Подобную абстрактность, отказ от эмпирической наглядности можно объяснить и влиянием традиций готической литературы. Инфернальные силы, обозначая себя в качестве имманентной причины конфликта, в готическом романе всё же не раскрывают полностью свою природу, благодаря чему достигается важный художественный эффект — усиление дезориентации читателя. Несколько схематизируя, можно сказать, что «последняя тайна» в готическом романе остаётся нераскрытой, не все сюжетные ходы находят своё объяснение. Манифестация, зримость явления инфернального начала ещё более подчёркивает потусторонний характер «тайны». Этот же эффект срабатывает и в романе Гёдше — всесилие талмудических заговорщиков основывается на стремлении к абсолютной власти, тотальность которой делает излишними любые частности. «Наше могущество разовьётся в исполинское дерево, ветвями которого будут счастье, богатство, могущество и роскошь; довольство явится для нас наградой за несчастье, опасность и презрение, которые восемнадцать веков были нашей участью»{588}. Повышенная эмоциональность, свойственная как приведённому отрывку, так и всему тексту в целом, отсылает нас скорее не к классическим образцам конспирологических сочинений с их акцентом на аналитическую подачу материала, внесубъективность, подчинение эмоциональной сферы рациональной, но к традициям романтической литературы.
Развивая обозначенную аналогию, У. Эко в качестве одного из возможных источников Гёдше называет роман А. Дюма «Жозеф Бальзамо». «За основу Гёдше взял описанную в 1849 году Дюма в “Жозефе Бальзамо” встречу между Калиостро, главой Неведомых Властителей, и группой других иллюминатов, результатом которой стал заговор с похищением ожерелья королевы»{589}, — утверждает известный исследователь и писатель. Названная параллель вполне правомочна, учитывая специфику развития романтизма, формирующегося во многом под влиянием готической литературы. Готические мотивы различимы и в творчестве самого А. Дюма. Достаточно вспомнить такие его романы, как «Граф Монте-Кристо», «Три мушкетёра» и ряд других. Однако «заговорщицкая» линия романа «Жозеф Бальзамо» лишена самодостаточности, целиком подчинена авантюрному сюжету и не несёт в себе содержательной нагрузки, поэтому сведение генезиса конспирологической литературы исключительно к одному роману Дюма вряд ли возможно.
Можно указать на другой пример подобного «неконспирологического» применения образа «тайного общества» в развлекательной литературе XIX века. Речь идёт о сопернике А. Дюма по количеству написанного и популярности у массового читателя того времени — Понсоне дю Террайле. Создатель Рокамболя для придания повествованию большей динамики зачастую использовал эффект «тайных обществ». Хорошо прослеживается данный приём в романе «Тайны Парижа». Сюжетной завязкой произведения служит организация неким демоническим полковником Леоном «тайного общества» с весьма мелодраматическим названием «Друзья шпаги». Приглашение вступить в общество получают лица, имеющие проблемы с законом или нарушившие моральные законы общества: подделыватель векселя, растратчик, должник, офицер, не выполнивший воинский долг. Полковник ставит своей целью создание именно «франкмасонского общества», что вроде бы должно иметь соответствующее продолжение. Но автор несколько наивно открывает истоки, вдохновившие Леона на конспирологическую деятельность: «Это общество должно оправдать собой басню о пучке копий, которые трудно переломить, пока они связаны, и которые легко ломаются, когда они разделены. Один романист написал повесть под названием “Тринадцать”. Я хочу из области фантазии перенести её в действительную жизнь»{590}.
Собственно, из этого признания полковника очевиден и источник «конспирологического» посыла романа: творчество Бальзака, вариация сюжета названного произведения французского классика. Террайль создаёт и устав «тайного общества», состоящий из четырёх параграфов: «Параграф первый, — начал полковник. — Общество состоит из семи членов и называется обществом “Друзей шпаги”. Параграф второй: члены общества “Друзей шпаги” должны сплотиться и отрешиться от всех личных привязанностей ради интересов общества. Параграф третий: один только председатель этого союза вправе отдавать приказания, и это я — полковник Леон, основатель общества»{591}. Заметим, что «интересы общества» в уставе не раскрываются, что связано с их несамостоятельностью, включённостью в общую ткань повествования. Это в полной мере раскрывается в четвёртом параграфе: «Каждый член, который когда-либо захотел бы выйти из состава общества, должен будет драться на дуэли поочерёдно со всеми остальными шестью членами»{592}. Таким образом, становится ясно, что автор рассматривает конспирологическую линию как способ придания сюжету большей загадочности (внезапные встречи, роковые тайны), оставляя вне романного пространства «теорию заговора» как таковую. Несомненно, что конспирологический роман должен иметь больше выходов к социальной действительности, отражать значимые процессы внутри него. И такой роман, автор которого был современником Террайля и Дюма, мы можем назвать.
Важной вехой в становлении и развитии конспирологической литературы служит роман Э. Сю «Агасфер», опубликованный как роман-фельетон в 1844—1845 гг. Как мы уже об этом говорили выше, тема «заговора иезуитов» получает широкое распространение во Франции первой половины позапрошлого века. Иезуитов обвиняли в «ползучем» заговоре против французского общества, целью которого было незаметное для непосвящённого взгляда подчинение им всех сфер жизни французов. Можно сказать, что фигура иезуита превратилась в важный элемент формулы массовой литературы того времени. М. Леруа в уже упоминавшейся работе «Миф о иезуитах: от Беранже до Мишле» приводит весьма показательное высказывание А. Неттмана — влиятельного политического деятеля той эпохи, по поводу популярности книги Сю, которая «проникла повсюду: в гостиную, в мансарду, в трактир, где утоляют жажду слуги, в лавку торговца, в будуар роскошного особняка, в читальню, владельцы которой видят в ней дар небес; мало того, что книга эта — событие, множество событий, возможно, станут следствием её появления, ибо воздействие на общественное мнение никогда не проходит бесследно»{593}.
Центром повествования выступает история несчастного семейства Реннепонов, преследуемого Обществом Иисуса. Причина несчастий Реннепонов заключается в завещании одного из предков, по которому они получают значительное наследство, если смогут собраться все вместе 13 февраля 1832 года. Естественно, что коварные иезуиты стремятся помешать выполнению главного условия завещания, воздвигая на пути героев многочисленные препятствия. Организаторы омерзительных интриг в перерывах между неправедными трудами с неприкрытым удовольствием общаются друг с другом посредством длинных монологов, повествующих о силе и могуществе иезуитов. «Право, я иногда просто охвачен восхищением; пугаюсь даже, подумав, что человек прежде чем сделаться нашим, и думал, и действовал, и верил, как хотел, по своей прихоти… А когда он попал к нам, то через несколько месяцев от него остаётся одна оболочка: и ум, и развитие, и разум, и совесть, и свободная воля парализуются, засыхают, атрофируются благодаря привычке к немому страшному послушанию. Таким образом, они становятся членами гигантского тела, веление которого они исполняют абсолютно механически, не зная ничего о его замыслах. Это руки, которые исполняют самые трудные работы, не зная и не имея даже возможности понять руководящую ими мысль»{594}.
Раскрывают герои романа и коварные методы деятельности Общества Иисуса, касающиеся тех конкретных способов, при помощи которых иезуиты и достигли своего могущества. В данном плане Сю воспроизводит уже сформировавшиеся к тому времени в интеллектуальной среде представления об особом интересе иезуитов к системе образования как средству прямого формирования «тел, лишённых душ». Доступ к системе образования позволяет, игнорируя политические институты, создать тот тип социального субъекта, который активно или пассивно станет проводником политики Общества. «Ещё есть правительства, которые нас изгоняют из своих владений… Слепцы! Разве они не могут понять, что если мы завладеем образованием, — а это составляет нашу главную цель, — обезличим народ, приучим его к безмолвному, рабскому повиновению, которое, действуя отупляющим образом, приводит его к неподвижности, что является залогом общественного спокойствия!»{595} Указанная нами связь конспирологической художественной литературы с готическим романом явственно прослеживается в фигуре Агасфера. Восходящий к библейской символике образ наделен типическими чертами «демонических героев» готического романа: Сю сознательно опускает предысторию этого героя, всячески подчёркивая его инфернальную природу, особенно выделяющуюся на фоне хотя и экстраординарных, но всё же рационально объяснимых сюжетных перипетий. Появление Агасфера всегда означает некий вызов, бросаемый героям той силой, которая никогда не будет названа автором. Оценивая вклад Сю в развитие конспирологического романа, У. Эко, также отмечавший, как мы указали выше, значение для развития конспирологической литературы романа Дюма «Жозеф Бальзамо», приходит к выводу о прямом воздействии художественных текстов на содержательные и структурные стороны «теории заговора». «Масонская программа, изобретённая Дюма, расцвеченная вымыслами Сю и приписанная Жюли Наполеону III, превратилась в “истинный” дискурс о верховном раввине, который был процитирован ещё в нескольких местах»{596}. Отметим, что, на наш взгляд, столь однозначная отнесённость масонской составляющей «теории заговора» целиком к творчеству Дюма вряд ли правильна. В названном романе «конспирологический» эпизод, полностью укладывающийся в сюжетную канву, не несёт в себе никакой дополнительной смысловой нагрузки. В этом аспекте роман Сю выделяется как раз большей проработанностью и значимостью конспирологической линии.
В дальнейшем, начиная со второй половины XIX в. конспирологические мотивы проникают в приключенческую литературу, что объясняется её жанровыми особенностями. Действительно, наличие «тайного общества» в качестве сюжетного звена как нельзя лучше соотносится со стремительно развивающимся действием, острыми фабульными поворотами, бесконечной чередой похищений, переодеваний и т. д. Но мы должны также обратить внимание на то, что постепенно в приключенческой литературе конспирологические элементы начинают становиться самодостаточными как в сюжетном, так и в содержательном плане. Формирование своеобразного конспирологического канона приключенческой литературы сопровождалось также параллельной имманентной работой по разработке самой конспирологической проблематики, определению позиции автора в отношении «теории заговора». Для нас это тем более важно, если учитывать прямую связь подобного рода литературы с массовым сознанием того времени.
Обратимся к достаточно показательному в данном контексте творчеству Л. Жаколио, известного мастера приключенческого жанра позапрошлого столетия. В ряде своих романов: «Пожиратели огня» (1887), «В трущобах Индии» (1888), французский писатель использует «тайные общества» в качестве внутреннего двигателя всей цепи событий. Первый из названных романов — «Пожиратели огня» — повествует о нелёгких испытаниях французского аристократа Оливье Лорагю Д'Антрэга и его друзей. Предстоящая свадьба Лорагю с «прелестной дочерью генерала Васильчикова» сорвана неким «тайным обществом Невидимых». Печальным итогом преступных интриг выступает ссылка генерала и его дочери в Сибирь, самому жениху предлагается отречься от невесты или «принять неизбежную смерть». Вездесущие «Невидимые» устраивают настоящую охоту на неуступчивого Лорагю, разоряют его семью, следуют за ним в Австралию, преследуя его в буквальном смысле на земле и под землёй, на воде и под водой.
Большой интерес для нас представляет отраженное в романе авторское понимание природы и функций «тайных обществ». Жаколио всячески подчёркивает всесилие «Невидимых», агенты которых проникли во все социальные и политические институты. Подтверждением тому служит история с начальником парижской сыскной полиции Люсом. Призванный оказать содействие в борьбе с «Невидимыми», он в итоге оказывается одним из них. Как мы видим, здесь реализуется конспирологический тезис об амбивалентности исторической процессуальности, когда внешняя форма скрывает противоположное ей содержание. Естественно, что реализация подобной конспирологической установки в романном пространстве выражается иначе, чем в конспирологическом трактате. Это осуществляется при помощи художественных образных средств, индивидуальных портретов и т. д. При этом автор, хотя лишь эскизно, но всё же излагает нам своё представление о функционировании «тайного общества», его структуре. «Оно [тайное общество] подразделяется на несколько отделов; в каждом отделе есть свой коновод; коноводы, или начальники отделов, подчинены атаману, которого никто, кроме старших, не знает»{597}. Подобная характеристика, как мы видим, лишена оригинальности, отражая расхожие штампы массовой литературы своего времени.
Примечательна и интересна для нас трактовка деятельности «Невидимых», претерпевающая значительные изменения на всём протяжении романа. Сначала читателю предлагается следующий вариант, озвученный двуличным Люсом: «Невидимые представляют собой общество, включающее в свой состав мошенников всевозможных национальностей. Оно весьма многочисленно, и члены его принадлежат к различным классам. Средства его громадны, и оно не брезгует никакими способами для их увеличения»{598}. Как мы видим, перед нами пример ярко выраженной социальной модели «теории заговора», которая как раз утверждается в те годы, постепенно вытесняя натуралистическую версию конспирологии. Данная трактовка природы «тайного общества» получает дополнительное «социально-экономическое» обоснование в словах того же Люса: «У вашей невесты есть ещё своё собственное состояние, заключающееся в богатейших серебряных рудниках на Урале. Это состояние <…> перейдёт к вашей невесте, а следовательно, к вам. Невидимые не хотят это допустить и не допустят»{599}.
