Пришел в палату, шаркая ногами, пыхтя, устроился в кресле, заглянул в лицо соболезнующе:
— Ну как, голубчик? Силенки набираете?
Подумать только: такой дряблый, ходит с одышкой, сердечник наверняка, а перенес полет лучше меня.
— А вы в порядке?
— Да, у меня все хорошо. Вам не повезло, дорогой. Здешние специалисты говорят, что вода виновата. Набрали полные ботинки, контакт получился неравномерный.
— Ладно, вы рассказывайте подробнее, где были, что успели.
— А я, голубчик, нигде не был. Я вас жду.
— Хотя бы про эту планету расскажите. Какая она? Похожа на Землю? Поля здесь зеленые, небо голубое? Лето сейчас или зима?
— Не лето, не зима, и зелени никакой. Это искусственная планета. Межзвездный вокзал. Ни полей, ни лесов, одни коридоры. — И торопливо встает, уклоняясь от расспросов: — Доктора не велели вам разговаривать.
— Ох, уж эти доктора, везде они одинаковы!
Обман чудовищный! Все неправда! Кому же верить теперь?
Впрочем, надо взять себя в руки, успокоиться, записать по порядку.
Болеть на чужбине плохо, выздоравливать еще хуже. Впрочем, это я уже писал. За окном чужая планета, а с постели не спускают, пичкают микстурами, тугой компресс на лбу.
А чувствую я себя не скверно, ем с аппетитом, боли все реже. И всего‑то пять шагов до окна.
Как раз врачей не было, все ушли на обход, Гилика унесли для технической профилактики. Ну вот спустил я ноги потихонечку, голову высвободил из компресса, шаг, другой… пятый. Смотрю в окно.
Кошмар!!!
Опять бред первых дней болезни, ужасные видения зоофантастики: жуки с моноклями, сросшиеся ежи, амебы с крыльями. Бегут, ползают, скачут, воют, как нечисть из “Вия”. Меня заметили, вылупили глаза, языки вытянули, ощерили пасти…
— В кровать скорее! — Это уже сзади хрипят, за спиной.
Оглянулся. В дверях самый страшный: голый череп с пятнистой кожей. Я завопил, глаза зажмурил…
Слышу голос Граве:
— В постель, голубчик, в постель! И компресс на голову! Скорее, скорее!
А я и кровати не вижу. И стен нет, какие‑то трубки, цветные струи колышутся. Вой, писк, треск. Уж не помню как, ощупью забрался на матрац, глаза закрыл, всунул голову в повязку.
Снова голос Граве:
— Откройте глаза, не бойтесь. Все прошло.
Чуть разлепил веки. Верно, исчез кошмар. Идет от двери мой спутник, ноги волочит, отдувается, такой рыхлый, обыденный, лицо жалостливое.
— Плохи мои дела, Граве, — говорю и сам удивляюсь, какой у меня плаксивый голос. — Схожу с ума. Галлюцинации среди бела дня. Мертвецы видятся с трупными пятнами.
Граве тяжело вздыхает. Так вздыхают, решаясь на неприятное признание. Берет меня за руку, поглаживает успокаивая:
— Это вы меня видели, голубчик. Так я выгляжу на самом деле, без анапода.
Анапод, как выясняется, — специальный прибор у меня на голове, который я принимал за компресс.
Если сдвинуть его со лба, передо мной пятнистый скелет, чудище из страшной сказки.
Если надвинуть, возвращается в кресло тучный старик, сутуловатый, рыхлый, смотрит на меня участливо.
Старик–скелет–старик–скелет. Кто настоящий, кто обман зрения?
Кажется, Граве улавливает мои мысли.
— Мы оба настоящие, как ни странно. Я действительно уроженец планеты Хох, нечеловек с пятнистой кожей. И я действительно старик, пожилой астроном, посвятивший жизнь межзвездным контактам. По мнению моих знакомых, я тяжелодум, медлительный, мешковатый, незлой, ироничный несколько. Это мой подлинный характер. Анапод преобразует его в привычную для вас форму — в образ человека с такой натурой, как у меня.
