Генри Лайон ОЛДИ
Бездна голодных глаз
ДОРОГА
Роман
Не мы идем по Пути,
но Путь проходит через нас.
Благими намерениями
вымощена дорога в ад.
Эх, дороги…
Книга первая. Право на смерть
Ведь некоторые не знают, что нам
суждено здесь погибнуть. У тех же, кто
знает это, сразу прекращаются ссоры.
Жди меня. Я не вернусь.
Глава первая
Желтый песок арены, казалось, обжигал глаза. Я поморгал воспаленными веками и медленно двинулся по дуге западных трибун, стараясь оставлять центр строго по левую руку. Я был левшой. Некоторых зрителей это почему-то возбуждало.
В центре арены бесновался бес. (Хороший, однако, каламбур… не забыть бы… Аристократы ценят меткое словцо, и похоже, сегодня вечером я выпью за чужой счет…) Бес протяжно выл на высокой, режущей слух ноте, взбрыкивал окованными сталью копытами и без устали колотил себя в оголенную волосатую грудь. Он уже разодрал себе всю шкуру в кровь шипами боевых браслетов, и их гравировка покрылась тусклым, запекшимся пурпуром. От когтей, равно как и от хвоста, отказались еще в Старой Эре, потому что их крепления вечно ломались, когти слетали с пальцев, а хвост больше путался в собственных ногах, чем подсекал чужие. После какой-то умник придумал шипастые запястья, и тогда же ввели узкий плетеный бич с кисточкой на конце — для сохранения традиций. Новинки прижились, бич так и прозвали — «хвостом» — но многие бесы все же предпочитали нетрадиционное оружие. Я, например, предпочитал, и ланисты нашей школы слова поперек не говорили… А хоть бы и говорили… Я махнул рукой в адрес впавшего в амок беса, и солнце на миг полыхнуло по широкой поверхности моей парной «бабочки». Трибуны загудели от восторга, я незаметно поморщился и сделал еще шаг. Второй тесак болтался на поясе, и мне было лень его доставать. И так сойдет…
Скука. Скука захлестывала меня серым липким потоком, она обволакивала мое сознание, заставляя думать о чем угодно, кроме происходящего вокруг — и я ощущал ее почти физически, вечную вязкую скуку, свою и тщательно притворяющегося беса. Я шел по кругу, он ярился в центре, но зрители, к счастью, не видели наших глаз. Ну что ж, на то мы и бесы…
Я подмигнул ему — давай, брат, уважим соль земли, сливки общества, и кто там еще соизволил зайти сегодня в цирк из свободных граждан… Давай, брат, пора — и он понял меня, он легко кувыркнулся мне в ноги, стараясь дотянуться, достать рогом колено. Я сделал шаг назад, подкова копыта ударила у самой щеки, и пришлось слегка пнуть беса ногой в живот, держа клинок на отлете. Рано еще для кровушки… жарко…
Он упал и, не вставая, махнул «хвостом». Я увернулся и снова пошел по кругу.
Выкладываться не хотелось. Для кого? Игры Равноденствия еще не скоро, к нам забредали лишь ремесленники со своими толстыми сопливыми семействами, бездельники с окраин, да унылые сынки членов городского патроната. Все это были солидные, полновесные граждане, у всех у них было Право, и плевать я на них хотел.
Я облизал пересохшие губы и сплюнул на бордюр манежа. Плевок чуть ли не задымился. Бес проследил его пологую траекторию и твердо взглянул мне в лицо.
«Хватит, — одними губами неслышно выдохнул бес. — Кончай…»
Я кивнул и двинулся на сближение. Трибуны требовали своего, положенного, и надо было дать им требуемое. И я дал. Этому трюку лет сто назад меня обучил один из ланист, и исполнял я его с тех пор раза два-три, но всегда с неизменным успехом. Вот и сейчас, когда «хвост» обвил мое туловище, я прижал его кисточку локтем и прыгнул к бесу, одновременно вращаясь, подобно волчку.