Но в романе обнаруживается и иное объяснение целей и задач «Невидимых». Даёт его «казачий полковник Иванович», персонально ответственный за все злоключения положительных героев. Следующие слова дают нам принципиально иную картину устремлений «тайного общества». «Вы, очевидно, заблуждаетесь в ваших предположениях, а потому я должен сказать, что тайное Общество Невидимых не имеет ничего общего с нигилистами, анархистами или интернационалистами; оно преследует чисто патриотические цели; его задачи — слить воедино все разрозненные ветви великого славянского корня и поднять их против германской и англосакской рас, завоевать Восток и часть Запада до Константинополя»{600}. Обозначенное определение целиком соответствует натуралистической модели «теории заговора» и вступает в явное противоречие с приведённым выше объяснением. В романе, таким образом, обозначены две несводимые друг к другу версии деятельности общества Невидимых. Причиной этого является, скорее всего, пограничное для конспирологического дискурса время создания романа. Этноцентрические, конца XIX века, модели «теории заговора» хотя и постепенно вытесняются на периферию конспирологического сознания, но всё же продолжают быть востребованными массовым сознанием, для которого подобная трансформация представлялась неактуальной. Значение романа Жаколио заключается именно в
Но при всём этом «теория заговора» ещё не обретает своего должного художественного воплощения. Непоследовательность французского романиста в определении природы заговора и истоков «тайных обществ» свидетельствует об отсутствии сформулированного канона конспирологического романа, без которого продуктивное функционирование в массовой литературе невозможно. Убедительным тому доказательством служит невостребованность конспирологического романа у широкой публики в начале прошлого века. Появляются другие герои, претендующие на то, чтобы быть воплощениями абсолютного зла. Здесь мы можем сослаться на два достаточно показательных примера. Самыми известными преступными персонажами той эпохи являются Фантомас и доктор Фу Манчу. Показательно, что они появляются практически одновременно. Первые романы из обширного цикла про Фантомаса, написанные П. Сувестром и М. Алленом, выходят в 1911 году. В 1913 году Сакс Ромер знакомит читающую публику со своим вариантом преступного гения -доктором Фу Манчу. Помимо времени выхода в свет, оба персонажа имеют между собой много общего. Будучи преступными гениями, они стремятся к абсолютной власти над миром, реализуя свою программу господства посредством совершения громких преступлений.
Исходя из этого, можно было бы отнести указанные книги к конспирологическим романам. Но этому препятствует ряд содержательных моментов. Во-первых, герои романа, несмотря на всю масштабность их замыслов — ярко выраженные индивидуалисты. Они манипулируют и используют других людей, не пытаясь создать с помощью своих клевретов «тайное общество». Их связи с приспешниками ситуационны, они легко обрекают на смерть, предают или просто забывают. Отсутствует даже подобие постоянного ядра из наиболее преданных приверженцев. Того же Фантомаса куда больше заботит судьба его дочери — Элен. Только к ней безжалостный преступник испытывает какие-то человеческие чувства. Он назойливо опекает её, стремясь вызвать в ней ответную любовь. С этой целью он периодически убивает её ухажёров, считая их недостойными руки и сердца дочери Фантомаса. Преследуя дочь, герой зачастую пренебрегает своими прямыми обязанностями — покорением мира.
Ещё более «драматично» складываются родственные отношения у азиатского коллеги Фантомаса — доктора Фу Манчу. Он, в отличие от первого героя, состоит в «тайном азиатском обществе» — «Си Фан» (Союз Пяти). У общества даже есть своя цель — уничтожение западной цивилизации белого человека. Эмиссаром общества в Англии и является Фу Манчу. Делает он свою работу с «азиатским коварством», правда, несколько однообразно. Цинично используя достижения европейской цивилизации, Фу Манчу пытается покончить с ненавистной ему «белой расой». Инструментом окончательного решения «европейского вопроса» выступают, как правило, яды, инфекции, которые распространяются различными способами: от пауков до мухи цеце. Неудачи доктора зачастую связаны не с героическим противостоянием ему двух главных положительных героев -доктора Петри и секретного агента Найланда Смита, но вытекают из семейных проблем. Увлёкшись уничтожением заклятых врагов, Фу Манчу не замечает, как его дочь Фа Ло Ше устраивает «дочерний бунт», своего рода «заговор в заговоре», намереваясь не только устранить отца, но встать во главе «Си Фан». Как мы видим, изначальный конспирологический посыл растворяется в типичном для эпохи мелодраматизме, когда эмоциональная составляющая начинает доминировать над рациональной. Поэтому, раздираемый семейными противоречиями, преследуемый неутомимыми Петри и Смитом, Фу Манчу способен лишь составить очередной грандиозный план и осуществить его первую часть. Дальше этого он никогда не продвинется.
Второй момент возвращает нас к образу Фантомаса. Проблема заключается в том, что совершаемое им зло не имеет внятной рациональной причины, глобальная сверхзадача — обретение мирового господства — отступает перед неутолимым желанием совершать преступления ради самих преступлений. Неслучайно образ Фантомаса оказывается притягательным не только для массового сознания. Своим союзником его объявляют сюрреалисты. Г. Аполлинер создаёт «Общество друзей Фантомаса». Его имя постоянно можно увидеть в журналах и манифестах, выпускаемых сюрреалистами. Что привлекало радикалов от искусства в продукте заведомо примитизированной массовой культуры? Ответ достаточно прост. Фантомас — это образ безгранично свободной личности, зло, творимое им, выражает импульсивное движение его бессознательного начала. Оно не требует рассудочного обоснования, а значит, дарует своему носителю абсолютную, то есть единственно настоящую свободу: «Сюрреалисты пытались построить модель безраздельной политической свободы, непосредственно связанной с полным раскрепощением иравов. Истоки этой концепции они искали и в творчестве символистов, и в романтизме XVIII века, и в “чёрном романе”, и в готической литературе, и в теориях Зигмунда Фрейда»{601}. Именно в Фантомасе они нашли воплощение этого идеала. Инфернально безликий Фантомас испытывает презрение к обществу, субъекты которого неспособны к самораскрытию, связаны узкими моральными нормами. Нельзя не согласиться со следующими словами А. Шарого: «Неуловимый сеятель зла Фантомас стал авангардистом, и он бросил свою горсточку зёрен в почву сюрреалистической мифологии. Его образ, хоть и выписанный “старым пером”, провозглашал отказ от прежней эстетики, нарушая табу
Как мы видим, потенциально конспирологическое содержание текстов Сувестра, Аллена и Ромера не находит своего должного воплощения, несмотря на все сюжетные предпосылки. Анархически-субъективные преступные деяния героев (вроде Фантомаса и доктору Фу Манчу) не укладывались в жесткие рамки конспирологическо-го романа. Не следует забывать, что литературный генезис этих героев связан с конструктивными особенностями «романа-фельетона». Для него характерны: линейный сюжет, принципиальная повторяемость одних и тех же событий, слабо маскируемая сменой внешних, «экзотических» декораций, статичность главных героев. Конспирологический роман, безусловно, требовал и более сложного сюжетного построения, и иного отношения читателя к описываемым событиям. Наличие двух планов: внешнего, профанного и подлинного, скрытого, их одновременное пересечение и изолированность, воспроизведение многоступенчатой инициации главного героя — всё это требовало других авторов и других читателей. На место условного «тайного общества», отражавшего уже сложившиеся социальные стереотипы, как в случае Ромера[30], представления о «жёлтой угрозе», субъективацией которой и является пресловутый доктор Фу Манчу, должна была придти иная техника письма, позволяющая отобразить сложные «зеркальные» особенности бытия «тайных обществ». Это стало возможным во второй половине прошлого века, обогатившей современную культуру таким социокультурным феноменом, как постмодернизм. Но анализ современного конспирологического романа мы предлагаем начать с произведений массовой культуры, использующих опыт более высокого порядка. Этот сегмент культуры наиболее точно, пусть и в редуцированной форме, отражает изменения, произошедшие в социальном сознании.
Современная художественная конспирологическая литература использует в основном социоценгрические модели «тайных обществ». Обратимся за примером к работам такого известного автора политических триллеров, как Р. Ладдэм, книги которого являются образцом данного жанра. Роман «Круг Матарезе» вышел в свет ещё в период холодной войны в 1979 г. Тем неожиданнее разворачивается его сюжет, центром которого является совместная борьба американского и советского разведчиков с таинственным орденом Матарезе. Обладая неограниченной, в первую очередь экономической мощью, орден стремится к мировому господству. С этой целью провоцируется конфликт между США и Советским Союзом. Убийства председателя Комитета начальников штабов с американской стороны и ведущего ядерного физика в СССР должны стать отправной точкой эскалации международной напряжённости, вооружённых конфликтов, следствием которых станет захват мировой власти.
Влияние Ордена Матарезе обнаруживается буквально во всех болевых точках современного мира: от торговли наркотиками до громких террористических актов. Происходит инфильтрация влияния и в политической области. Так, глава Ордена с бухгалтерской точностью констатирует: «В Италии мы контролируем двадцать процентов парламента, в Бонне — двенадцать процентов бундестага, в Японии — тридцать один процент»{603}. Показательно, что в начале деятельность Ордена была сосредоточена на политических убийствах. Среди жертв Ордена — такие известные исторические личности, как Л. Троцкий, Т. Рузвельт, И. Сталин. Но в последующем внимание Ордена привлекает экономическая сфера. Транснациональные компании становятся образцами для нового общества: «Всюду возникают ядерные конфликты, а затем и столкновения. Но заметьте себе, что “Крайслер” не идёт войной на “Фольксваген”. Они действуют по-другому. Всемирный рынок — вот объединяющий механизм»{604}. Таким образом, национальные правительства в силу их некомпетентности, высокой коррумпированности должны быть заменены менеджерскими кадрами, выкованными в недрах гигантских корпораций. Агрессивность последних уравновешивается их квалифицированностью, научным подходом к управленческим вопросам. Изложенный комплекс идей привлёк к заговору таких людей, как председатель Комитета начальников штабов, директор ЦРУ, государственный секретарь, советский посол. Сам глава Ордена оказывается членом Экономического совета ООН.
Пространство, сюжетные ходы конспирологической художественной литературы осваиваются авторами различных направлений, адресующими свои произведения аудиториям с весьма несхожими вкусами и пристрастиями. С одной стороны, так называемая массовая литература не только активно использует конспирологические ходы и сюжеты, но и зачастую полностью строит свои произведения на теме заговора. Важность фиксирования конспирологических мотивов в массовой литературе объясняется её тесной взаимосвязью с общественным сознанием. Современный российский исследователь массовой литературы Л. Д. Гудков особо подчёркивает следующее её качество: «В фокусе внимания этой литературы стоят не языковые, лексические, метрические и т. п. проблемы, а проблемы репрезентации человеческих взаимоотношений, которые моделируются в виде готовых игровых, ролевых, ситуационных и т. п. правил и ходов»{605}. Главным отличием массовой литературы от «высоколобой», ориентированной на абстрактно-рациональные схемы, выступает предельное сокращение дистанции между автором и описываемыми событиями, что приводит к эффекту «морализаторства», а в последующем к стиранию демаркационной линии, но уже между автором и читателем. Это усиливает силу эмоционального воздействия на читателя, а также одновременно снимает вопросы сюжетной и психологической недостоверности представляемых событий. Не вызывает при этом сомнения, что авторы делают это сознательно: одновременно решая задачи как художественного, так и коммерческого характера, связанные с продвижением текста на рынке.
Конечно, ряд авторов, сохраняя свое политическое реноме, подчёркивают свое неприятие «теории заговора» на мировоззренческом уровне. Это присуще, прежде всего, западноевропейским и американским писателям, которые избегают тем самым обвинений в консерватизме или, что ещё хуже, в неполиткорректности. Типической может считаться позиция Д. Брауна, автора популярных конспирологических триллеров, чей роман «Код да Винчи» стал бестселлером 2003 года. На вопрос журналиста: «Считаете ли вы себя теоретиком-конспирологом?» — Браун даёт следующий ответ: «Напротив, сам я по природе скептик. Истории о пришельцах, о кругах на полях, о Бермудском треугольнике и другие “тайны”, ставшие частью поп-культуры, мне не кажутся правдивыми. Однако тайна, о которой говорится в “Коде да Винчи”, подкреплённая солидными свидетельствами, слишком важна для меня — нельзя было пропускать такую историю»{606}. Как мы видим, отрицание на рациональном уровне конспирологического дискурса как «теории», толкуемой в политико-этическом ключе, оборачивается, через признание сюжетной ценности, художественности, достаточно прямолинейным повторением основных элементов «теории заговора».
Рассмотрим практическую сторону антиконспирологического пафоса Д. Брауна на материале раннего, предшествующего «Коду да Винчи», романа «Ангелы и бесы». Автор бросает своего главного героя — ученого Р. Лэнгдона в битву с некоей таинственной силой, угрожающей уничтожением Ватикану. После оперативно проведённого расследования выясняется, что опасность исходит со стороны иллюминатов. По ходу развития сюжета учёный постоянно демонстрирует способы толкования скрытых символов. При этом используются более чем банальные образцы конспирологии. Так, однодолларовая банкнота становится предметом вдохновлённой лекции, раскрывающей её конспирологическое происхождение — «мрачный зигзаг истории», по словам писателя. Подробно рассказывается о масонской пирамиде, известном символе «глаз в треугольнике». «Члены братства называют его “сияющая дельта”. Призыв к постоянным изменениям и просвещению. Глаз означает способность иллюминатов проникать в суть вещей, а треугольником также обозначается буква греческого алфавита “дельта”, которая является математическим символом изменения»{607}. Подобными «открытиями» в основном и наполнено сюжетное пространство прославленного романа, автор которого прилежно и щедро пересказывает классические пассажи «теории заговора». В целом это свидетельствует о том, что озвученный скепсис Брауна в отношении «теории заговора» носит избирательно-декларативный характер.
Весьма интересен следующий конспирологический поворот Брауна, связанный с интерпретацией тёмной силы, захватившей «антивещество» и грозящей стереть Ватикан с лица земли. Тёмная сила определяется как орден иллюминатов, использующий масонскую символику и атрибуты. Но, как известно, масонство воспринимается во многом как элемент процесса, итогом которого стало возникновение современного западного либерального общества. Поэтому негативная оценка масонства невозможна в современной западной массовой литературе, в большинстве своём отстаивающей демократические ценности. Нам предлагается трактовка синтеза масонства и иллюминатов в лучших традициях «теории заговора», в которой благородные масоны стали жертвой коварных иллюминатов. «Масоны жертвы собственной благожелательности и добросердечия. Представляя убежище беглым учёным в восемнадцатом веке, они, сами того не подозревая, стали ширмой для братства “Иллюминати”. Члены последнего набирались сил, постепенно прибирая к рукам власть в масонских ложах. Они негласно восстановили своё братство — так появилось тайное общество внутри тайного общества»{608}. Постепенно богобоязненные, хотя и либеральные масоны были вытеснены сатанистами-иллюминатами, которые, будучи сциентистами, без устали боролись с влиянием католической церкви. В результате подобной нехитрой трансмутации достигаются две цели: сюжет получает дополнительное конспирологическое обрамление и выводится из-под возможного удара либеральная репутация его автора.
