дерутся. Вещи следят, контролируют, стравливают, разводят — а люди дерутся…
Представитель начал оборачиваться, недобро щуря глаза.
— А что касается дьявола, — продолжал Мияги, — так я к нему уже убрался… Та же машина и отправила. С легкостью…
Звонкая пощечина разнеслась по залу. Мияги отшатнулся, хватаясь за щеку, и Бергман прыгнул вперед — но опоздал. Вся судейская коллегия была уже на ногах. Десяток рук вцепился в белого, как кимоно, представителя, кулак Вацлава уже завис над его головой, старый Ван Пэнь прорывался поближе, опрокидывая столики, а сбоку набегали, спешили Экозьянц, Ли Эйч, всклокоченный Эйхбаум…
Часть спортсменов Регионалки ринулась с возвышения на помощь своему представителю, и Бергман с ужасом подумал о том, что будет, если эти крепенькие самоуверенные мальчики… Он с интересом обнаружил, что успел сбросить пиджак и прикидывает расстояние между собой и ближайшим парнем, непозволительно выпятившим подбородок, а дряхлый сонный Ван уже запрыгивает на стол, сжимаясь в страшный воющий комок с дикими, тигриными глазами…
— Извините, — сказал Мияги, и все как-то сразу стихло. — Это я виноват. Я сейчас уйду, и все будет в порядке. Собственно говоря, я уже умер, так что вам не на кого обижаться…
Он прошел между застывшими людьми, неловко толкнул дверь левой рукой, и она захлопнулась за его выцветшей ветровкой.
— Я учился у него, — задумчиво сказал Бергман, глядя вслед ушедшему.
— Я учился у него, — повторил маленький Ли Эйч, поправляя бабочку.
— Я учился вместе с ним, — сказал Ван Пэнь, старея на глазах.
— Позвольте, — удивленно заметил приходящий в себя представитель команды. — Кто это был?
— Это был Гохэн Мияги, — ответил ему понурый Вацлав, с сожалением разглядывая свой кулак.
— Который? — попытался улыбнуться представитель. — Привидение?
— Который на III Играх в Малайзии убил Чжэн Фаня. — Бергман все искал на возвышении своего ученика, искал — и не мог найти…
— Как же, как же… — силился вспомнить представитель. — Писали в прессе… Защитное поле отказало, что ли…
— Не отказало. — Ван Пэнь слез со стола и пригладил остатки волос. — Просто Чжэн оскорбил учителя Мияги, покойного Эда Олди. Прямо на татами.
— Ну и что?
— Ничего. Дело в том, что Мияги пробил защитное поле. Ладонью. Руку после этого пришлось ампутировать. А Чжэн — умер.
…Когда Бергман выбежал на улицу — там шел снег. Мягкий, бережный, баюкающий снег, и в его пушистых хлопьях далеко впереди мелькала бегущая фигура юноши в черном шелковом халате с развевающимися полами. Юноши, которого Бергман так и не смог научить злости. Вот он у поворота, вот он поскальзывается, падает, снова вскакивает и скрывается за углом, что-то крича вслед…
Бергман вытер мокрое лицо, и тяжелая, как пропущенный удар, мысль вошла ему в голову: что, если там, за углом, так и не услышав утонувшего в снегу окрика, уходит последний?…
Совсем-совсем последний…
Разорванный круг
Они знали — игра стоит свеч.
Старый «Линкольн» стоял на пригорке, плотно упершись в землю всеми шестью колесами, и из-под его капота доносилось угрожающее рычание прогревающегося мотора. Его возбуждал острый пряный запах самки — сложная смесь отработанного топлива и нагревшегося металла — но между ним и стройной голубой «Тойотой» стоял соперник. «Линкольн» заворчал, и заднее колесо выбросило комья сухой земли. Это были его охотничьи угодья. Это должна быть его самка.
Соперник, молодой массивный «мерс», круто развернулся, и лучи его фар ударили в лобовое стекло «Линкольна». «Мерс» был молод, силен и самоуверен. Он взревел и, выставив тупой широкий бампер, ринулся вверх по склону. Эта глупость его и погубила. Глупость и молодость. Когда ревущий «мерс» оказался совсем рядом, старый «Линкольн» сделал вид, что подставляет под удар левую фару, и в ту же секунду резко оттолкнулся всеми левыми колесами от земли, становясь боком. Не успевший затормозить «мерс» прошел притирку к вертикально поднявшемуся днищу. В следующее мгновение вся многотонная тяжесть хозяина здешних мест уже рушилась на открытый капот и солнечные батареи противника, тщетно пытавшегося удержаться на крутом склоне. Некоторое время старый «Линкольн» небрежно ездил вокруг останков поверженного врага, хрустя битым стеклом, пофыркивая и изредка ударяя в груду металла ребристым носом с фигуркой серебряного тигра в центре. У тигра была отбита передняя лапа, но это «Линкольну» даже нравилось. Потом, не оборачиваясь, он развернулся и направился к своему нынешнему логову. Он не включал никаких сигналов, не давал призывных гудков — он и так знал, что голубая «Тойота» покорно следует за ним. Он был стар, этот потрепанный патриарх машин. Он был опытен. Но сейчас он чувствовал себя молодым.