Старик–скелет–старик–скелет…
Открытки бывают такие: справа видишь одно, слева — другое.
А все‑таки ложь!
Пусть внешность отвратительна, пусть ты уродлив и страшен. Культурный человек не обращает внимания на внешность. Мне неприятно, что звездожители начали знакомство со лжи, с очков, втирающих мне очки. Ведь мы же полагали, что старшие братья по разуму — образец безупречной честности.
Вот как оправдывается пятнистый череп:
— Вы ошибаетесь, правда трудна, не всем под силу ее вынести. И у вас на Земле скрывают истину от безнадежно больных, прячут от детей темные стороны жизни. Даже взрослые брезгливо отворачиваются от гнойных язв, от искромсанного поездом. Мы же пробовали здесь подойти к вам в подлинном виде. Вы кричали: “Прочь, прочь, уберите!” Вы и сейчас морщитесь, глядя на меня, содрогаетесь от отвращения. И не надо мучиться, пристегните анапод. Легче же! Для того и был придуман этот аппарат. Не для вас лично, не обольщайтесь. Анаподы появились, когда возникла Всезвездная Ассамблея и сапиенсы разных рас собрались вместе, чтобы обсудить общие дела. Обсуждать, а не нос воротить (правильно я выражаюсь насчет носа?), думать, а не корчиться, удерживая тошноту.
Ана‑под, ана‑под, анализирует аналогии, подыскивает подобия. Это слово тоже создано анаподом из земных слогов по подобию.
Привыкаю к прибору, даже забавляюсь с ним. Надвигаю, сдвигаю. Словно шторка на глазах, словно страничку переворачиваю. Раз — пухлое лицо старика, раз — череп. Раз–раз! А если сдвигать постепенно, получается наплыв, как в кино; череп медленно проступает сквозь черты лица, кости вытесняют выцветающие мускулы.
Их Дальмира, оказывается, похожа на птицу, на аиста голенастого и с хохлом. Анапод же нарисовал мне знакомую блондинку с “конским хвостом” на макушке. Их Лирикова — крылатый слизняк. Ничего у нее не видно — ни глаз, ни ушей, ни рук. Но если нужно, они вырастают, как ложноножки у амебы, сколько угодно рук, любой формы. Недаром так мягки ее прикосновения. Даже моя кровать — не кровать, оказывается. Это простыня, которая поддерживается тугой и теплой струей воздуха. Стены — не стены и пол — не пол.
Только Гилик стационарен в этом мире — неизменна вертлявая машинка с рожками и хвостиком. Нет для него подобия на Земле, и анапод не искажает его подлинный облик.
— А соплеменники вам кажутся красивыми, Граве?
— Ну конечно же, — говорит он. — Они стройны, они конструктивны, ничего лишнего в фигуре. И пятна очень украшают наши лица, такие разнообразные, такие выразительные пятна. Опытные физиономисты у нас угадывают характер по пятнам, существует особая наука — пятнология. У мужчин пятна яркие, резко очерченные, у женщин — ветвистые, с прихотливым узором. Близким друзьям разрешают рассматривать узор, любоваться. Модницы умело подкрашивают пятна, в институтах красоты меняют очертания. В гневе пятна темнеют, в ярости становятся полосатыми, у больных и стариков — блекнут, выцветают, у влюбленных в минуты восторга переливаются всеми цветами радуги. (“Как у осьминогов”, — думаю я.) Ваши одноцветные лица кажутся мне бессмысленными. Все хочется сказать: “Снимите маску, чего ради вы скрываете переживания?”
Граве вдохновился, он читает стихи о пятнах. Хочется разделить его восхищение.
Сдвигаю анапод. Отвратительно и противно!
— И все же вы обманщик, — твержу я. — Ну ладно, допустим, вы боялись напугать меня внешностью. Пожалуйста, анаподируйтесь. Но почему не сказать честно, что вы пришелец? Для чего разыгрывался этот спектакль в пяти актах с потомственным астрономом Граве?