Подобные выказывания в адрес «теории заговора» — при всей своей трафаретности — отражают двойственность отношения к ней.
Пренебрежение или негативное восприятие конспирологических построений основываются на либеральном представлении о социальной процессуальности. С этой точки зрения, подчёркивается как методологическая, так и содержательная ущербность «теории заговора». С методологических позиций, как мы уже отмечали выше, конспирологию упрекают в историзме — что есть объект постоянной критики неопозитивистской и постпозитивистской философии истории. С другой стороны, ещё большей критике подвергается содержательная составляющая «теорий заговора», которая противопоставляется либеральной системе ценностей, артикулирующей идею поступательного общественного прогресса.
В романе другого американского автора Д. Рабба «правильный» герой — либерально настроенный политолог Джаспере, декларирует тезис о необходимости «сосредоточиться на том, что мной установлено, а теорию заговоров оставить массовому газетному чтиву»{609}. Наличием этого методологического принципа молодой учёный обязан своему учителю — заслуженному профессору, «известному политическому теоретику». Но, увы, именно теоретические положения приходится пересматривать перед лицом жестокой действительности: масштабным заговором американских неоконсерваторов. Достижение столь грандиозной задачи, по мнению автора, является невозможным без научного обоснования. В роли теоретического базиса заговорщиков выступает рукопись Эйзенрейха, католического монаха, жившего в XVI столетии, под названием «О господстве». Сущность данного сочинения автор характеризует следующими словами:
Разоблачая козни неоконсерваторов, положительные герои открывают для себя печальную истину: мозговым центром заговора оказывается тот самый профессор Ландсдорф, который внушает своему ученику Джасперсу столь пренебрежительное отношение к «теории заговора». Особый интерес вызывает то, что в приложении к роману Рабб публикует сам текст «О господстве». В стилизованном виде, используя форму политического трактата Нового времени, автор представляет читателю всё же современную трактовку «теории заговора». Хотя в тексте романа всячески подчёркивается уникальность сочинения Эйзенрейха, рецептами которого якобы воспользовались Кромвель и Розенберг, содержание трактата является достаточно традиционным для конспирологических работ. В качестве основного тезиса утверждается мысль, что последовательная дестабилизация политических, экономических, социально-общественных сфер является необходимым условием для осуществления переворота. «Пусть нагнетается хаос — от события к событию, — пока все они не явятся вместе, вселяя страх и неуверенность в сердца людей. Одна крохотная вспышка бесполезна. Одна следом за другой, а за той ещё другая следом — вот где хоть какая-нибудь истинная польза, вот то, что неизбежно приведёт к хаосу»{611}.
Показательно, что хотя автор и указывает на связь творения Эйзенрейха с известнейшим трактатом Макиавелли «Государь», но, на наш взгляд, легче прослеживается параллель с содержанием и структурой «Протоколов сионских мудрецов». Именно там мы находим те же рецепты по созданию экономического, политического, общественного хаоса как необходимой предпосылки на пути к мировому господству. Приведём соответствующий отрывок: «Во всей Европе, а с помощью её отношений и на других континентах, мы должны создать брожения, раздоры и вражду. В этом двоякая польза: во-первых, этим мы держим в решпекте все страны, хорошо ведающие, что мы, по желанию, властны производить беспорядки, или водворить порядок <…> Во-вторых — интригами мы запутаем все нити, протянутые нами во все государственные кабинеты политикой, экономическими договорами или долговыми обязательствами»{612}.
В современной российской беллетристике конспирологические мотивы находят также широкое распространение среди авторов различной политической и художественно-эстетической ориентации. Здесь также наблюдается тенденция к распространению конспирологических моделей, независимо от политических, социальных деклараций и пристрастий. Сошлёмся на пример Ю. Дубова, который одновременно является сочинителем экономических триллеров и крупным предпринимателем. Отвечая на вопрос корреспондента «Книжного обозрения» по поводу присутствия в его романах конспирологических сюжетных линий, автор следующим образом формулирует свою позицию: «Я вовсе не сторонник конспирологии, теории мирового заговора и всего такого. Просто иногда приходится сталкиваться с событиями, не имеющими очевидного объяснения»{613}. Отметим фактическое, даже на лексическом уровне, совпадение высказываний американского писателя и его российского коллеги, когда первоначальное негативно-снисходительное определение конспирологии («часть поп-культуры», «и всё такое») на самом деле служит механизмом легализации «теории заговора».
Всё это говорит о возникновении социокультурного пространства «теории заговора», в рамках которого художественная интерпретация конспирологических мотивов приобретает объективно легитимный характер. Кроме того, следует отметить следующий момент: отрицание интереса к «теории заговора», признание низкого эпистемологического статуса этого понятия — сопряжено с реальным проявлением конспирологического менталитета. Последнее свидетельствует о прочном «врастании» конспирологическои парадигмы в массовое сознание, при этом актуализация соответствующих посылов уже не сопровождается рефлексией. В несколько пародийной форме данный синтез отражён в формуле: «Учение конспирологов непобедимо, потому что оно верно»{614}, — представляющей собой парафразу известного изречения о причине истинности концепции марксизма-ленинизма.
Интересен тот факт, что конспирологические мотивы проникают в такие жанры массовой литературы, в которых присутствие мотива «теории заговора» ранее не являлось типическим. Мы имеем в виду получивший широкое распространение за последнее десятилетие жанр криминального романа. Критикой указывается на следующее явление: «Один из главных мифов сегодняшнего “мужского” масслита таков: в России существует глубоко-глубоко законспирированная организация (“Группа”, “Контора”, “Молния”, “Орден”). <…> Она стоит над законом и не признаёт никаких ограничений, с которыми всё же, хоть отчасти приходится считаться легальным “органам”»{615}. Действия подобных организаций оцениваются автором/читателем вне моральных нормативов. Они используют для достижения целей убийства, подкуп, шантаж. Тем самым в художественной форме решается один из болевых вопросов теоретиков конспирологии. Мы имеем в виду рассматриваемую выше проблему борьбы с «тайными обществами», противостояния меньшинства и большинства.
Социально-нравственное меньшинство одерживает победу над большинством именно в силу скрытности действий, невозможности адекватного ответа. Проблема, как мы видим, решается весьма простым способом: бороться против «тайных обществ» можно лишь с помощью «тайных обществ». Таким образом, в современной российской беллетристике «теория заговора» дополняется манихейскими мотивами. Подобные черты современной массовой литературы заставляют исследователей говорить об их объективно негативном влиянии на формирование системы либеральных ценностей в России: «Торжествуя будущие победы, производители популярной литературы предпочитают высказываться в пользу Войны, безответственно отказываясь от тех возможностей, которыми массовая литература потенциально обладает: формировать позитивную политкультурную дидактику и содействовать упрочению толерантных моральных установок в обществе»{616}. Заметим, что, конечно, творцы массовой литературы не «безответственно», а вполне осознанно отказываются «формировать позитивную политкультурную дидактику», как и «содействовать упрочению толерантных моральных установок в обществе», заранее «высчитывая» вкусы и настроения своих потенциальных читателей.
Мы можем проследить названные тенденции на примере одного из подобных сочинений, «Тайного ока Ивана Грозного» О. Аксеничева. Как следует из названия, в центре повествования находятся события XVI века. В романе присутствуют две сюжетные линии. Одна рассказывает об истории русского разведчика Андрея Молчана и его многочисленных подвигах за границей. Вторая посвящена деяниям Ивана Грозного уже внутри самой России. Автор воспроизводит одну из конспирологических версий, связанную с деятельностью английской внешней разведки, которой удаётся в качестве своего агента внедрить уже упомянутого нами выше Бомелия: «Агент Френсиса Уолсингема, чернокнижник и колдун Елисей Бомелий, служивший английской королеве не за совесть, но за страх, что в тёмных делах предпочтительнее»{617}. Целью «чернокнижника и колдуна» выступает превращение Ивана Грозного в послушное орудие английской политики. Как мы видим, автор фактически воспроизводит конспирологическую схему, озвученную А. Мартиросяном. Но на пути заморского агента встаёт железная гвардия Грозного — опричники. Опричнина рассматривается как единственная сила, временами жестокая и беспощадная, удерживающая русское царство от распада и торжества ереси. Об этом в романе говорит сам Иван Грозный: «Для того ли опричнину создавал, страну на дыбы ставил, чтобы ближние мои с заморскими королями списывались, земли русские обещали?»{618} В этом ключе рассматривается, например, поход на Новгород, определяемый как вынужденная мера в борьбе с новгородскими заговорщиками и вероотступниками. Вся жизнь русского царя описывается как череда эпизодов разоблачения предателей, допросов, казней, которые автор описывает с неподдельной симпатией: «Так, с тёплой искренней улыбкой, Иван Васильевич вскоре вошёл в пыточную»{619}. Делается вывод, что только репрессии, зачастую превентивные, могли сохранить единство и независимость русского государства.
Переходя к описанию подвигов русского разведчика Андрея Молчана, автор романа вводит читателя в мир европейской политики XVI столетия. Среди персонажей книги множество реальных исторических лиц, репутация которых подвергается существенной конспирологической переоценки, весьма неожиданной даже для подготовленного читателя. Так, Д. Бруно оказывается тайным агентом английской разведки, используя связи которого, Молчал фактически «организует» знаменитую битву при Лепанто с целью истощить военный потенциал Турции. Это привело бы к невозможности оказания помощи крымскому хану в его походах на русские города. Среди других «исторических открытий» следует назвать новую трактовку трагических событий Варфоломеевской ночи во Франции. По версии писателя, массовое истребление гугенотов не является следствием острой борьбы внутри французского общества. «Реабилитируя» Е. Медичи и католический аристократический род герцогов Гизов, Аксеничев указывает на истинных инспираторов страшной бойни. Единственная, кто получает выгоду от религиозной войны, серьёзно ослабившей Францию, — это Англия, прибегнувшая к своей традиционной тактике заговоров и провокаций. И здесь на первый план выступает уже знакомый нам Ф. Уолсингем, ближайший советник королевы-девственницы Елизаветы и фактический глава английской разведки, опутавшей своей паутиной весь европейский континент, главнейшие исторические события на котором получают исключительно конспирологическое толкование.
Автор насыщает текст различного рода отступлениями, что придаёт ему оттенок публицистичности. Так, рассуждая о феномене той же опричнины, он замечает: «Через двести с лишним лет Николай Михайлович Карамзин, исполняя заказ бояр Романовых, благодаря случаю ставших русскими царями, расписал в своей “Истории государства Российского” опричников как палачей и подонков»{620}. В этом пассаже нетрудно расслышать отголосок другого современного варианта «теории заговора», представленного, в частности, в «новой хронологии», которая трактует русскую историю как объект манипулятивного воздействия династии Романовых, фактически «переписавших» ключевые события российской истории. Как мы видим, автор комбинирует различные версии «теории заговора», стремясь к синтезу двух линий: идеологической и конспирологической. В определённой степени ему это удаётся, он создаёт целостное представление об истории, внутренним двигателем которой, сокрытым от внешнего взгляда, выступает конспирологический фактор. Под воздействием романа читатель может прийти к выводу о невозможности иной формы борьбы с заговорами и заговорщиками — помимо жёсткого, зачастую превентивного террора со стороны государства. В данном отношении исторические границы романа расширяются, перерастая события XVI столетия, вплотную приближаясь к современности. Без труда можно провести параллели между эпохой Ивана Грозного и периодом правления И. В. Сталина, типологически и содержательно они оказываются сопряжёнными. Борьба с постоянной внешней угрозой, карательные операции против широких слоев населения, репрессии в отношении представителей привилегированных сословий — всё это приметы обеих эпох. Автор подчёркивает намеченную параллель введением в качестве действующего персонажа барона Майзеля, что отсылает нас к роману М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита», посвященного как раз эпохе 30-х годов прошлого века.
Теперь обратимся к современной «высокой» художественной литературе как одному из наиболее ярких примеров адаптации «теории заговора» к самым новейшим тенденциям в искусстве. В ряду подобных течений наибольшим влиянием и известностью пользуется постмодернизм.
Говоря о генезисе постмодернистского конспирологического романа, нельзя обойти знаковую во многих смыслах фигуру Т. Пинчона. Ещё в 1965 году он выпускает один из эталонных конспирологических романов «Выкрикивается лот 49». Роман повествует о приключениях Эдипы Маас, волей случая ставшей распорядительницей имущества эксцентричного калифорнийского миллионера. Помимо своей воли она втягивается в историю странной почтовой службы, обслуживающей не менее странных героев — неудавшихся самоубийц, изобретателей, балансирующих между гениальностью и сумасшествием, «сексуальных диссидентов». К ним также относятся сторонники «теории заговора». Один из них в доверительной беседе с Эдипой обращает внимание на синхронность начала гражданской войны с почтовой реформой в США: «Он считал маловероятным совпадение, что именно в 1861 году федеральное правительство так обрушилось на независимые почтовые компании, которые уцелели после всех постановлений 45-го, 47-го, 51-го и 55-го годов, призванных довести любых конкурентов в этой области до разорения»{621}. Постепенно начинают вырисовываться масштабы деятельности «Тристеро» — той самой почтовой службы, сделавшей регулирование потоков информации основой своего могущества: «Нам угрожает анархия драчливых немецких князей, они плетут интриги, вынашивают коварные замыслы друг против друга, ввязываются в междоусобные войны, растрачивая мощь империи на пустые ссоры. Но те, кто контролирует почтовые маршруты, которыми пользуются эти князья, смогут ими управлять. Со временем эта связь поможет объединить весь континент»{622}. Конспирологическая составляющая сплетается с размышлениями автора о природе социальной и физической энтропии.