Год они прожили вместе. Она оказалась хрупкой, нежной и совершенно неприспособленной для лесной жизни. Ему приходилось расчищать ей дорогу в буреломах, следить за ямами и топкими местами, защищать ее от падающих деревьев и бешеных слонов, с которыми лучше было не связываться…
Однажды на нее кинулся бродячий тигр и успел разбить лапой боковое зеркальце. К этой травме прибавилась большая вмятина в боку, потому что разъяренный «Линкольн» раздавил полосатую кошку о ее корпус — ЕЕ корпус, а не кошкин! — и долго еще ездил и ездил по кровавому месиву, ревом сирены оповещая притихший лес о случившемся.
Потом он успокоился и выпустил боковые манипуляторы, расчленившие останки зверя и утащившие куски в бак — для переработки в топливо.
Кстати, в этом заключалась еще одна проблема совместной жизни, о которой старый «Линкольн», идеально приспособленный для автономности, даже и не подозревал. Маломощных солнечных батарей «Тойоты» едва хватало на три-четыре часа езды без заправки, а среда ее бака не могла питаться любой клетчаткой — ей требовались особо изысканные, редкие блюда.
Два раза ему удавалось подкрадываться к человеческим поселениям и угонять микротрактора — он с презрением относился к их бессмысленному существованию и вовсе не возражал против того, чтобы попользоваться ворованным топливом и частями их корявых тел. На третий раз по нему начали стрелять из базуки, и он поспешил убраться, предчувствуя недоброе.
Раньше он не хотел вызывать недовольства двуногих. Не для того старый «Линкольн» сбегал из города, чтобы и здесь вести напряженную борьбу за существование. Он хотел покоя, и нашел его, и если бы не голубая капризная «Тойота»… Может быть, это и называется «любовь»?…
…В то утро ему очень не хотелось отпускать ее одну. Смутное предчувствие толкалось внутри, мотор барахлил, перегорела лампа правого поворота — и после ее ухода он долго лежал в логове, грустно ворча и покачивая угловой антенной.
К вечеру она не вернулась. А еще через час он услышал далекие выстрелы и эхо залпа ракетных базук.
Он несся так, как не ездил никогда в жизни — не обращая внимания на рытвины, подминая кустарник, разрывая цепкие объятия лиан… и все равно он опоздал.
Она скорчилась на дымящейся, выгоревшей земле, внутренности ее были разворочены прямым попаданием, и лишь неожиданно включившийся приемник хрипло наигрывал какую-то легкомысленную песенку. Стоя за огромным баньяном, он следил за людьми, ходившими вокруг ее тела, фотографировавшими друг друга, перезаряжавшими свое оружие; и чувствовал, как что-то страшное, незнакомое и требовательное поднимается в нем. Может быть, это и называется — «ненависть»?…
Человек медленно шел по тропинке, с наслаждением вдыхая влажный воздух джунглей. Он возвращался домой после прогулки по лесу. Человек давно не был в родных местах, и сейчас, после двух лет отсутствия, ему было приятно заново вспоминать заросшие тропинки, поляны и крутобокие валуны. Все это время он жил в Нью-Кашмире со своей семьей, и вот, наконец, смог получить отпуск и снова вернуться в родные места.
Человек раздвинул кусты и, выйдя на поляну, резко остановился, ощутив на себе чей-то взгляд. Он быстро огляделся, держа ружье наготове, но никого не увидел. Все так же щебетали птицы в ветвях деревьев, все так же журчал неподалеку ручей. Все было спокойно.
«Показалось», — подумал человек, на всякий случай снимая ружье с предохранителя. Он пересек поляну и вновь углубился в джунгли. Человек старался думать о чем-нибудь другом, но неопределенная тревога не покидала его. Поминутно оглядываясь, он время от времени ощущал на себе все тот же тяжелый взгляд, и ему мерещилось глухое отдаленное ворчание.