Последний, третий круг или обод «колеса мира» разделен на двенадцать нидан. Учение о ниданах — причинах в цепи бытия приписывается самому Шакьямуни. «Тогда он припомнил связь своих многочисленных прежних перерождений, — говорится в „Лалитавистаре“, — и перерождений других существ».
Короче говоря, кольцо нидан призвано напомнить верующим основное учение буддизма о причинах и следствиях, объясняющее происхождение материального и духовного начал и тайну перерождений.
Первая нидана, в образе старика, едва стоящего на ногах, говорит о закате жизни.
Вторая — о начале ее: на рисунке показана роженица с младенцем.
Далее следуют аллегорические картинки, говорящие о греховности материального мира и тщете человеческих желаний: курица, высиживающая яйца; крестьянин, собирающий плоды с дерева; пьяница с чашей вина; ослепленный стрелой человек, безуспешно пытающийся вытащить ее из своего глаза; мужчина и женщина в любовных объятиях.
Восьмая нидана представлена видом опустевшего дома. В буддийской символике это означает оболочку, живое тело. Человек, словно дом без хозяина, куда забрались воры, действующие по собственному произволу. Под ворами подразумеваются пять чувств, отвлекающих дух от сосредоточенности.
Девятая аллегория рисует лодку посреди реки, десятая — обезьяну, бессмысленно мечущуюся от предмета к предмету, одиннадцатая — горшечника, вылепившего три сосуда, символизирующих людские деяния: благие, греховные и непоколебимые.
Все завершается фигурой слепой старухи, которая сама не ведает, куда и зачем бредет.
Даже не зная буддийской символики, легко уловить основную идею мандалы. Она наглядно убеждает верующего в том, что видимый мир призрачен и лишен смысла. Одно лишь невежество может придавать хоть какую-то цену его обманчивым соблазнам. Они — ничто. Привязываясь к миру, к его призрачным ценностям, человек лишь увеличивает свои страдания, ибо приверженность эта влечет за собой перерождение и новые муки.
«Колесо мира» держит в зубах и когтях чудовищный красный мангус — прислужник повелителя смерти. Но над головой демона нарисованы космические знаки луны и солнца и лама в монашеской тоге, объясняющий тайный смысл колеса пыток.
Единственная надежда ослепленного страдающего люда…
Когда вблизи гигантской ступы Боднатх я рылся в лавке, завешенной сотнями больших и малых свитков с рисунками колеса, то думал, что обязательно начну книгу с этого эпизода. Но автор не всегда властен над собственным замыслом. Ослепительное великолепие Гималаев, их полнокровная хмельная сила властно перекроили мои намерения. Чистота снегов и ликующая зелень альпийских лугов взывали к исконной праязыческой мощи старика Химавата, породившего, быть может, и славянского Перуна, и Перконса прибалтов.
Бомбей… Ворота Индии находятся в Бомбее. Монументальная символическая арка стоит у самой воды, бурой от мазута и нефти. Под ее сенью дремлют фокусники с обезьянами, продавцы открыток и бус из раковин каури. Шумит, грохочет прославленная Марин-драйв с ее белыми многоэтажными отелями, пальмами и фешенебельными магазинами, а здесь тишина.
Сооруженные в 1911 году в память визита Георга Пятого и королевы Мэри, ворота должны были символизировать незыблемость величия метрополии, властно распахнувшей двери Индостанского континента. Но двери захлопнулись. Именно здесь английским солдатам было суждено бросить прощальный взгляд на Индию. Перед тем как ступить на трап океанского транспорта, последний оккупационный отряд вышел из этих ворот. Навсегда.
Музе Клио не чужда ирония.
Легендарный император маратхов Шиваджи стоит на страже у памятной арки. В его лице многонациональный и не имеющий долгой истории Бомбей чтит своего покровителя. В дискотеке грандиозной гостиницы «Тадж Махал» я случайно познакомился с влиятельным руководителем парсской общины. Он был настроен весьма благодушно и пообещал сводить меня в главное святилище огня.