С этой точки зрения, даже такое мрачное образование, как «Тристеро», не останавливающееся ни перед каким преступлением, может восприниматься как вызов социальной и физической энтропии. Духовное отчуждение современного человека преодолевается с помощью коммуникации, «тайная почтовая служба» не даёт сорваться в бездны отчаяния, нравственного и физического самоубийства. Сама Эдипа для себя так до конца и не решает вопрос — насколько её открытие реально, а насколько оно — продукт того самого личностного распада. Автор, как и его героиня, не даёт читателю однозначного ответа. Интересно, что сам Пинчон выстраивает собственную жизнь по лекалам «теории заговора». Он относится к одним из самых «закрытых» современных писателей. С начала 60-х годов прошлого века — времени работы над «Выкрикивается лот 49», отсутствует любая информация о его жизни: месте проживания, семье, личных контактах, последние фотографии писателя также относятся к тому периоду. Можно сказать, что Пинчон в какой-то степени становится настоящим «конспирологическим писателем», соединившим вымысел и реальность.
Особое место как в теории, так и в практике постмодернизма занимает творчество У. Эко. Обратимся к его роману «Маятник Фуко», о значимости которого в контексте нашего исследования свидетельствуют следующие слова: «Знаменитый роман Умберто Эко “Маятник Фуко” — не только образец превосходной беллетристики. Насыщенность его фактической информацией настолько велика, что роман часто рекомендуют в качестве справочника по истории оккультных наук и тайных обществ в Европе»{623}. Ценность романа Эко, помимо информационной составляющей, заключается в попытке анализа собственно конспирологического сознания, сфер его действия. Автора интересует проблема распространения «теории заговора» в интеллектуальной среде, которую традиционно считают критически настроенной или, по крайней мере, «невосприимчивой» к конспирологическим построениям.
Центральной сюжетной линией романа является история нескольких современных итальянских интеллектуалов, работающих в небольшом издательстве. Профессиональная деятельность постоянно сталкивает их с различными проявлениями «теории заговора» на страницах рецензируемых ими текстов. Встреча с одним из авторов, неким полковником Арденти, становится отправной точкой для конспирологических изысканий героев романа. Полковник выдвигает версию о существовании в ордене тамплиеров определённого эзотерического плана, интерпретируя причины их неожиданного краха. «Мы имеем дело с планом. С очень хитрым планом. Предположите, что храмовники ставили своей целью завоевание мира и что они отыскали источник неисчерпаемый власти, стоивший того, чтобы принести в жертву весь квартал тамплиеров в Париже, и все владения во французском королевстве, и в Испании, Португалии, в Англии и в Италии»{624}. Скептически оценив любительские изыскания полковника, герои тем не менее решают их продолжить в собственной интеллектуальной игре, названной ими Планом. Цель его заключалась в произвольном микшировании эзотерических терминов, оккультных учений, тайных обществ: «…задать десяток идей из рукописей одержимцев, ну вроде “Тамплиеры бежали в Шотландию”, “Corpus Hermeticum попал во Флоренцию в 1460 году”. Если будут повторы, их трактуем как пророчества, намёки или аллегории»{625}. Итогом создания Плана, по мысли его участников, помимо «эстетической» составляющей, должна стать демонстрация бессмысленности и алогичности любых конспирологических построений.
Но результат проекта расходится с намерениями его создателей. Постепенно из интеллектуальной, ни к чему не обязывающей игры План превращается в главное занятие персонажей. Выстроенная ими- на основе предположения полковника Арденти об открытии тамплиерами некой эзотерической тайны — картина обрастает множеством исторических, религиозных, культурологических деталей. От ордена тамплиеров связь протягивается к мифическому сообществу розенкрейцеров, графу Калиостро, Сен-Жермену, вплоть до Ж. Верна, романы которого также получают «эзотерическую» трактовку. Говоря об идее полой Земли, Бельбо, один из центральных персонажей, аттестуемый в начале романа как скептик, приходит к следующему: «Да господи, если подумать, то весь Жюль Верн стоит на этом! Его книги — сплошное инициационное откровение о секретах подполья! Двадцать тысяч лье под водой! Пещеры Таинственного острова! Подземное царство Чёрной Индии! Наш друг Жюль Верн изучал вдоль и поперёк сетку силовых трансгрессий»{626}. Положение дополняется неотразимым аргументом: имя известного персонажа французского писателя Robur le Conquerant (Робур Завоеватель) несомненно указывает на R. С. — розенкрейцеров.
Увлечённость героев конструированием вымышленной Вселенной приводит к трагическим результатам. Игровое начало отступает, в результате чего План обретает черты реальности. Скепсис испаряется, герои начинают верить в тождественность созданного ими мира настоящему. Нарастающее напряжение всё больших открытий, «соответствий», символических параллелей приводит к психическим сдвигам в сознании персонажей. Выдуманный мир полностью поглощает их, что, по мысли Эко, равняется физической и интеллектуальной гибели. Определённым итогом романа становится признание притягательности для массового сознания конспирологических схем и конструкций, отрицание которых на рассудочном уровне ещё не означает их исчезновения из социокультурного пространства. Интеллектуалы в этом отношении не являются исключением: отличаются лишь способы и виды бытования «теории заговора» в интеллектуальной среде.
В 2010 году Эко публикует роман, целиком выстроенный на конспирологической проблематике — «Пражское кладбище». В нём предпринята ре(де)конструкция истории возникновения «Протоколов сионских мудрецов». В отличие от «Маятника Фуко», новый роман насыщен фактографическим материалом, писатель стремится к исторической точности. Главный герой — Симонино Симонини — профессиональный фальсификатор и провокатор, рассказывает историю своей жизни и малопочтенных «деяний». Сама фигура Симонини — единственно вымышленного персонажа романа, как утверждает автор в послесловии, — является синтетическим портретом европейского конспиролога XIX столетия. Но, несмотря на «вымышленность» и лабораторный характер образа, Симонини вовсе не бесплотная тень. Эко наградил его вполне реальным родственником, дедом — капитаном Дж. Б. Симонини. В 1806 году мало кому известный капитан пишет письмо аббату Баррюэлю. Поводом для письма послужила публикация уже знакомой нам работы классика европейской «теории заговора» «Воспоминания, полезные для истории якобинства». Отдавая должное работе аббата, Симонини обращает внимание на то, что в книге практически не затронута проблема евреев, без учёта влияния которых на французскую революцию невозможно адекватное понимание природы этого социального катаклизма. Романный Симонини-старший просвещает своего внука, говоря об определённых «методических ошибках» Баррюэля. Последний указывал на связь современного якобинства со средневековыми рыцарскими орденами, прежде всего, с тамплиерами. Но подобная связь не была содержательно раскрыта, не была определена причина трансформации обычного религиозного христианского ордена в свою противоположность. «Он не смог понять, как из рыцарей-христиан развилась секта недругов Христовых. Знаешь, это как будто дрожжи в тесте. Если мало дрожжей, тесто не растёт, не набухает. А если дрожжей много, то тесто растёт. Что же это были за такие дрожжи, впущенные судьбой или дьяволом в изначально здравое тело тамплиерских отрядов и строительских артелей, с тем чтобы набухла и зародилась из них самая на свете вредоносная секта, знаемая за все времена?»{627}.
Якобинцы — открытый и не самый опасный, по мнению капитана, враг христианской цивилизации. Относительная степень угрозы объясняется именно экзотерическим характером сообщества французских радикалов. Историческое поражение — Термидор — и есть тому подтверждение. Куда опаснее другая сила, подспудно питающая радикализм, сатанизм, масонство. Симонини говорит об «иудейской секте» как о тайном истоке всех социальных потрясений: «Она по виду отделена и противница прочих сект. По виду, но не по правде. Стоит какой-либо из тех сект выказаться врагинею христианского рода, как тут же евреи её покроют, прикроют, оплатят и защитят. Их золото и серебро изливается на современных софистов, франкмасонов, якобинцев, иллюминатов»{628}. Благодарный внук внимательно слушает деда, постоянно перечитывающего и комментирующего своё письмо Баррюэлю. Возмужав, герой открывает у себя несомненный талант к подделке документов. Поначалу он использует «дар» лишь в утилитарных целях. Но постепенно он вырастает в своего рода «поэта подделок», масштаб которых увеличивается.
Следует признать, что автор прошёл проторенной, шаблонной дорогой в изображении главного героя. Эко ориентируется на неофрейдистский вариант толкования «теории заговора». Напомним, что подобный подход делает акцент на патологические изменения в сознании авторов «теории заговора». Наиболее клишированным вариантом служит реализация, сублимация через манифестацию «теории заговора» внутренних страхов субъекта, порождённых сексуальными перверсиями и неврозами. Проторенной дорогой пошёл Эко и в изображении личности главного героя. Симонини испытывает страх перед женщинами, его сексуальная жизнь ограничивается мастурбацией, он испытывает нездоровую любовь к еде. Многие страницы романа посвящены описаниям «лукулловых пиров», гастрономические изыски становятся формой сублимации либидо героя. Итогом «ненормальности» Симонини выступает классическая шизофрения, в результате развития которой он совершает убийство. Не менее патологичны другие персонажи, причастные тёмному миру конспирологии. Симонини знакомится с большинством известных конспирологов XIX столетия, каждый из которых служит «иллюстрацией» неофрейдистского подхода.
А. Р. Гужено де Муссо — автор сочинения «Еврей, иудаизм и иудаизация христианских народов», демонстрирует комплекс неполноценности по отношению к объекту яростного неприятия. Отторжение евреев сопровождается апологией еврейства, его жизнестойкости и сексуальной мощи. «Иудеи тщедушны и слабоваты телом. И тем не менее они умудряются прожить дольше нашего и отличаются немыслимой плодовитостью, вследствие, надо полагать, своего безудержного полового аппетита. Евреи неуязвимы для многих заболеваний, не щадящих прочее человечество. Поэтому они опасные захватчики остального мира»{629}. Французский аристократ приводит множество примеров мистической невосприимчивости евреев к болезням и недугам, являющимся смертельными для других народов. «В чуму 1346 года, как подметил один историк того времени, евреи не болели ни в одной стране. Фраскатор пишет, что только евреев не заражало тифом в 1505 году. Денье рассказывает, что евреи уцелели в эпидемию дизентерии в Неймегене в 1936 году. Ваврух выявил, что глисты не заводятся у еврейского населения в Германии»{630}. Чем же объясняется подобная стойкость перед глистами у народа, традиционно отвергающего европейские санитарные и гигиенические нормы? Ответ следует искать в изначальной богоизбранности еврейского народа, который, несмотря на неприятие новозаветной истины, сохранил определённые сакральные преференции. В совокупности с интеллектуальной мощью, эти факторы делают иудеев опасным врагом христианского мира. Общение с Симонини де Муссо заканчивает карикатурным горестным выкриком: «Размножаются! Размножаются!» Как нетрудно заметить, страх перед жизнестойкостью евреев является оборотной стороной осознания вырождения французской аристократии, её социально-биологической фатальной обречённостью.
Следующим «патологическим» персонажем выступает не менее яркая фигура Я. А. Брафмана. Сын раввина, он в зрелые годы принимает православие, преподаёт иврит в духовной семинарии в Минске, служит в Вильно, а затем в Петербурге в качестве цензора книг, написанных на идише и иврите. Европейскую известность он получает после публикации в 1869 году «Книги кагала» — перевода с идиша протоколов заседаний минской еврейской общины. Встреча же Симонини с выкрестом-антисемитом датируется автором 1866 годом — периодом подготовки издания книги Брафмана. По версии Эко-Симонини, Брафман в это время находился в Париже, налаживая контакты со «Всемирным еврейским союзом», целью которых было получение доступа к секретной информации. Подобная конспиративная деятельность объясняется фактом сотрудничества Брафмана с Третьим отделением[31].
Брафман, по свидетельству Симонини, практически полностью лишён типичных еврейских внешних черт, и напоминает лицом русского или поляка. Внешнее и внутреннее преображение, ставшее следствием крещения, выталкивает Брафмана из «еврейского мира», который он отныне считает для себя чужим. Результатом отторжения становится желание полностью аннигилировать все связи с прошлым, уничтожить его не только в себе, но и сделать предметом острого отвращения для окружающих. Этой задаче и посвящены «этнографические» изыскания Брафмана, показывающие его бывших соплеменников в самом неприглядном виде. «Чтобы просуществовать сорок веков и сохранить свою внутреннюю мощь, столь живучий народ должен был образовывать подпольное правительство в каждой стране, в которой оказывается. Такое государство в государстве, поддерживаемое всегда и где бы то ни было, даже в периоды тысячелетних странствований. Так вот, я нашёл документы, подтверждающие существование этого тайного государства со своим законом, законом кагала»{631}.
По мнению Брафмана, установления кагала коренятся в ветхозаветной истории. Особое значение кагал приобретает в эпоху изгнания евреев из Израиля. Именно кагал позволил еврейским общинам, разбросанным по всему миру, сохранить свою внутреннюю независимость при формальном подчинении обществам тех стран, в которых они пребывали. Неукоснительное следование талмудическим предписаниям, жесточайшее регулирование всех сфер деятельности делают евреев, по сути, заложниками «тайного правительства». И хотя «талмудическая мудрость» всячески подчёркивает превосходство евреев над прочими народами, первыми её жертвами выступают как раз сами евреи, не входящие в «иудейскую элиту». «Отсутствие сочувствия к общественным низам, эксплуатация бедных богатыми -всё это с точки зрения кагала не преступления, а напротив, достоинство Израиля. Часто подчёркивается, что в России евреи нищи. Это правда. Большинство их нище, будучи жертвами тайного меньшинства — правительства, основанного богатыми евреями»{632}. Таким образом, Брафман, по замыслу автора, пытается снять с себя комплекс вины за предательство собственного народа, переложить ответственность на силы, являющиеся настоящими, хотя и тайными виновниками преследований евреев. Но за подобными альтруистическими сентенциями скрывается иной комплекс — жажда самоуничтожения, названная Фрейдом «Танатосом». Принадлежа к социальной группе с низким статусом, Брафман пытается преодолеть её границы. Но формальное преодоление не избавляет от психологического ощущения «мёртвой привязки» к той среде, из которой субъект номинально «успешно» уходит. Поэтому здесь и сливается жажда полного преображения, невозможного без утилизации своего прошлого «Я», с маниакальным отторжением покинутого социально-этнического гетто. Брафман выступает как классический образец еврейского самоотрицания в его наиболее интеллектуально-экстремальной форме.