— У меня была сложная задача, — говорит мнимый Граве. — Я должен был провести некое испытание, проверить готовность земных людей к космическим контактам. Предположим, я представился бы звездным гостем, подтвердил бы свое неземное происхождение доходчивыми чудесами: телекинезом, телепортацией. И вы уверовали бы в мое всемогущество, пошли бы за мной зажмурившись, как слепец за поводырем. Но это не проверка готовности, это заманивание. Сорван экзамен. Итак, я являюсь к вам под видом земного человека, получившего приглашение в космос. Все остальное в “легенде” (так у вас называются россказни разведчика?) соответствует выбранной роли. Кто может узнать о приглашении в зенит? Правдоподобнее всего — астроном. Почему иностранный астроном? Так мне легче. Я мало жил на Земле, опасаюсь мелких ошибок в речи, незнания житейских деталей. Если бы я назвался москвичом или ленинградцем, вы быстро уличили бы меня в промахах, заподозрили неладное. И вот я сам сообщаю, что недавно приехал из‑за границы, не знаю новых порядков Что еще? Поездка за город под дождем? Это последний штрих экзамена: хотелось проверить, жаждете ли вы контакта, удобствами поступитесь ли, согласны ли вымокнуть под дождем хотя бы?
— Но вы же читаете мысли. И так знали, что я думаю.
— Знал. Но люди не всегда думают о себе правильно. Им кажется, что они рвутся в бой… а в последнюю минуту мужества не хватает.
А я не подкачал!
Я горд необыкновенно, горд как индейский петух, душа маслом облита. Подумайте: выдержал вселенский экзамен. И физики меня хаяли, и лирики хаяли… а я — вот он! — не подкачал, избранник!
— Почему же вы именно меня выбрали? — спрашиваю. Очень уж хочется услышать комплименты. Пусть объяснят подробно, какой я выдающийся с космической точки зрения.
Но Граве не склонен потакать моему тщеславию:
— По некоторым соображениям нужен был писатель–фантаст, профессионал. По каким именно? Вам скажут в свое время. Западные авторы отпадали, очень уж въелась в них идея неравенства, личной выгоды. Из числа ваших товарищей не годились противники контактов — земные “изоляционисты”. И личные склонности сыграли роль: сам я в годах, я худо сговариваюсь с молодыми горячими талантами, предпочитаю пожилых и рассудительных, пусть не самых способных. (Я поежился!) Видите, выбор уже не так велик, почти все возможные кандидаты отсеялись. Вы были удобнее всех, потому что оказались в чужом городе, без семьи, вас легко было увести, не привлекая внимания. Ведь мой контакт был примерочный, я очень старался не привлекать внимания. Невидимкой вошел в гостиницу, в трамвае ехал невидимкой. Привел вас в парк и поставил перед выбором: “Теперь или никогда?”
— А если бы я выбрал “никогда”?
— Тогда я стер бы вашу память. Вчистую!
Память можно стирать и можно заполнять, ввести, например, иностранный язык. Процедура торжественная, настоящее священнодействие. Ученик лежит на операционном столе, весь опутанный проводами, глаза и уши заложены ватой, лицо забинтовано. Диктор монотонно начитывает сведения, учителя в шлемах с забралами, в свинцовых скафандрах, как в рыцарских доспехах. Это чтобы посторонними мыслями не заразить, не внести “мыслеинфекцию”.
Меня так не хотят обучать. Говорят, что не знают особенностей человеческого мозга, опасаются напортить.
Микроманипулятор для исправления генов. Атомы на экране похожи на бусы, матовые в центре, полупрозрачные на краю. Видишь, как нечто давит на бусы, они поддаются, сплющиваются, выпирают из ряда… вот–вот лопнут химические связи. И лопаются. Вылетает бусина или связка бус… Трах–трах, мгновенная перестановка, что‑то расскочилось, что‑то склеилось. Ученые генетики пристально рассматривают экран. Шевеля губами, считывают новую структуру. (Шевелит губами анапод, конечно.)