Бич дважды обмотался вокруг меня, бес не успел вовремя выпустить рукоять, и резким косым взмахом я перерубил ему руку чуть выше полосы браслета. Кисть упала на песок, бес пошатнулся, и моя «бабочка» легко вошла ему в правый бок — ведь я левша, когда сильно хочу этого. Ах да, я уже говорил…
Кровь толчком выплеснулась наружу, забрызгав мне тунику — совсем новую, надо заметить, тунику, вчера только стиранную — хрустнули ребра, и бес стал оседать на арену. Трибуны за спиной взорвались, и в их привычном реве внезапно пробился нелепый истерический визг:
— Право! Право!…
Я обернулся. По ступенькам бокового прохода неуклюже бежал лысый коротышка в засаленном хитоне с кожаными вставками, неумело крутя над плешью огромной ржавой алебардой. За плечом у меня хрипел бес, публика сходила с ума от счастья, а я все не мог оторваться от сопящего бегуна, и проклинал сегодняшнее невезение, сподобившее в межсезонье нарваться на Реализующего Право.
Реализующий вылетел на арену, не удержался на ногах и грохнулся у кромки закрытых лож. Потом вскочил, послюнил разбитое колено — неуместный, домашний жест вызвал глумливое хихиканье галерки — подхватил выпавшее оружие и кинулся ко мне. Я подождал, пока он соизволит замахнуться, и несильно ткнул его носком в пах, чуть повыше края грубого хитона. Реализующий зашипел и ухватился за пострадавшее место, чуть не выколов себе глаз концом алебарды. Не так он себе все это представлял, совсем не так, и соседи не то рассказывали, а я не хотел его разубеждать.
Я повернулся и направился за кулисы. Мой горожанин моментально забыл о травме и зарысил вслед, охая и собираясь треснуть меня по затылку своим антиквариатом. И тут за ним встал мой утренний бес. Ремешок на его ноге лопнул, копыто отлетело в сторону, и, припадая на одну ногу, он казался хромым. Хромым, живым и невредимым.
Каким и был.
Никто и никогда не успевал заметить момента Иллюзии. Правым кулаком — кулаком отрубленной мною руки — бес с хрустом разбил позвоночник Реализующего Право; и лишь распоротая туника беса напоминала об ударе тесака, сорвавшего аплодисменты зрителей.
Реализующий подавился криком и сполз мне под ноги. Я посмотрел на ухмыляющегося беса и отрицательно покачал головой. Бес пожал плечами и склонился над парализованным человеком. Шип браслета погрузился в артерию. Реализующий дернулся и начал остывать.
Я подобрал алебарду и поднял глаза на неистовствующие трибуны. Все они были свободные люди, все они имели Право. Право на смерть. Все — кроме нас. Мы не имели. Мы — бесы. Бессмертные. Иногда — гладиаторы, иногда — рабы на рудниках. Низшая каста. Подонки.
Казармы, как обычно, пустовали. Больше часа я просидел в термах, смывая с себя пыльную духоту цирка, рассеянно разглядывая край крохотного одинарного бассейна, облицованного пористой лазурной плиткой; вода мягко пыталась растворить в своей благости мое нынешнее смутно-беспокойное состояние, пыталась — и не могла. Такое повторялось со мной каждую осень, в ее солнечном желтеющем шелесте, повторялось давно… вот уже… много, очень много лет. Я не помнил — сколько. И чай остыл в чашке. Совсем остыл…
В шкафчике отыскалась свежая туника, на плече защелкнулась узорчатая пряжка длинной, волнистой накидки без форменных знаков различия, которые неизменно спарывал самый зеленый бес… В принципе, вольности такого рода должны были бы наказываться, но на бесовские причуды предпочитали смотреть сквозь пальцы. Да и много ли наказаний для беса? Немного. Если не считать вечности… Немного — но есть.
Есть.