Подобными характеристиками наделяются и другие конспирологи, с которыми, по авторской воле, судьба сводит Симонини. Эко несколько однообразно демонстрирует «темные изгибы» конспирологического сознания, сводя всё к базисной неофрейдистской формуле. Естественно, что диагнозы, поставленные конспирологам, не слишком разнообразны — сексуальные фрустрации и перверсии, патологическая жадность как следствие развития «анального характера». Говоря о Э. Дрюмоне, Эко вкладывает в уста Симонини уже хорошо знакомую характеристику его антисемитизма: «По расхожей физиогномике он был вылитый еврейский пророк. Будто Предвечный Творец специально уполномочил его сживать со свету свой избранный народ. Симонини был обворожен антиеврейской оголтелостью Дрюмона. Тот евреев не терпел восторженно, истово, на грани сексуального запала. Не философский, политический антисемитизм Туссенеля, не богословский, как у Гужено, — нет, это были эротические спазмы»{633}. «Накопив материала», Симонини создаёт свой шедевр фальсификации — «Протоколы сионских мудрецов». Являясь одновременно сотрудником нескольких тайных государственных служб, он в итоге налаживает связи с российскими спецслужбами. Под чутким руководством П. И. Рачковского и М. В. Головинского он сшивает текст «Протоколов», шлифует его стилистически и содержательно. Для русской политической полиции «Протоколы» были практически необходимы — для доказательства присутствия «еврейского следа» в революционном движении. В идеале публикация их должна была спровоцировать подъём антисемитизма в России, переключение общественного внимания с проблем социально-политических, обусловленных отсталостью и некомпетентностью самодержавного режима, на этнические конфликты.
Следует признать, что последний роман Эко проигрывает его ранней книге — «Маятнику Фуко». Если в первом романе проблема интерпретации «теории заговора» рождает оригинальную интеллектуальную модель толкования природы конспирологического сознания, то в последнем сложные, «объёмные» интеллектуальные построения подменяются социальной дидактикой, задача которой — моральное наставление читателя, внушение мысли о социальной опасности «теории заговора». Но благородство изначального замысла, увы, не подкрепляется литературными достоинствами, что фатально влияет как на качество самого текста, так и на его способность вызвать ожидаемый эффект.
Другим интересным примером развития «теории заговора» в интеллектуальной литературе является роман Т. Рошака «Киномания». Подобно Эко, Рошак не является вариантом «чистого писателя». К литературе он обращается, будучи уже известным учёным, автором работы «Рождение контркультуры», получившей широкую известность в западной академической среде. Как уже понятно из названия романа, его содержание определено пристальным рассмотрением такого универсального явления современного искусства, как кино. Универсальное изобретение братьев Люмьер под пером писателя смещается из сферы эстетической в конспирологическую область. Сюжетной основой романа становится попытка главного героя разгадать загадку Макса Касла — третьестепенного режиссера предвоенной эпохи. Постепенно перед героем открывается изнаночная сторона истории кино, значение которой более важно по сравнению с историей официальной: «Я чувствовал себя муравьем, ползущим по заднице слона и не догадывающимся, что несколько дюймов почвы у меня под ногами — это часть какого-то большего мира, смысл и назначение которого неведомы мне»{634}. Грубоватое сравнение подчёркивает степень неведения главного героя. Хотя Джонатан Гейтс, главный герой, и является профессиональным кинокритиком, обладающим солидным запасом полученных в годы учёбы знаний, но его формальный опыт оказывается весьма ограниченным и практически не соприкасается с подлинной историей возникновения кино.
Для адекватного же постижения «самого важного из искусств» Гейтс вынужден обратиться к изучению вроде бы достаточно далёких от кино предметов: древние мистические культы, магические обряды, религиозные ереси оказываются важными составляющими в непростом движении к истине. Именно в религиозной ереси средневековья открывается весьма непростая история возникновения кино. Речь идет, естественно, о катарах-альбигойцах-тамплиерах — классических героях классической «теории заговора». Надо отдать должное изобретательности Рошака, с которой он связывает религиозных диссидентов с возникновением кино. «Совсем не случайно эмблема старых рыцарских орденов (мальтийский крест) дала своё имя и форму маленькому механизму в сердце любого кинопроектора»{635}. Но изобретение кинематографа было вовсе не альтруистическим вкладом в развитие культуры: целью кино является не эстетика, но этика. С помощью визуального эффекта фликкера (варианта двадцать пятого кадра) «сироты бури» — катары обрабатывают сознание ничего не подозревающих зрителей. Целью данной операции служит внедрение в подсознание отвращения к сексуальной стороне жизни. Катары, будучи продолжателями гностической традиции, воспринимают мир дуалистически, как борьбу добра и зла, света и тьмы, плоти и духа. Плотская составляющая сексуальных отношений становится прямым выражением дьявольского начала, борьба с которой не может не рассматриваться как религиозное действие. Но в силу естественности сексуальности, её онтологической укоренённости в природе человека подобная борьба была долгое время безрезультатной. Поэтому кинематограф не появляется случайно, его «изобретение» следует понимать как закономерный итог усилий катаров по создания адекватного механизма десексуализации человеческого бытия. Драматизм повествования смягчается авторской иронией, многие из конспирологических посылов служат прикрытием для изящного обыгрывания культурных символов современного мира. Возникает вопрос: насколько серьёзно сам писатель относится к собственным конспирологическим построениям? Здесь мы должны обратиться к философско-эстетическим положениям постмодернизма.
Несмотря на всю пестроту и внутренние противоречия постмодернизма, одним из общих положений его является тезис об отмене моноцентрического понимания истории. Согласно постмодернистской установке, бытие невозможно представить в виде единственно верного концепта или нарративного пространства. Невозможно даже выстраивание, ранжирование явлений мира по степени их ложности или истинности. Абсолютность, неохватность истории, культуры превращают вроде бы «самое неправильное» в то, что становится реальным при должном смещении взгляда. При этом «истинность истории» воспринимается лишь как согласие субъекта присоединиться к «конформистскому большинству». Один из героев романа Рошака рассуждает о подрывном характере «теории заговора» следующим образом: «Вы когда-нибудь замечали, что происходит, если в споре использовать аргумент о заговоре? Всё, что вы говорите, автоматически дискредитируется. Почему? Да потому что никто из благонамеренных людей в такие вещи не верит»{636}. «Благонамеренность» и «вера», поданные в таком контексте, толкуются не только как антитезы «теории заговора», еретически подрывающей основы существующего миропонимания. В этом отношении «теория заговора» представляет собой некоторую альтернативу, с помощью которой происходит деконструкция привычного взгляда на окружающий мир, смену событий, логику истории. Постмодернизм, игнорируя «реакционный характер» конспирологии, оставаясь равнодушным к вопросу истинности или ложности тех или иных вариантов «теории заговора», эстетизирует само конспирологическое пространство. Смысловые конструкты «теории заговора» обретают глубину и силу метафор и символов, органически встраиваясь в художественный мир.
Другим подтверждением сказанному может служить роман современного английского писателя Л. Норфолка «Словарь Ламприера», наиболее точно и ярко отражающий указанный интерес постмодернизма к конспирологической тематике. Основой романа становится переосмысление истории Ост-Индской компании, как известно, сыгравшей важнейшую роль в зарождении и становлении Британской империи. В романном пространстве, при сохранении внешних примет исторической действительности, Ост-Индская компания подаётся как совершенная конспирологическая организация. За фасадом коммерческой деятельности скрывается эзотерическое объединение. Во главе его находится таинственная Девятка компаньонов, выступающая также как Каббала, усилия которой направлены не столько на реализацию финансовых проектов, сколько на свержение правящей французской династии. Подобная активность находит объяснение в событиях начала XVII столетия. Именно тогда, в 1627-1628 гг. войска кардинала Ришелье, стремившегося к максимальному укреплению королевской власти, осадили Ла-Рошель: последний оплот гугенотов на юге и западе Франции. Осада, как известно, завершается взятием города и практически полной гибелью всех его обитателей. Несколько спасшихся жителей Ла-Рошели ставят перед собой целы уничтожение французской монархии. Финансовым обеспечением этого плана и занимается Ост-Индская компания, руководящее ядро которой — Девятка компаньонов, скрывается в глубинах лондонского подземелья.
Следует заметить, что образ лондонского подземелья выступает в роли адекватного, даже несколько прямолинейного символа конспирологического инобытия. Образ подземелья отсылает нас к предметно-символическому ряду, разработанному в рамках готического романа. Сама идея конспирологического крушения династии Бурбонов, несомненно связанная с «тамплиерским следом» событий 1793 года, столь обильно представленная в различных версиях «теории заговора», отсылает к идейному контексту уже рассмотренного нами романа Эко. А. Блейз, переводчик и комментатор романа, следующим образом определяет природу конспирологического аспекта романа: «Завуалированная пародия на небезызвестный миф о мести тамплиеров (прямая или опосредованная через другой постмодернистский роман — “Маятник Фуко” Умберто Эко)»{637}.
Представленный обзор конспирологической художественной литературы даёт нам возможность сделать ряд важных концептуальных выводов. Генетически конспирологическая литература восходит к различным литературным жанрам и направлениям (готический роман, приключенческая литература, детектив). На первом этапе своего развития конспирологическая литература не имеет чистого бытования, но растворена (идейно и образно) в различных жанровых пространствах. На примере романов Л. Жаколио мы можем зафиксировать процессы развития концептуальных трансформаций конспирологической парадигмы в рамках литературного произведения. Доминирующей формой проявления «теории заговора» становится массовая литература, что напрямую соотносится с усилением конспирологических настроений в массовом сознании. Хронологически данный этап охватывает столетие: от середины XIX в. до середины XX в.
Второй этап начинается с освоения конспирологической тематики представителями «серьёзной» литературы. Здесь мы наблюдаем осознанное, рациональное использование конспирологических мотивов. Пародийное воспроизведение ходов конспирологической литературы становится средством реабилитации «теории заговора». Для интеллектуального читателя, как правило, разделяющего либеральные ценности, конспирологические конструкции теряют «зловещие» признаки политической актуальности, отныне они воспринимаются как средство художественной провокации. Но в контексте постмодернистской эстетики «теория заговора» из игрового, подчинённого элемента легко может превратиться в самодостаточное начало, придав миру постмодернистской условности черты реальности. Приведём в этой связи мнение К. Крылова по поводу популярности в современной литературе жанра фэнтези, вполне соотносимого, на наш взгляд, с конспирологическим жанром. Автор развивает мысль о содержательном обеднении нашей реальности: «Мир, в котором процветающие государства в одночасье лишаются средств — из-за каких-то там “колебаний биржевых котировок” — уж больно неуютен, поскольку перестал быть нашим, человеческим миром. Уже не Бог, не демоны, не мы сами творим свою судьбу. Мойры тоже отдыхают. Нами правит закон больших чисел, и только сказка возвращает нас в прошлое, когда миром правили булат и злато, сила и ум, истина и меч»{638}. Безличность социальной жизни, «закон больших чисел» обессмысливает и современного литературного героя, и читателя как потребителя образов и сюжетов. «Теория заговора», облекаемая в художественную форму, позволяет реанимировать утраченный смысл, заново выстраивая сложную модель мира, в которой герой обретает и себя, и своё положение в мире. В конечном счёте он обретает и сам мир. Эдипа Маас — героиня знакомого нам романа Т. Пинчона, подавленная осознанием потенциального всесилия физической и социальной энтропии, приходит к пониманию «теории заговора» как единственной возможности вернуть миру смысл, как альтернативы погружения в иррационально-механическое ничто: «Теперь же эта страна напоминала огромную электронно-вычислительную машину, и повсюду, куда ни посмотри, как балансиры, болтали нули и единицы — справа, слева, впереди, сливаясь в бесконечности. За иероглифами улиц был либо трансцендентный смысл, либо просто земля. <…> Один смысл, скрытый за очевидным, или вообще никакого»{639}. Сложная структура мира, оформившаяся в результате «конспирологического открытия», связавшего отдельные вещи, поступки, людей воедино, предстаёт настолько цельной и настоящей, что герой в итоге не просто прозревает. Он испытывает своего рода «конспирологический катарсис», шагнув за границу обыденного, привычного мира. Даже его, героя, возможная гибель не даёт читателю повода для пессимизма; настолько высоко содержательное и эстетическое значение полученного знания.
Подводя итоги анализа «теории заговора» в массовой культуре, укажем на тот факт, что она с успехом адаптируется к изменениям, связанным с бурным технологическим прогрессом, нашедшим своё отражение в развитии средств массовой информации и развлечений. Мы имеем в виду отражение конспирологического сознания в таких феноменах культуры, как кино, телевидение, Интернет, компьютерные игры. Если кинематограф можно отнести к индустриальной эпохе, ко времени возникновения самой «теории заговора», то Интернет и сфера компьютерных развлечений — продукт уже нового времени. Можно с уверенностью утверждать, что «теория заговора» в настоящий момент является одним из наиболее динамично развивающихся сегментов пространства «всемирной паутины». Существует множество специализированных сайтов и форумов, которые популяризируют «теорию заговора», выкладывают в открытый доступ наиболее популярные тексты, становятся инициаторами конспирологических интерпретаций событий текущей жизни. Ярким примером тому служат события 11 сентября 2001 года, которые буквально в этот же день стали источником различных конспирологических версий и гипотез. Именно эти свойства «всемирной паутины»: отсутствие политической цензуры, возможность поиска и нахождения единомышленников, готовность к диалогу по самым «острым» или даже «запретным» темам, «обрекают» конспирологию оставаться одним из самых востребованных сегментов мировой паутины.