Самый богатый, самый современный, самый многолюдный и процветающий город Индии. Здесь все «самое-самое»: университеты, музеи, безумно роскошный «Оберой-Шератон» с поварами, получающими оклады генеральных директоров, школа йогов, замечательный аквариум, где можно увидеть акул и морских змей. Играя на противоположностях и сходствах, заманчиво было бы показать трущобы Красных фонарей вроде Леди-стрит на фоне фешенебельных дискотек «Плейбой» или, скажем, «Блу-Ап». Но это не моя задача. Я не буду описывать город вопиющих контрастов, хотя не знаю другого места в Индии, где роскошь и нищета уживались бы в такой удручающей близости. В этой бывшей цитадели британского могущества жуткое наследие колониализма предстает во всей своей отвратительной наготе. Видя спящих на асфальте голых детишек со вздувшимися животами, стыдно было есть в ресторане и спать на мягких постелях роскошного «Ритца».
У меня было много интересных встреч в этом великом и горьком городе, который справедливо называют «жемчужиной Индийского океана». Я беседовал с учеными и литераторами, выступал в местном отделении общества индийско-советской дружбы, дал несколько интервью газетчикам. Попутно ездил по городу и его окрестностям, заходил в джайнистские, индуистские и сикхские храмы, безуспешно пытался проникнуть в святилище парсов, где горит негасимый священный огонь. Сильное впечатление произвел на меня «святой» джайн, единственным одеянием которого была марлевая повязка вокруг рта. Две старушки, одетые в белое, мели перед ним пол, дабы паче чаяния святой не раздавил какое-нибудь насекомое.
Принцип ахинсы, доведенный до абсурда. По аналогии вспомнились гималайские сапоги без каблуков и с загнутыми кверху носками. Сколько усилий и ухищрений, чтобы, не потревожить землю и обитающих на ней малых сих!
Но, повторяю, я не стану описывать свои бомбейские впечатления, хотя бы потому, что они требуют специального разговора.
Прямое отношение к нашей теме имел лишь музей принца Уэльского с его уникальными археологическими коллекциями и роскошными залами, полными замечательных памятников индийской истории и искусства. В те дни там как раз экспонировались гималайские редкости из собрания миллиардера Тата, принадлежащего, кстати сказать, к древнейшей религиозной общине парсов. Но храм с крылатым Ахурамаздой, солнцем, луной и звездой Иштар — Венерой на фронтоне, несмотря на мощную протекцию, так и остался тайной за семью печатями.
— Сожалею, — объяснил мне жрец, — но сюда могут войти только парсы — дыхание человека чужой веры оскорбит огонь.
— Я атеист, ваше преосвященство.
— Тем хуже.
— Может быть, вы разрешите мне только войти? Обещаю, что даже близко не подойду к занавесу святилища.
— Не могу исполнить вашу просьбу. В противном случае нам пришлось бы заново очищать храм. А времени для этого нет. Завтра праздник.
Посмотреть башню молчания — дагобу, в которой парсы оставляют своих мертвых, мне тоже разрешили лишь издали. Жизнь, неотделимая от смерти, предстала передо мной на зеленой горе, окруженной высоким каменным забором. Сотни грифов кружили над траурным силуэтом дагобы, дожидаясь поживы.
Сейчас, вспоминая Бомбей, я вижу сначала эту гору, а потом уже роскошные пальмы, гостиницы и дворцы. Город представляется мне вечным, мудро застраховавшим себя от смерти, которую уносят на своих крыльях могильщики-птицы.