Инкубатор поросят. Лежат в коробках на вате, как жуки в коллекции. В соседнем цехе — инкубатор детишек. Лежат в коробках на вате рядами. Оскорбительное сходство!
Волшебное колечко. Аккумулятор и лазер в перстне — тридцать тысяч киловатт на пальце. Выдвинул кулак и водишь направо–налево. Деревья валить хорошо, только срез обгорелый, потом уголь счищать надо. Можно в скалах вырубать ступеньки. И тут недостаток: ждать приходится, чтобы плавка остыла.
Когда болел, каждый день приносили персики на блюдечке. Сначала радовался: земная еда. Потом заметил: всегда одинаковые персики — один зеленоватый и жесткий, а самый сладкий — чуть мятый, с бочком. Снял анапод — все равно персики. Оказывается, Граве захватил с Земли три штуки и каждый день для меня изготовляли точную атомную копию. Спросил: “Вся еда так изготовляется?” Нет, воздерживаются. Энергоемкое производство. Атмосферу можно перегреть, климат сделать тропическим.
Тревоги будущей науки: как бы не сделать тропики нечаянно.
Летающие дома. Непривычно и страшновато: мне, землянину, все кажется, что эти висячие громадины должны рухнуть на голову. В домах‑то приятно: свежий горный воздух в жару. На балконах голова не кружится: земля слишком далека, и леса не похожи на леса. Как в самолете — внизу топографическая карта, нет ощущения высоты. Единственный недостаток: трудно найти свой дом. Летишь и справляешься: куда дул ветер, куда занесло?
Прокладывали дамбу, заморозили реку. Клубы белого паровозного пара. Как будто кипятили, а не леденили.
Впечатлений полно, информации слишком даже много, в блокноте какие‑то отрывочные записи, незаконченные слова и в основном восклицательные знаки. Сейчас просмотрел и вижу: не записал даже, что меня спустили с кровати, начали возить на экскурсии.
Экскурсии все межзвездные, потому что лежал я на вокзале. Даже ближайшая планета — Оо — столица Звездного Сообщества — в семи световых сутках от нас. А до прочих миров — световые годы.
На такие расстояния шарадяне летают за фоном, то есть — тут я уже начал разбираться чуточку — не в нашем пространстве, где скорость света — предел скоростей, а в одном из параллельных пространств четвертого измерения, обычно в тридцать девятом, там скорость сигналов на пять порядков выше. Вот меня эболируют, деддеизируют, сиссеизируют, превращают в Ка–Пси идеограмму и сигнализируют к чертям в сто тысяч раз быстрее нашего света.
Выглядит это так.
Мы — Граве, Гилик и я — входим в очень обыкновенную кабину, как в лифте. Только пол у нее каменный, и выбиты углубления для подошв: “Сюда ставь ноги!” — как на той скале под Ленинградом.
На задней стене табло со списком вокзалов. Перечень громадный, аж в глазах пестрит. У каждого вокзала свой номер — семизначный. Набираешь его на диске вроде телефонного. Тут нужна предельная внимательность, потому что вокзалы перечисляются по алфавиту. Ошибся на единичку — и упекут тебя вместо Урала на Уран, вместо Венеции на Венеру. Но вот номер набран, говоришь в микрофон: “Готов!” — и тебя переправляют на другой конец Звездного Шара.
“Переправляют” — вежливый термин. Тебя втискивают, вдавливают, ввинчивают. Ощущение такое, словно, схватив за руки и за ноги, тебя выжимают, как мокрое белье. Сначала крутят в одну сторону, потом в противоположную — вывинчивают из тридевятого пространства. Сам полет не осознается, хотя он продолжается минуты, часы или несколько суток. Ведь летишь не ты, а сигналы, информация о твоем теле. По этой информации и изготовляется точнейшая копия на станции назначения. Как с персиками — сам был с гнильцой, и копия с гнильцой. Так что сейчас я уже не я, я — седьмое или семнадцатое повторение самого себя. (“Чему удивляться? — пожимает плечами Граве. — Любой обмен веществ — копирование, даже не идеально точное. Тело заново строит себя из пищи. И на Земле‑то у тебя все молекулы сменялись многократно”.) И вот эта несчастная копия, выкрученная и вкрученная, обалдевшая и задохнувшаяся, протирает глаза в той же кабине, потом узнает, что это не та кабина, а вовсе приемник планеты назначения.