ГЛАВА 9.
«Теория заговора» и проблемы её развития в советский период: от «эмпирики» к «теории»
Необходимым элементом нашей работы является обращение к периоду 40-х годов XX века; их социокультурный опыт даёт нам представление об особенностях формирования конспирологического мышления в СССР. В первую очередь следует дать ответ на вопрос: может ли компания по борьбе с космополитизмом считаться выражением и следствием конспирологического сознания? Большинство исследователей данной проблемы, как отечественные, так и зарубежные{640}, дешифруя весьма неопределённое и расплывчатое определение «космополитизм», указывают на его выраженную этническую составляющую. Речь идёт об антисемитских репрессиях, незначительно закамуфлированных марксистской риторикой и основанных на малопонятных большинству населения СССР обвинениях в космополитизме. В этой связи возникает даже эффект «теории заговора» с двойным дном: борьба с космополитизмом (легализованная форма «теории заговора») скрывает в себе акции антисемитского характера (скрытая форма «теории заговора»).
Но существует также версия, одним из её сторонников является М. Джилас, что в результате Великой Отечественной войны миллионы советских граждан, соприкоснувшись с реальной жизнью в Западной Европе, могли сравнить свои впечатления с утверждениями официальной пропаганды. С целью предотвращения нежелательного эффекта и была организована кампания тотальной критики европейской жизни во всех её проявлениях. Здесь к прежде активно использовавшимся классовым мотивам прибавляются культурные, этические и даже бытовые аспекты. Ещё одно объяснение, третья версия, основывается на стремлении «Сталина, Жданова и Маленкова уничтожить интеллигенцию как внутреннего врага коммунистического режима и поставить духовную жизнь общества под партийно-государственный контроль»{641}. Но всё же к настоящему времени наибольшее распространение, с теми или иными оговорками, получила первая версия — этноцентрическая трактовка проблемы.
Как отмечают современные исследователи событий сороковых годов: «Здесь прослеживаются скорее антиинтеллектуалистские, чем антисемитские мотивы»{642}. Объектом жёсткой критики становились представители различных этносов и национальностей. Но в силу того, что евреи в ряде интеллектуальных профессий занимали доминирующее положение, вектор репрессий приобрёл неявное этническое направление. Ещё одним важным возражением, касающимся возможности трактовать борьбу с космополитизмом как выражение конспирологического сознания, служит сущность источника космополитической кампании, её инициирующей стороны. В событиях 40-х годов определяющее значение, как в организации борьбы с космополитизмом, так и в регулировании хода собственно кампании, играют высшие партийные органы. В классических конспирологических схемах, рассмотренных нами выше, конспирологические настроения не являются продуктом направленного, «лабораторного» творчества, но зарождаются и активизируются внутри социальной системы, нередко вступая в конфликт с официальной трактовкой того или иного явления. В нашей же ситуации мы сталкиваемся с иными мотивами, формами реализации. Инспирируя кампанию по борьбе с космополитизмом, партийные органы не просто дали толчок процессу, но отслеживали, формировали все его этапы и стадии. Сама кампания, как в центре, так и на периферии, реализовывалась в привычном русле. Её ключевые моменты заключались в следующем: «Единодушное требование применения к изменникам Родины высшей меры наказания и взятие коллективами области повышенных производственных обязательств»{643}. Стереотипность, «отработанность» данных моментов даёт возможность согласиться со следующим мнением исследователя: «Они присущи и всем основным идеологическим кампаниям сталинской эпохи»{644}. Кроме того, сама кампания, прекратившись директивно, как она и начиналась, практически не оставила после себя социокультурного следа, что ещё раз говорит об её искусственном характере.
Подтверждением приведённому тезису служит работа Г. В. Костырченко «Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм» — наиболее полное и объективное исследование на данную тему. Авторский вывод: «Развернувшаяся в послевоенное время в Советском Союзе аппаратная чистка была обусловлена прежде всего социально-политической природой сталинского режима, обеспечивавшего собственную дееспособность и единовластие диктатора посредством периодической кровавой прополки номенклатурно-бюрократического слоя общества»{645}, — на наш взгляд, наиболее адекватен и отвечает историческим реалиям. В этом отношении процессы конца 40-х годов мало отличаются, помимо, естественно, размеров и охвата, от репрессий конца 30-х годов прошлого века.
Не вдаваясь в коллизии внутрипартийных отношений, укажем на то, что обозначенный период истории проходил в негласной, подспудной борьбе за партийное лидерство. В ходе этого противостояния различные партийные группировки и их лидеры использовали методы дискредитации оппонентов самого широкого спектра. Известно, что Л. П. Берия по роду своей деятельности занимался кругом вопросов, имеющих выходы к еврейской проблематике напрямую или опосредованно. Так, создание Еврейского Антифашистского Комитета проходило под негласным патронажем Берии. Последующий разгром комитета, несомненно, повлиял на положение Берии внутри политической элиты того времени.
С другой стороны, так называемая «ждановская группа», также претендующая на власть, стремилась проводить политику, направленную на «умеренный» Ренессанс русского национального сознания. К этой группе были близки некоторые литераторы, выступившие в качестве застрельщиков в борьбе с космополитами. Приведём несколько высказываний, которые, несмотря на весь псевдомарксистский антураж, отражают не социальные, но национальные претензии авторов. Н. Грибачёв, поэт и влиятельный литературный чиновник, следующим образом, достаточно художественно, рисует «образ врага»: «Ещё ютятся в тёмных и затхлых уголках эстеты и снобы, молитвенно преклоняющие колени перед упаднической мистикой буржуазного декаданса и безыдейным формалистическим трюкачеством. Ещё не разоблачены до конца гнилые остатки разгромленных буржуазных школок и группок, не изжиты пессимистическое нытьё, космополитический маразм, эстетское самолюбование»{646}. Обратим внимание на то, что наряду с обвинениями, которые могут быть конспирологически интерпретированы («группки», «школки»), хотя и в сниженном виде, ряд обвинений носит мировоззренческий, идеологический характер. Подтверждением сказанному служит следующий откровенно карикатурный «конспирологический пассаж»: «Драматург А. Суров сообщил партийному собранию о том, что антипатриотическая группа театральных критиков в своей борьбе против советской культуры скатилась на путь тайного сговора, проводя специальные сборища в ресторане “Арагви” и на квартире космополита Оттена»{647}. «Теория заговора» же, как мы это показали выше, в первую очередь апеллирует к тем фактам, которые не могут быть опровергнуты, находят своё подтверждение в эмпирической действительности, в знаниях, доступных практически каждому.
Схожее объяснение возникает при знакомстве с докладом А. Софронова «За советский патриотизм в литературе и критике!», который стал установочным в антикосмополитической кампании в литературе. Объектом обвинений становятся некоторые театральные и литературные критики. «За последние годы группа театральных критиков, выросшая на гнилых дрожжах космополитизма, декаданса и формализма, систематически подвергала охаиванию и дискредитации всё то новое и передовое, что появлялось, росло и утверждалось в советской литературе и в советском театре»{648}. Уже здесь проявляются признаки «теории заговора»: происходит перечисление имён, представляется список действий, имеющих конспирологическое толкование. Но проблема в том, что разоблачители «космополитизма» очень чётко соблюдают демаркационное разделение, целиком сосредотачиваясь на «точечной критике», оставляя вне зоны своего внимания обвинения социально-политического характера. Читатель убеждается в неблагополучном состоянии дел в театральной критике, за констатацией чего следует идеологический катарсис — клятва в несокрушимой верности вождю и партии. Потенциальный конспирологический эффект «космополитической кампании» достаточно жёстко купировался и заменялся банальными призывами к «бдительности» и лозунгами о «коварном враге». К конспирологии это уже не имело никакого отношения.
Таким образом, перед нами образец не конспирологического, но идеологического противостояния, являющегося следствием обострения внутрипартийной борьбы на рубеже 40-50-х годов. Также следует заметить, что в ходе антикосмополитической кампании были сделаны попытки решения конфликтов, споров, не имеющих прямого отношения к идеологической установке объявленной кампании. Так, под лозунгом борьбы с космополитизмом происходило перераспределение финансовых потоков в издательской сфере. Получали усиление определённые писательские группировки, отношения внутри которых всегда строились на личностной основе, что изначально не могло не привести к конфликтным ситуациям. В качестве подтверждения нашему тезису сошлёмся на мнение известного поэта Н. Коржавина, который уделяет значительное место в своих мемуарах осмыслению причин и хода борьбы с космополитами: «Даже в качестве повода для возбуждения массового антисемитизма эта кампания провалилась — обстоятельства литературной жизни мало кого волновали»{649}. Фактически кампания, несмотря на освещение в центральной прессе, осталась локальным, замкнутым на относительно небольшой группе лиц, социокультурным явлением.
Кроме этого, обратим внимание на следующий социально-психологический фактор. Признание актуальности «теории заговора» означает признание неэффективности или, по крайней мере, ослабления властной государственной системы управления. В результате чего ставится под угрозу тезис о незыблемости советского строя. Неслучайным представляется издание в тот период книги американских публицистов М. Сейерса и А. Кана «Тайная война против Америки». Авторы говорят в ней о фактической беззащитности США перед лицом тайной войны, развернутой против них гитлеровской Германией и её союзниками: «Эта книга о диверсионной деятельности держав оси. Она показывает страшное политическое подполье шпионов и диверсантов. Она описывает агентуру и тайные замыслы организации, которая проникла и в Соединённые Штаты, используя вредительство, террор и вероломство как важнейшее оружие в войне за порабощение мира»{650}. Несомненно, что говоря о «политическом подполье», авторы имели в виду не классических диверсантов и саботажников. Об этом пишет в предисловии к книге Б. Изаков: «Шпионаж и саботаж, диверсионные и террористические акты — это только часть “тайной войны”, которую вела фашистская агентура»{651}.
Успех этой «тайной войны» напрямую вытекает из принципов американского политического устройства, позволяющего использовать демократические институты для внедрения и функционирования «тайных обществ». Американскими авторами подчёркивается, что конспирологическая составляющая деятельности нацистов была куда более эффективной по сравнению с банальными взрывами и поджогами. «Подрывная пропаганда, злостные слухи, ложь, искусственное создание оппозиционных движений, рассчитанное использование подлинных оппозиционных движений, подкуп, запугивание — таково оружие психологического диверсанта»{652}. На страницах книги приводится внушительный список «искусственных и подлинных оппозиционных движений», выступающих в качестве ширмы, за которой находились их подлинные инициаторы. Издание «Тайной войны против Америки» должно было продемонстрировать отсутствие проблемы «тайных обществ» в советском социуме, в частности в период войны с нацистской Германией. Враг не сумел организовать эффективного, разветвлённого «политического подполья», что лишний раз доказывало монолитность советского общества. Здесь мы постепенно выходим к проблеме более широкого уровня: общего соотношения «теории заговора» с идеологическими и политическими установками советской системы. Насколько марксистское учение в его советском варианте могло способствовать развитию «теории заговора»? Насколько вообще возможно бытование «теории заговора» в рамках советского авторитарного общества?
Естественно, что возникновение в отечественном социокультурном пространстве такого явления, как «теория заговора», должно было иметь некоторую базу: концептуальную, понятийную, содержательную. Возникновение такой базы не может быть одномоментным, но предполагает определённый подготовительный период. Обращение к опыту советского периода даёт нам возможность определить специфику современного бытования «теории заговора». Согласно мнению ряда исследователей, конспирология непосредственно связана с марксистской идеологией, так как предполагает наличие тотального заговора, отражающегося в борьбе пролетариата и капиталистов{653}. На наш взгляд, подобное утверждение отражает упрощённый взгляд на взаимоотношение названных явлений. Более адекватной действительности представляется точка зрения А. Г. Дугина, который в типологизации «теорий заговора» выделяет «заговор банкиров», «властителей финансовой паутины». Делается вывод о широкой вариативности «заговора банкиров»: «Здесь конспирология соприкасается с политологией, экономизмом и социологией. Некоторые аспекты такого конспирологического варианта фактически совпадают с политическими доктринами марксизма»{654}. Но совпадение отдельных аспектов ещё, конечно, как мы знаем, не означает абсолютного тождества.
В качестве дополнительного обоснования нашей позиции сошлёмся на мнение уже неоднократно цитированного нами К. Поппера. Будучи последовательным и даже зачастую пристрастным оппонентом марксизма, не упускающим возможности указать на те или иные просчёты, внутренние противоречия концепции Маркса, Поппер особо оговаривает невозможность отождествления исторического материализма с «теорией заговора». «Правильно это или нет, но Маркс видел в таких явлениях, как война, депрессия, безработица и голод для одних при изобилии для других, не результат хитрого заговора со стороны “большого бизнеса” или “империалистических поджигателей войны”, а нежелательные общественные последствия действий, преследующих совсем иные цели и совершаемых субъектами, пойманными в сети социальной системы. Маркс смотрел на людей-актёров на сцене истории, включая “больших актёров”, как на простых марионеток, неумолимо подталкиваемых экономическими пружинами — историческими силами, над которыми у них нет никакой власти»{655}. Пришло время в очередной раз возразить классику критического реализма.
Парадоксально, но внутренне закономерно, что первыми жертвами неприятия марксизмом «теории заговора» выступают сами основоположники научного коммунизма. Выше мы наглядно показали на примере работы «Разоблачения дипломатической истории XVIII века» то, как «теория заговора» не только уживается, но и эксплицируется в системе марксистского мировоззрения. Но для советских ревнителей идейной чистоты, впрочем, как и для Поппера, это «диалектическое единство» представлялось еретическим, а следовательно, и невозможным. Показательна судьба самой работы Маркса, которая вышла на русском языке лишь в 1989 году, в разгар демократизации советского общества и ровно через девяносто лет после её первой публикации. Для работ классиков марксизма — случай весьма редкий, если учесть почти сакральное отношение к их текстам в то время, когда обнаружение неизвестного письма Маркса-Энгельса-Ленина становилось громким «научным событием». По поводу «Разоблачения» этого сказать нельзя. В первый раз оно готовилось к печати ещё в 50-е годы прошлого века, в период «малой перестройки», но тогда текст не прошёл тест на «идеологическую лояльность». В 1989 г. публикация в журнале «Вопросы истории» сопровождалась характерной вступительной статьёй, авторы которой указывали, где Маркс отходит от принципиальной позиции марксизма-ленинизма: «Однако “Разоблачения” писались Марксом не только как историческое исследование, но и как памфлет, в котором чувствуются политические события недавно закончившейся Крымской войны. Вероятно, поэтому, справедливо отмечая реакционный характер устремлений английской правящей олигархии и царизма, Маркс допускает известную односторонность в оценке внешней политики Лондона»{656}. «Чувствуется» упорное нежелание определить хотя бы конспирологический контекст текста, который, как было нами показано, лежит на поверхности.