Во дворе школы, на скамеечке под одиноким мессинским кипарисом сидел старший ланиста Харон. Невидящим взглядом он уставился себе под ноги, и тонкий прутик в руке его все вычерчивал один и тот же зигзаг между подошвами сандалий Харона. Жесткие, совершенно седые волосы ланисты резко контрастировали с взлохмаченными черными бровями. Я не входил в каркас Харона, но был знаком с ним вот уже сорок… нет, сорок два года. Капля в протухшем море моей жизни… А до того я знал его отца. Это я на XXXIII Играх Равноденствия убил ланисту Лисиппа, отца ланисты Харона. И Харон со дня совершеннолетия был вечно признателен мне за это, хотя знал о случившемся лишь от бесов и матери — слишком мал он был, слишком…
Профессия ланист передавалась по наследству, секреты владения фамильным оружием хранились в строжайшей тайне, открываясь лишь детям по мужской линии, ну и «своим» бесам — и не зря ланист звали Заявившими о Праве. Каждый из Отцов казарм набирал группу, или как говорили сами ланисты — «каркас», из девяти-тринадцати гладиаторов (обязательный нечет), и начиналось ежедневное изнурительное учение. В каркас поступали либо новоприсланные бесы — «почки», либо освистанные публикой — «пищики».
Мы, «ветки» и «листья», в регулярных уроках уже не нуждались и комплектовались в особые бенефисные подразделения, но некоторые из нас оставались у полюбившегося ланисты в подмастерьях или начинали от сосущей тоски гулять из каркаса в каркас, или даже пытались сменить школу. А потом наступал срок очередных Игр. И ланиста выходил в круг трибун со своими питомцами.
Он поворачивался лицом к закрытым ложам, кланялся гербовой ширме Верховного Архонта… В следующее мгновение Заявивший о Праве брался за оружие — единственный смертный в бессмертном каркасе.
Единственный свободный среди рабов.
Он искал ученика, превзошедшего учителя, и если такой находился, то ланиста оставался на загустевшем песке, а у школьного алтаря ставили новый жертвенный камень, и гордая душа Реализовавшего Право на смерть уходила в синюю пустоту, уходила, не оборачиваясь, и плащ чести бился за плечами… Его ждала почетная скамья за столом предков. Нет, ты не был трусливой собакой, львом ты был среди яростных львов…
Я до сих пор помню тело Лисиппа, вольно раскинувшееся мощное тело с трезубцем под левым соском. Он сам подарил мне древний кованый трезубец с полустершимся клеймом, он учил меня держать его в руках, он верил мне… После я хотел вернуть трезубец матери Харона, еще позднее я силой всунул его в руки юного Харона, но он поцеловал древко и вернул мне отцовское наследство с ритуальным поклоном. Больше я никогда не прикасался к трезубцу ланисты Лисиппа и всегда жег бумажные деньги на его камне в годовщину памятных Игр.
Я знал, что многие бесы, видя это, недоуменно пожимают плечами, но последние годы меня мало интересовало мнение окружающих. Оно потеряло значение с момента удара, вызвавшего улыбку Лисиппа и кровавую пену на его улыбающихся губах.
Я завидовал ему. Я завидовал чужой свободе.
К тому же с этого дня у меня начались припадки. Первый приступ вцепился в мое измученное боем сознание прямо у выхода с арены, и бесы готовящегося каркаса долго хвастались потом, сколько усилий потребовалось им для скручивания юродивого Марцелла. Нет, не Марцелла… Как же меня звали тогда? Впрочем, какая разница… В общем, бился я в падучей, как укушенный семиножкой, в рот мой совали кучу предметов, не давая откусить язык. А потом все внезапно прошло — и я сел, ошалело глядя на потные лица окружающих.
Инцидент списали на жару и мои тесные отношения с Лисиппом. А я все вспоминал острый запах канифоли в коробке у занавеса, от которого в моем мозгу и встала черная волна, несущая в гулком ревущем водовороте лица, имена и события. Позже я научился предвидеть приход болезни, прятаться от назойливых глаз и длинных языков; прятаться и молчать.