На Земле от аэродрома до аэродрома мы летаем на самолете, прилетев, пересаживаемся в такси. Здесь в роли такси — космическая ракета. Ракета рычит, ревет, пышет пламенем, трясется, создает перегрузки на старте и финише. Но по сравнению с зафоном все это кажется обычным, привычным, домашним даже. Чувствуешь себя уверенно. Ты у себя дома, в родимом трехмерном пространстве.
Хотя Гилик — машина, но характер у него есть, заложенный в конструкции, запрограммированный.
“Черты характера кибернетического справочника” — тема для школьного сочинения в XXI веке.
Гилик обстоятелен и последователен, неукоснительно, старательно, истово, последователен до отвращения. Я бы сказал, что Гилик влюблен в последовательность, если бы ему запрограммировали любовь. Я бы сказал, что он презирает и ненавидит непоследовательность, если бы у него были блоки презрения и ненависти. Но в погоне за портативностью конструкторы не дали ему чувств, не вложили эмоции в хвост рядом с памятью.
Не могу, значит, и не нужно. Подобно людям, считая непонятное излишним, Гилик отвергает, хулит и высмеивает всякие чувства как проявление непоследовательности.
Боли еще не прошли. Ворочаясь, я охаю.
— Что означают эти придыхательные звуки? — спрашивает Гиляк.
— Ничего. Больно мне.
— Дать лекарство? Вызвать врача?
— Нет, ни к чему. Тут врач бессилен.
— Зачем же ты произносишь эти придыхательные звуки? Кого информируешь о боли, если никто не может помочь?
Так на каждом шагу: “Зачем охаешь, зачем чертыхаешься, зачем напеваешь себе под нос?”
— А ты зачем задаешь ненужные вопросы? Что пристал?
Но Гиляка не смутишь. Смущение у него не запроектировано. Нет в хвосте блока смущения.
— В мои обязанности входит сличать факты с теорией и информировать о несоответствии. Мне вписали в память, что человек — венец творения. Ныне я информирую обслуживаемый венец, что его слова не несут информации и не соответствуют своему назначению.
У Гилика нет блока зависти, но, по–моему, он завидует живым существам. И хо. тя блок сомнения у него не предусмотрен, видимо, самомнение образовалось самопроизвольно. Венцом творения он считает себя, себе подобных. Впрочем, подобную точку зрения и на Земле высказывали некоторые академики. И как на Земле, я начинаю запальчиво отстаивать человечество:
— А вы, машины, способны существовать самостоятельно? Способны самостоятельно создать культуру? Хотел бы я посмотреть, что у вас получится.
— Такого прецедента не было в шаровом, — важно заявляет Ги–лик. — И напрасно. Очень поучительный был бы эксперимент.
Оба мы не знали, что мне придется познакомиться с таким экспериментом в самом ближайшем будущем.
ВОСЬМИНУЛЕВЫЕ
…Ць, Цью, Цьялалли, Чачача, Чауф, Чбебе, Чбуси, Чгедегда…
Гурман, изучающий ресторанное меню, кокетка на выставке мод, книголюб, завладевший сокровищницей букиниста, ребенок в магазине игрушек в слабой степени ощущают то, что я чувствовал, произнося эти названия — реестр планет, предложенных мне для посещения. Любую на выбор.
…Шаушитведа, Шафилэ, Шафтхитхи…
И Гилик, прыгая по столу, пояснял чирикающим голоском:
— Шафилэ. Желтое небо. Суши нет. Две разумные расы, подводная и крылатая. Три солнца, два цветных и тусклых. Ночи синие, красные и фиолетовые вперемежку. Шафтхитхи. Зеленое небо. Форма жизни — электромагнитная. Миражи, отражающие ваши лица.