Мельком упоминается только фигура Д. Уркварта как идеологического вождя издания, на страницах которого и была напечатана работа Маркса. Также пунктиром обозначен «консерватизм» взглядов английского лорда. Конспирологическая трактовка русской истории, достаточно чётко артикулированная автором, получает размытую критическую оценку, обоснованную тем, что Маркс не знал «правильных источников», ориентируясь на устаревшие и неполные сведения о русской истории: «Это привело к определённой пристрастности оценок, недостаточной объективности некоторых суждений, искажению многомерной картины исторического развития страны и её внешней политики»{657}. Обтекаемые формулировки вступают в прямое противоречие с самим текстом, в котором нет и намёка на какие-то полутона или оттенки. Маркс выстраивает достаточно строгую и непротиворечивую концепцию тайной войны России против Европы, в которой именно конспирологические приёмы позволяют России без особых усилий навязывать свою волю всей Европе.
В научно-популярной литературе советского периода мы можем найти примеры внешнего сосуществования конспирологических моделей с марксистской идеологией. Ярким примером тому служат работы Н. Н. Яковлева, наиболее известного своей книгой «ЦРУ против СССР». Но наше внимание в первую очередь привлекает его работа «1 августа 1914». Содержанием книги становится анализ причин Первой мировой войны, приведшей к тектоническим сдвигам в российском обществе. Своё исследование автор выстраивает как будто в соответствии с общими методологическими установками советской историографической школы. «В советской историографии рассмотрены и решены коренные вопросы кануна 1917 года. Опираясь на труды В. И. Ленина, советские историки всесторонне раскрыли роль героического рабочего класса, партии большевиков в подготовке социалистической революции», — не без пафоса утверждает Н. Н. Яковлев{658}.
Но заявленное единство подходов оказывается внешним приёмом, скрывающим далеко не ортодоксальный марксистский взгляд на российскую историю того периода. По сути, автор отказывается от классового понимания исторического процесса, вследствие чего «героическая роль рабочего класса» становится лишь риторической фигурой прикрытия. Используя недоступный массовому советскому читателю свод материалов, дореволюционные и эмигрантские издания[32], исследователь предполагает раскрыть те аспекты событий начала XX века, которые, по его мнению, не получили должного освещения и соответствующей интерпретации.
Анализируя ход Первой мировой войны и участие в ней русской армии, историк делает ряд выводов, не совпадающих с устоявшимися, стереотипными взглядами на тот период. Русская армия предстаёт не как отражение «прогрессирующей гангрены самодержавия», орудие неизбежной метаморфозы империалистической войны в войну гражданскую, классовую. Используя обширный фактический материал, Яковлев указывает, что по ряду параметров русская армия не только не уступала, но превосходила вооружённые силы как стран Антанты, так и Тройственного союза. «Без всякого преувеличения можно сказать, что по стрелково-технической подготовке русская артиллерия занимала, бесспорно, первое место в мире»{659}. Это же относится и к уровню стратегического планирования: «К началу Первой мировой войны русская военная мысль во многих отношениях превосходила известное на Западе»{660}.
Совокупность данных факторов и позволила Российской империи вести в целом достаточно успешную военную кампанию, переведя боевые действия в фазу затяжной окопной войны. Учитывая острую нехватку стратегических ресурсов в странах Тройственного союза, победа Антанты представлялась неизбежной. Яковлев особо подчёркивает тот факт, что к 1917 году снабжение русских войск не только не ухудшилось, но, наоборот, количественно и качественно улучшилось по сравнению с первым периодом войны. В этой ситуации возникает вопрос об объективных причинах кризиса февраля 1917 г. Что же стало причиной крушения императорской России? В попытке найти адекватный ответ автор обращается к роли и значению масонства в дореволюционной жизни России и его участию в свержении монархии.
Говоря о феномене масонства в русской политической жизни тех лет, Яковлев призывает отказаться от взгляда на масонские ложи как на собрания «чудаков», целиком сосредоточившихся на обрядово-символической стороне учения вольных каменщиков. Им всячески подчёркивается реальность воздействия «братьев» на политические, экономические процессы той поры, результатом которого становится «превентивная революция» февраля 1917 г. В данном контексте российское самодержавие представляется малосимпатичной, но всё же объективной жертвой деятельности заговорщиков. Естественно, что масонство характеризуется, прежде всего, по степени его связи с крупной буржуазией, что позволяет аттестовать его в качестве объективного противника рабочего класса. Но в то же время автор представляет материалы, свидетельствующие о надпартийной природе русского масонства, включающего в себя силы не только либерального лагеря, но и видные фигуры левых партий. «Верность масонской ложе в глазах посвященных была неизмеримо выше партийной дисциплины любой партии. И когда пришло время создавать Временное правительство, его формирование нельзя объяснить иначе как возможным предначертанием этой организации»{661}.
Целенаправленная деятельность по свержению монархии сопровождалась не только политической борьбой в её чистом виде, но и актами саботажа в тылу воюющей армии, срывом продовольственных поставок в крупные города, спланированными провокациями в прессе, направленными на подрыв доверия к власти. Яковлев рисует настолько впечатляющую картину подрывной работы, «концентрированного наступления буржуазии» на самодержавие, что в её рамках фактически не остаётся места для партии российского пролетариата, которая в официальной идеологической интерпретации и стала «могильщиком» самодержавия. Естественно, что подобное конспирологическое толкование событий начала прошлого века не могло не вызвать острой негативной реакции как со стороны представителей официальной идеологии, так и со стороны представителей общественных наук.
Среди критических откликов «объективистского свойства» как наиболее типическую мы можем назвать работу А. Я. Авреха «Масоны и революция». Структурно и содержательно данное исследование целиком строится как полемический отклик на работу Яковлева, которую Аврех совершенно справедливо охарактеризовал как «решительный разрыв со всей советской историографией»{662}. Центральным тезисом текста становится утверждение о quantite negligeable — ничтожной величине реального влияния масонства на действительные политические процессы того времени. Несмотря на, несомненно, научный характер работы Авреха, необходимо заметить, что и она явно несвободна от идеологического влияния. Говоря, совершенно неоправданно, об «истеричной и иррациональной масонофобии правящих верхов, начиная от носителя верховной власти и кончая департаментом полиции», автор также абсолютно тенденциозно, но идеологически «правильно» объясняет это противостоянием народу, «который уже сделал одну великую революцию и горит желанием совершить вторую»{663}.
Основываясь на изложенном материале, мы можем сделать ряд выводов, касающихся природы генезиса «теории заговора» в советскую и постсоветскую эпоху. Следует признать, что конспирология, обладая внешне схожими чертами с марксистской идеологией, вовсе не является её зеркальным отражением. Причиной тому ряд факторов как объективно-научного, так и социально-политического свойства. Во-первых, обратим внимание, что с методологических позиций конспирологические схемы вступают в прямое противоречие с марксистской интерпретацией исторической процессуальности. Формационный подход, парадигмально «завязанный» на концепции жёсткого социально-экономического детерминизма, не имеет реальных выходов к иным, альтернативным вариантам прочтения исторического процесса[33]. Поэтому для господствующей идеологии любые отклонения были крайне нежелательными. К тому же не лишним будет отметить, что большинство конспирологических схем носят явно критический характер по отношению к марксизму, часто рассматриваемому в качестве яркого примера деструктивной конспирологической деятельности. С. Семанов, один из тех, кто в советскую эпоху пытался представить «теорию заговора» в качестве некой альтернативы марксистскому учению, следующим образом определяет состояние отечественной науки: «Исчезли из русской науки истории XIX и XX столетий живая мысль и любые споры по мало-мальски серьёзным вопросам. Разумеется, иные авторы хитрили и, прикрываясь соответствующими цитатами, высказывали даже нечто противоположное, но это общей картины не меняло»{664}.
Второй вывод также непосредственно связан с методологической особенностью «теории заговора». Конспирологическое исследование во многом строится на противопоставленности идеологическому и псевдоисторическому знанию большинства. Альтернативная природа «теории заговора» по необходимости требует постоянной жёсткой оппозиционности, в рамках которой «теневая действительность», то есть история в её конспирологической подлинности, выступает антиподом идеологии, демонтируя её ложные основания. Схема, принятая в официальной советской общественной науке, демонстрировала или должна была демонстрировать синтез идеологических установок с историческим процессом. По мере социально-экономического развития массы не только овладевали идеологическим инструментарием, но и становились творцами истории, которая в свою очередь становилась абсолютно прозрачной для рационального прочтения. Все остальные возможности влияния на исторический процесс представляются относительными, лишёнными связи с действительностью. Поэтому официальная идеология всячески подчёркивала и относительность влияния «тайных обществ», имеющих внеклассовый характер. В некоторых случаях даже делались выводы о полной включенности, например, масонства в социальную систему западного общества: «Когда масоны собираются за столом (а делают они это довольно часто, их не зря издавна называли людьми, которые “умеют хорошо поесть и попить”), они традиционно поднимают тост за главу государства. Правилами запрещено говорить в ложе о политике и религии. Главными темами бесед должны служить история, философия, наука, мораль»{665}. Подобные утверждения, безусловно, противоречат установкам «теории заговора», разрушая её базовое положение — обоснование заговора в качестве движущей силы истории. Даже признаваемые негативные качества масонства служат средством подтверждения тезиса о его периферийности по отношению к глобальным социально-политическим процессам: «Единственно, что оставалось неизменным и дожило до наших дней, так это замкнутый характер масонских лож и узкоэгоистические цели, которые они преследуют»{666}.
Политически «теория заговора» вступает в противоречие с концепцией поляризации мира, с характерным для неё перманентным противопоставлением двух лагерей: социалистического и капиталистического. Если в последнем и возможны отдельные реальные проявления деятельности «тайных обществ», то они находят объяснение в деструктивных процессах, определяющих саму сущность западного общества, систему эксплуатации человека человеком: «В конечном счёте масонство — продукт истории, наиболее совершенное воплощение идеи господства над людьми. Одиночка может обобрать слабого, шайка возьмёт банк, разветвлённая мафиозная организация зарится на ресурсы целых стран и народов»{667}. Поэтому «тайные общества» становятся лишь одним из симптомов деградации западного мира, но не её источником. Конспирологический фактор при этом выступает лишь как признак имманентного дефекта капиталистической системы, падение которой «запрограммировано» объективным течением классовой борьбы и не зависит от усилий каких-либо тайных сил. В социалистическом же обществе невозможно появление конспирологической проблематики, так как это противоречит тезису о единстве советского общества, сумевшего в ходе своего развития изжить те противоречия, наличием которых и объясняется бытование «тайных обществ» в западном мире. Своеобразное подтверждение высказанных нами положений содержится в гораздо более известной работе того же Н. Н. Яковлева «ЦРУ против СССР». Рассказывая о подрывной деятельности американских спецслужб, направленной против Советского Союза, автор особое внимание уделяет внутреннему состоянию советского общества. Говоря о перспективах диссидентского движения, даже учитывая оказываемую западными спецслужбами помощь, автор всячески подчёркивает невозможность его перерастания в более или менее влиятельную силу: «Каждый из них и все они вместе были ничто в многомиллионной толще советского народа, если бы не западные спецслужбы и массовые средства пропаганды, в первую очередь США»{668}.
При этом характеристика диссидентов идентична характеристике меньшинства в рамках «теории заговора», приведённой нами выше: тайное или полуявное противопоставление себя социальному большинству, стремление к аннигиляции общественных норм и правил, постепенное врастание в систему власти, что в целом подрывает жизнеспособность большинства, согласно классическому конспирологическому подходу. Но Яковлев всячески подчёркивает бесперспективность, невозможность перерастания диссидентского подполья в широкое общественное движение. Это ещё раз доказывает принципиальную невозможность разработки конспирологической проблематики в рамках советской историографии.
Третий момент, эмпирически дополняющий наше второе положение, касается содержательных аспектов конспирологических схем советского периода. Как уже отмечалось, работа Н. Н. Яковлева, целиком построенная на использовании дореволюционных и эмигрантских источников, хотя идеологически явно входит в противоречие с содержательной стороной, но в то же время играет роль некоторой демаркационной линии. Смысл подобной демаркации заключается в признании актуальности конспирологической тематики лишь в рамках исследования дореволюционной России. Всё, что выходило за данные границы, могло быть актуализировано и использовано лишь с позиций жесткой идеологической схемы, в которой деятельность «тайных обществ» могла рассматриваться лишь как антитеза коммунистическому движению. Подтверждением тому служит работа Э. Генри «Профессиональный антикоммунизм», доказывающая, что конспирологические приёмы и методы политической борьбы возможны лишь со стороны «тайных и полусекретных контрреволюционных организаций». Интересно, что при этом Генри косвенно признаёт некоторую эвристичность «теории заговора», но лишь по отношению к коммунистическому движению, которое с самого своего рождения выступает как объект постоянных атак тех или иных «реакционных сил». К создателям подобных антикоммунистических организаций автор относит руководителя прусской полиции В. Штибера: «Именно этим заклятым врагом Маркса была создана первая школа, в которой учили, как преследовать социалистов, следить за ними, внедряться в их организации, совершать подлоги»{669}. Но Штибер и его последователи — функционеры политической полиции разных стран, ещё не являются создателями полноценных «тайных обществ»: «Операции Штибера, Вермута и Карлье были всего лишь пробными шагами, предпринятыми в ограниченных масштабах. Специальных разветвленных организаций, всецело посвящавших себя борьбе с рабочими движением, ещё не было»{670}.