Я никогда не рассказывал им, где был я и что видел, пока они держали кричащее выгибающееся тело. Я и себе никогда не позволял задумываться над этим. Усталость, канифоль и сухой несмолкающий шелест, возникший у меня в голове, словно тысячи змей или осенние листья под ветром…
Я просто знал — это те, которые Я. Это они. И уходил от ответа.
— …Привет, Харр! — сказал я, усаживаясь рядом.
— Привет, — не поднимая головы, кивнул он.
Я знал, что могу называть Харона уменьшительным, домашним именем, но сегодня это прозвучало донельзя некстати.
— Мне скучно, бес, — хмуро бросил Харон, ломая свой прутик. — Скоро Игры, а мой каркас не способен даже сорвать свист с галерки. Я никудышный ланиста. Ноздри глупого Харона забиты песком арены, и им никогда не вдохнуть чистого воздуха Ухода.
Я улыбнулся про себя. Никогда… Что смыслишь ты в этом, свободный человек? Ветер взъерошил плотную крону кипариса, и я с наслаждением глотнул ненадежную прохладу.
— Не болтай ерунду…
Я тронул плечо ланисты, и он машинально повернулся ко мне — словно осенний лист незаметно спустился на задумавшегося человека, и человек не может понять — было прикосновение или нет.
— Не болтай ерунду. Ты прекрасный ланиста. Лучший из… из ныне живущих. И ты не виноват в бездарности своих «пищиков». Набери новый каркас. А этих…
— А этих отправь на рудники, — тихо сказал он, избегая встречаться со мной глазами. — Это не твой совет, Марцелл. Это скользкая жалость прошипела чужим голосом. Человек с твоим именем не должен давать таких советов.
Меня звали Марцелл. Вернее, так раньше звали одного рыжего веснушчатого беса, который так умел поднимать настроение в казармах, что даже Кастор — самый старый из нас, вечно сонный и просыпавшийся лишь перед выходом на арену — даже замшелый Кастор улыбался, попадая под Марцеллово обаяние.
Мы делили с ним комнату, и только я знал, что веселый Марцелл стал пропадать по ночам и приходить пьяным, я протаскивал его через окно в спящие казармы… а потом он исчез.
Он исчез во время дежурства Харона — тогда еще совсем молодого и незнакомого с хандрой. Они долго говорили в темном коридоре, после я услышал крик Марцелла и топот ног. Он не появился на следующий день, он не появился через месяц, и тогда на утренней поверке я вышел из строя и сказал Претору школ Западного округа:
— Меня зовут Марцелл. С сегодняшнего дня. Разрешите встать в строй?
И встал в строй, не дожидаясь разрешения. Поправляя сползший пояс, я поймал на себе взгляд Претора и другой, недоверчиво-нервный взгляд Харона, и понял, что шагнул в недозволенное. Как давно был тот день… Как недавно он был.
(Был. Быть. Буду. Дурацкое слово. Быть или не быть… А если нет выбора?!)
…Мы помолчали. Ветер осторожно ходил по двору, огибая нашу скамейку, ветер хотел вступить в беседу, но все не решался; и тишина отпугивала робкий осенний ветер.
Не нужно, Харон, молчал я, всякое бывает… Оступись — случайно, поступись — хоть чем-то, никто не заметит, не поймет, они слепы, и лишь завизжат, когда жало изящно впишется в счастливое тело, выпуская тебя на волю…
Спасибо, бес, молчал Харон, я люблю тебя, лучший убийца из созданных отцом моим… Спроси у учителя своего — пошел бы он на такой путь, продал бы звон имени за купленный ложью Уход?… спроси, бес…
Хочешь, молчал я, я выйду на арену в твоем каркасе, хочешь? — ты же знаешь, что я могу…
Да, молчал он, ты можешь… Я — не могу. Пойми, бес… прости, бес… пойми…
Я поднялся и направился к выходу со двора. На ноге слабо звякнули узкие медные обручи — в случае необходимости ими можно будет расплатиться в городе. У самых ворот меня догнала фраза, брошенная вслед Хароном.
— Тебя искал Пустотник. Не наш. Чужой. Среди тех, кто поставляет бойцов в школы Западного округа, его лицо никогда не появлялось.
— Никогда? — безучастно переспросил я.
— Никогда на моей памяти, — поправился Харон. — Я сказал, что ты на арене.
— Хорошо, — ответил я и вышел на пропыленную улицу. Беспокойство прошмыгнуло в собачий лаз под забором и, озираясь, затрусило за мной.
Когда на беса находило, и все его поведение начинало излучать некую заторможенную растерянность, словно нашел бес то, что давно искал, а оно оказалось совершенно ненужным и вдобавок сломанным — бес зачастую сбегал из школы и поселялся где-нибудь на отшибе, в полном одиночестве. Он забирался на Фризское побережье, или в отроги гор Ра-Муаз, строил там грозящую рухнуть развалюху и сутками сидел на ее пороге. Горожане говорили про таких — «ушел в кокон», и очень сердились, когда пропадал боец, на которого были сделаны крупные ставки. Начальство, выслушав донесение об очередной самоволке, лишь поднимало брови и равнодушно сообщало: «Перебесится — вернется…»
И обычно…
Обычно начальство оказывалось право, хотя мы молча чувствовали, что из кокона не возвращаются такими, какими ушли. И именно вернувшиеся бесы первыми срывались на досадных мелочах, или кидались в амок прямо на улицах, или поддавались на уговоры разных извращенцев, чье Право жгло им руки — в основном, кстати, женщин. Свободных женщин, потому что я никогда не видел беса-женщину…
Я не понимал самозваных отшельников. Да и отшельничество их было каким-то неправильным, надуманным, истеричным — хотя я и не знал, каким должно быть настоящее… Когда осеннее половодье захлестывало меня, подкатывая под горло, — я шел в город. Протискивался через тесноту переулков, плыл в сутолоке базаров, мерял шагами плиты набережной…
Один среди многих, ненужный среди равнодушных, и мне начинало казаться, что я один из них, свой, свободный; что я тоже умру, шагну в никуда, и сам выберу день и способ; что я волен выбирать, отказываться или соглашаться… Наивно — да, глупо — конечно, ненадолго — еще бы, но… Дышать становилось легче. А в одиночестве я, наверное, захлебнулся бы сам собой. Человек не должен быть один. Если я — человек. Если я могу быть.
— Ты чего! Чего! Чего ты… — забормотал мне прямо в ухо отшатнувшийся кряжистый детина в замызганном бордовом переднике. Видимо, задумавшись, я случайно толкнул его, и он воспринял это, как повод к скандалу. Бедный, бедный… плебей, чье Право придет слишком не вовремя, когда руки станут непослушны, и городской патронат зарегистрирует совершеннолетие детей, а более удачливый сосед в обход очереди сбежит в небо, как сделал это утренний коротышка с ржавым топором… Жена, небось, пилит, стерва жирная…
Я извинился и пошел дальше. Он остался на месте с разинутым ртом и долго еще глядел мне вслед. По-моему, извинение напугало его еще больше. Завтра он явится в цирк, и будет надрываться с галерки, забыв утереть бороду.
Таверна была открыта. Всякий раз, когда я разглядывал огромную вывеску, где красовалась голая девица с искаженными пропорциями, а над девицей каллиграфическим почерком была выписана надпись «Малосольный огурец» — всякий раз мне не удавалось сдержать улыбку и недоумение по поводу своеобразной фантазии хозяина. Весь город знал, что хозяин «Огурца» — философ, но это не объясняло вывески. Впрочем, я приходил сюда не за философией.
…Округлость кувшина приятно холодила ладони. В углу ссорилась компания приезжих крестьян, но ссора развивалась как-то вяло и без энтузиазма. Просто кто-то называл сидящего рядом «пахарем», а тот прикладывал к уху руку, сложенную лодочкой, и на всякий случай сипел: «Сам ты!… Сам ты, говорю!… А?…»
Я проглотил алую, чуть пряную жидкость и вдохнул через рот, прислушиваясь к букету.