«Специальные разветвлённые организации» появляются лишь после Октябрьской революции. Показательно, что к подобным организациям Генри причисляет собственно конспирологов, как отечественных, так и зарубежных, характеризуя их как профессиональных антикоммунистов, контрразведчиков, аферистов и вчерашних жандармов{671}. Автор всячески подчёркивает практическую сторону их деятельности, которая находит своё выражение в политическом сыске, провокациях и даже в террористических актах. Подробно освещая различного рода политические мероприятия, создание иллюзорных, с позиций эффективности, антикоммунистических конспирологических объединений, исследователь всячески избегает анализа их конспирологической составляющей. Как правило, вместо рассмотрения положений «теории заговора» нам предлагаются крайне субъективные оценки того или иного лица, вне всякой связи с их работами. Так, об уже знакомом нам авторе «Скрытой руки» и активном участнике монархического движения Генри пишет следующее: «Полупомешанный граф Череп-Спиридович, бывший председатель “Славянского общества” в Москве и автор книги о “тайном мировом правительстве” евреев»{672}. Этой довольно уничижительной характеристикой исчерпывается вся информация о достаточно известном русском конспирологе и его вкладе в развитие «теории заговора». В ранней «идеологически выдержанной» работе «Историография против истории» Е. Б. Черняка — одного из первых отечественных конспирологов, любая попытка недогматического, порой с использованием «теории заговора», анализа политических процессов XX столетия объясняется как «враждебная», «реакционная», в лучшем случае как «ревизионистская». Так, говоря о конспирологическом объяснении возникновения Коминтерна как орудия экспансии коммунизма, исследователь называет это «беззастенчивым вымыслом»: «Некоторые из этих историков доказывают, что создание Коминтерна якобы свидетельствовало, что Ленин и большевики не стремились искренне к мирному сосуществованию»{673}. Другие, ещё более «кощунственные» с официальной позиции реакционные проявления «теории заговора» помещаются в сноски, видимо, чтобы подчеркнуть их содержательную ничтожность, и сопровождаются весьма экспрессивными эпитетами: «В некоторых сочинениях “желтых” историков повторяется даже глупая клевета о “немецких деньгах”, на которые будто бы и была совершена революция (например, в книге, написанной Мурхедом при участии группы “учёных” провокаторов)»{674}. В этом плане между двумя работами есть несомненное сходство: «полупомешанный», «провокаторы», «глупая клевета» — хлесткие и безапелляционные характеристики конспирологических авторов и их сочинений.
Стремление к максимальному дистанцированию от каких-либо конспирологических элементов заметно и в анализе партийной стратегии большевиков: «Особые усилия прилагают буржуазные и реформистские историки в тщетной попытке дискредитировать ленинские принципы построения партии. Буржуазная историография уверяет, что большевистские принципы якобы являлись “наследием заговорщической идеологии” в русском революционном движении»{675}. Подобному клеветническому обвинению в «бланкизме» противопоставляется тезис о большевистской партийной тактике, основанной не на борьбе «элиты заговорщиков» с самодержавием, но на широком вовлечении угнетаемых классов в революционную работу. В итоге «теория заговора» предстаёт как крайне реакционное идеологическое образование, лишённое внятного содержания и традиционно сводимое к «профессиональному антикоммунизму». Поэтому любой диалог или, в крайнем случае, объективное описание невозможны по отношению к «теории заговора», поставленной вне рамок официальной советской идеологии.
Подтверждением тому служит возникновение конспирологического самиздата, пытавшегося заполнить данную лакуну. Следует заметить, что конспирологические мотивы мы можем выявить даже в той части «неофициальной литературы», которая внешне не имела отношения к социально-историческим исследованиям или политической публицистике, а носила художественный характер. Так, весьма интересно коррелируется с конспирологической проблематикой творчество Е. Харитонова. Известность его художественных текстов обуславливается во многом шокирующим содержанием: откровенным описанием гомосексуальных переживаний автора. Естественно, что в реалиях советской морали подобное творчество могло реализоваться только за пределами последней. «Непечатность» у Харитонова становится внутренним, сквозным качеством текста: сама пронизанная гомосексуальными переживаниями поэзия и проза осмыслена и оправдана в своём существовании здесь именно как особая, «запрещённая речь»{676}. Показательно, что в его творчестве, параллельно гомоэротической тематике, представлена конспирологическая линия. Например, автор рассуждает о причинах трагического разделения в советскую эпоху искусства и церкви: «Русская природа без монастыря в душе тоже жидовское учреждение. И таинственно учреждена общим жидомасонским тайным умом, чтобы русских официально представить в посконном положении, которое есть дьявольская подтасовка жидов»{677}. В продолжение указанной проблемы развивается тезис о борьбе Сталина с еврейским засильем: «Мудрое сталинское решение о раскрытии псевдонимов, но он сам, бедный, работал в устройстве, заведённом евреями. Он принял руль из чужих рук, и это не дало ему истребить зло до конца»{678}. Можно сделать вывод о парадоксальной взаимообусловленности гомосексуальной интенции и конспирологических элементов в прозе Харитонова. Парадоксальность, внешняя несопряжённость оборачиваются явной закономерностью: объединяющим началом гомоэротического творчества и «теории заговора» выступает их «табуированность», выключен-ность из легитимного пространства советской эпохи, что подтверждает наши выводы об особенностях бытования конспирологии в указанный период. Поэтому неудивительно, что только в идеологическом «подполье» советского общества могли быть написаны и найти своего читателя тексты, имеющие чёткую конспирологическую идентификацию.
Ярким образцом подобной литературы служит работа В. Н. Емельянова «Десионизация», получившая широкую известность в середине 80-х годов. Парадоксальной, но внутренне закономерной является попытка автора соединить «теорию заговора» с расхожими идеологическими клише советской эпохи: «В условиях нашей страны агентура Солженицына также пытается создать обстановку некой ностальгии по царской монархии»{679}. Демонстрируется позитивное отношение и к тогдашнему политическому руководству Советского Союза и провозглашаемым им социально-политическим ориентирам: «В докладе на торжественном заседании в Кремле Л. И. Брежнев подчеркнул, что самая важная, самая неотложная задача сейчас — это прекратить захлестнувшую мир гонку вооружения. Разрядка даёт возможность избрать путь мира. Упустить эту возможность было бы преступлением»{680}. Автор активно оперирует в своей работе такими понятия, как «формация», «класс», «классовые отношения» в их марксистской трактовке. Все приведённые примеры свидетельствуют о несомненной внутренней связи зарождающегося конспирологического дискурса с конкретным политическим, идеологическим положением в советском обществе. Несмотря на это, концептуально работа Емельянова призвана сформулировать альтернативу экономикоцентрическому марксистскому пониманию истории. Её основой является не представление об истории как о последовательной, стадиальной смене социально-экономических формаций, но культурологический принцип.
Символика названия работы — «Десионизация», в определённой степени противоречит содержанию. Безусловно, еврейский этнос выступает в качестве деструктивного элемента в развитии истории, что предопределяет самые мрачные перспективы: «Краеугольный камень иудаизма — ожидаемый приход мессии. Он даст иудеям всемирную царскую власть, две трети гоев будет физически уничтожено, а остальные будут служить иудеям в качестве рабов, причём каждый иудей будет иметь тогда 2800 гойских рабов»{681}. Но, будучи важным элементом конспирологических процессов, еврейский этнос не определяет собой
Культуроцентричность, заявленная В. Н. Емельяновым в «Десионизации», имеет своё теоретическое обоснование в других работах данного автора. Будучи экономистом, Емельянов изучает особенности сельского хозяйства в странах Ближнего Востока. Напомним, что в отечественной экономической науке того времени непререкаемым авторитетом являлась марксистская концепция пятиступенчатого поступательного развития. Любое движение экономики, начиная от макрокосмического уровня и заканчивая локальным, должно было соответствовать признакам одной из ступеней хозяйствования: первобытнообщинной, рабовладельческой, феодальной, капиталистической, социалистической (в перспективе коммунистической).
Опираясь на высказанную Марксом гипотезу об «азиатском способе» производства, Емельянов в итоге развивает её до уровня альтернативы марксистскому учению. «Азиатский способ» перерастает собственно экономические рамки, становясь выражением традиционного социокультурного уклада, делающего избыточными многие марксистские положения: от принципа классовой борьбы до детерминированной, фатальной смены социально-экономических формаций: «Комплексность укладов азиатского способа производства объясняет и тот, казалось бы, странный факт, что этот самый древний из способов производства продолжает успешно существовать в странах “третьего мира”, относительно безболезненно, пережив своих “детей”, “внуков”, “правнуков” в лице рабовладельчества, феодализма и капитализма»{683}. Бытование традиционного уклада позволяет странам так называемого «третьего мира» преодолеть ситуацию неизбежного выбора между двумя сформировавшимися к тому времени социально-политическими системами: капиталистической и социалистической.
Ориентация на сложившиеся традиции общественного и политического порядка, то есть сохранение и постоянная артикуляция социокультурной самоидентичности, приводит к парадоксальному эффекту: принадлежа по внешним признакам к «отсталым», «непрогрессивным» типам общества, страны с азиатским типом производства достаточно адекватно отвечают на глобальные вызовы современности. Закономерен авторский вывод о перспективности обществ обозначенного типа, в которых культивирование социокультурной идентичности позволяет «не только сохранить почти полностью прежний набор укладов, но и впитывать в ходе исторического развития новые социально-экономические уклады, подстраивая их под себя, а иногда и в какой-то мере подстраиваясь под них»{684}.
Анализ конспирологических сочинений советского периода будет неполон без обращения к такому своеобразному тексту, как работа Е. С. Евсеева «Сионизм в системе антикоммунизма». Его своеобразие заключается в «пограничном» характере авторской концепции. С одной стороны, достаточно активно используются политические шаблоны и стереотипы. Как уже следует из названия работы, автор пытается представить сионизм не только как абстрактную антитезу коммунистической идеологии, но и в качестве реального политического противника, использующего богатый арсенал агрессивных действий. «На современном этапе резко активизировалась антисоветская и антисоциалистическая подрывная деятельность международного сионизма. Львиная доля средств сионистов стала уходить на финансирование долговременных и краткосрочных идеологических диверсий и пропагандистских кампаний против стран социализма»{685}.
Достаточно большая часть книги отводится доказательству изначальной антагонистичности сионизма и социалистического учения. Евсеев определяет сионизм следующим образом: «Комплекс реакционно-нравственных установлений, которые воинственно и открыто противостоят поступательному прогрессивному развитию духовной жизни социалистического и коммунистического общества, острие идеологии сионизма как орудия антикоммунизма обращено против ленинского интернационального учения»{686}. Подтверждая и подкрепляя своё определение, автор старательно фиксирует все критические замечания классиков марксизма (в советской, весьма суженной трактовке) в отношении представителей сионизма, социалистических национальных объединений. Причём абсолютизируются даже самые частные, относящиеся скорее к тактической, чем к стратегической сфере критические замечания, трактуемые как доказательство изначальной несовместимости сионизма и социалистической теории и практики.
Апеллирование лишь к противопоставлению «сионизм — коммунизм» подрывает саму концептуальную основу работы, которая всё же представляет собой «теорию заговора». Локализация пространства конфликта рамками одного XX столетия лишает его той остроты и глубины, которые напрямую зависят от исторической длительности конспирологического противостояния. Но обращение к конспирологическим традициям лишает конфликт признаков исключительно классовой борьбы. Так, говоря об экономическом развитии России в конце XIX — начале XX веков, Евсеев, хотя и произносит традиционные фразы о подъёме классовой борьбы, росте самосознания пролетариата, объективно акцентирует внимание на иных факторах. С явной симпатией автор пишет о стремлении русской национальной буржуазии не допустить закрепления на российском рынке иностранного капитала. «Захват влиятельных позиций в области финансового кредита и быстрая концентрация банковского капитала в руках небольшого числа крупнейших банков России стали сильно беспокоить русскую христианскую буржуазию, всё настойчивее требовавшую у царского правительства ограничения влияния иноверцев на финансы и промышленность Российской империи»{687}.
Схожие с идеями Н. Н. Яковлева и Е. С. Евсеева концептуальные построения мы находим в монографии А. 3. Романенко «О классовой сущности сионизма». Само название книги отражает рассмотренное нами противоречие в соотношении классовых и конспирологических подходов. Помимо традиционной для советского периода критики сионизма с псевдомарксистской позиции, автор обращается к масонской проблематике. Подчёркивается, что в отличие от «научных исследований сионизма» изучение масонства в советской науке было практически закрытой темой. «Это очень важный для историографии феномен необходимо обстоятельно рассмотреть. Почему в течение десятилетий после Октября в нашей стране не было опубликовано ни одной специальной научной работы о масонстве вообще и о российском масонстве в частности?»{688}— задаёт вопрос автор. Собственно, в самой постановке вопроса и содержится ответ.
Из всего вышесказанного можно сделать несколько выводов, касающихся бытования «теории заговора» в советском социокультурном пространстве. Широкому распространению конспирологических взглядов препятствовал ряд объективных факторов. Во-первых, идеологически «теория заговора» воспринималась по меньшей мере как альтернатива марксистскому историческому методу, с его достаточно жестко прописанными концептуальными установками. Попытки соединения марксистской теории с «теорией заговора», предпринятые Е. С. Евсеевым, А. 3. Романенко, Н. Н. Яковлевым, продемонстрировали явную невозможность подобного синтеза. По преимуществу, ссылки на марксистскую идеологию выполняют функцию маскировки, призванной продемонстрировать политическую благонадёжность авторов. «К. Маркс и Ф. Энгельс критике масонства и сопутствующих ему реакционных политических сил уделили пристальное внимание, и этот факт сам по себе обязывает историографа также обстоятельно заниматься столь важной и большой темой»{689}.