Задним числом я никак не мог избавиться от фразы, брошенной Хароном. Меня искал Пустотник. Незнакомый. Зачем? И почему он ушел, не дождавшись?!
Пустотники поставляли гладиаторов в школы всех округов. Никто не знал, где они их брали. Вернее, где они брали — нас. Бес на дороге не валяется… Значит, места знать надо.
Вот Пустотники и знали. С виду они были такие же, как и мы, а мы были такие же, как все. Но ни один бес с завязанными глазами не спутал бы Пустотника с человеком или другим бесом. Годы на арене, века на арене — и тебе уже не обязательно видеть стоящего напротив. Ты приучаешься чувствовать его. Вот гнев, вот ярость, вот скука и желание выпить… Вплоть до оттенков. А у Пустотников все было по-другому. Стоит человек, толстенький иногда человек, или горбатенький, а за человеком и нет-то ничего… Вроде бы поверху все нормально, интерес там или раздражение, а дальше — как незапертая дверь. Гладишь по поверхности, гладишь, а ударишь всем телом — и летишь, обмирая, а куда летишь, неизвестно…
Не чувствовали мы их. Самым страшным наказанием для манежного бойца была схватка с Пустотником. Я ни разу не видел ничего подобного, да и никто из нас не видел, не пускали туда ни бесов, ни зрителей, но зато я видел бесов, сошедших после этого с ума. Буйных увозили, сомнамбул увозили тоже, а тихим позволяли жить при казармах. Комнату не отбирали даже… Вроде пенсии.
Они и жили. И бес, задумавший неположенное, глядел на слоняющееся по двору бессмертное безумие, вечность с лицом придурка, затем бес чесал в затылке и шел к себе. Уж лучше рудники…
Я внимательно пролистал ближайшее прошлое. Вроде бы никаких особых грехов за мной не числилось, приступов тоже давненько не случалось… Тогда в чем дело? И почему надо лично приходить, когда достаточно вызвать через Претора, или и того хуже — через канцелярию Порченых… Не договаривал чего-то Харон, ох, не договаривал! То ли меня жалел, то ли сам не уверен был…
Я отпил вина и прижался к кружке щекой.
— Не занято?
Я и не заметил, как она подошла. Пожилая высокая женщина, даже весьма пожилая, одета скромно, но дорого, есть такой стиль; осанка уверенная, только не к месту такая осанка, в «Огурце»-то…
— Свободно, — сказал я без особой вежливости. — И вон там свободно, и там… Почти все столы пустые. Так что рекомендую.
— Благодарю. — Она, не сморгнув, непринужденно уселась напротив и потянулась за кувшином. За моим кувшином, между прочим… Широкий рукав льняного гиматия сполз до локтя, и я заметил литое бронзовое запястье с незнакомым узором. Кормилица чья-то, что ли, до сих пор оставшаяся в фаворе? Варварский узор, дикий, не городской…
— Хорошее вино, — сообщил я. — Дорогое. Очень вкусное, но очень дорогое. Если не верите, спросите у пахаря. Крайний стол у двери. Кстати, у них свободны два табурета.
— Отличное вино, — подтвердила она с еле заметным акцентом, и слой белил на сухом остром лице дрогнул, придавая женщине сходство с площадным жонглером. — Только эти невоспитанные селяне предпочитают недобродившую кислятину. А я в последнее время люблю сладкое.
Игривость тона вступала в противоречие с возрастом. Я промолчал, разглядывая сучки на столешнице, и внутренне прислушался. Что ж ты хочешь от меня, неискренняя гостья? Чего ты так сильно хочешь от меня, что зябко кутаешься в притворство и болтовню, и все равно я слышу легкий аромат опаски пополам с настороженностью…
— Я тоже, — ответил я. — Я тоже в последнее время предпочитаю сладкое. Последние двести семь лет, старая женщина, я всегда предпочитаю сладкое.