Разумеется, это всего лишь попытка передать обманчивое впечатление, капризный отбор памяти. Человеческая жизнь не зависит от способа захоронения мертвецов. Да и община парсов, несмотря на все ее финансовое влияние, одна из самых немногочисленных в городе, вобравшем в себя чуть ли не все верования земного шара. И не дагоба, а скорее стодесятиметровая башня университетской библиотеки могла стать его символом. Но пора расставаться. Прощайте, мечети и атомные реакторы, узорная парча Джавери-базара, парк на холме и королевское ожерелье красивейшей набережной мира. Прощайте, белые исполины и слоны джайнов, крылатые быки зороастрийцев, цветы и фонтаны ботанического сада, уличные обезьянки, кобры и буйная роскошь даров океана, щедро выплеснутая на прилавки Нариман-Пойнта и Татароуд. Я спешу к Воротам Индии, где нетерпеливо трубит катер, отправляющийся на остров Элефанта. Крепкий норд гонит довольно-таки крутую волну, и нас заметно покачивает. Бурая вода Бомбейского залива с грохотом обрушивается на камни, защищающие набережную. Маслянистой накипью оседает на них мазут. Но, как ни странно, море еще живет. Прыгая по камням, перепачканные мальчишки зорко выискивают в расселинах крабов.
Все дальше уплывает Марин-драйв, чьи круглые матовые фонари и впрямь напоминают жемчужное ожерелье. Когда мы будем возвращаться, они встретят нас жесткой желтизной кадмиевого сияния. Не считаясь с энергетическим кризисом, богатый Бомбей озаряет свои ночи миганием исполинских реклам, огненной рекой набережной, молочным свечением гостиничных башен. Впрочем, это только так кажется. За пылающим приморским фасадом таится вкрадчивая бархатистая мгла.
Город давно уже утонул в бензиновой дымке, а я все еще ощущаю его неотвязный призыв. Не могу отключиться от тоскливого шелеста ночных автострад, неясного шепота во мраке, гула и грохота международного аэропорта, перезвона велорикш, призывных кликов торговцев бетелем. Рассветы и ночи Бомбея закабалили мою память. Мне трудно настроиться на созерцательное спокойствие острова Элефанта, еще далекого и невидимого в створе запирающих гавань фортов, возведенных англичанами прямо посреди моря. В отличие от арки на площади эти ворота надежно замыкали стальные стволы береговой артиллерии. Но и они оказались бессильными против пламени гнева великого народа.
Вновь вспомнилась казнь сипаев: пушки из бирмингамской стали на высоких лафетах и люди в белом, привязанные к стволам. Они выстрелили в самое сердце Индии, пока настороженно молчали нацеленные «вовне» орудия бомбейских фортов.
Угрюмые, непрозрачные волны разбиваются о скалы. Гудят суда у топливного причала, осененного зеленой раковиной «Барман шелл». То ли грозное эхо истории, то ли зов бомбейской наяды, трубящей в дунгхор.
От бетонного пирса на остров ведет длинный деревянный мост, перекинутый над жаркой, вскипающей зловонными пузырями мангровой. Зеленые лакированные деревца неудержимо наступают на море, роняя в жирный перегной стреловидные отростки, созревающие прямо на кромке твердых восковых листков. Неправдоподобно пунцовые и ярко-голубые крабы шныряли меж стволов по бурой трясине, угрожающе пощелкивая правой разросшейся клешней. На облепленных илом воздушных корнях принимали воздушные ванны пучеглазые колючие рыбы.
У крутой лестницы, ведущей к лесистой вершине, клубилась оживленная сутолока. Новоприбывших атаковывали вездесущие мальчишки, оглушительно требовавшие «бакшиш», фотографы и всевозможные разносчики туристских мелочей. Здесь же к услугам туристов, не желающих тратить силы на долгий подъем, были деревянные носилки. Две или три изнеженные леди воспользовались этим лифтом, эпохи Мауриев.
Шутя и посмеиваясь, мы незаметно одолели подъем, опередив процессию с носилками. Благоуханная тень манго и тамариндов, продуваемая легким ласковым бризом, звала, как писали сентименталисты, к «заслуженному отдохновению». Но, как всегда, было жаль времени. Испив охлажденного кокосового молока и вдосталь налюбовавшись на садху, закаменевшего под украшенным пестрыми лоскутками священным деревом, я пошел к последней лестнице, ведущей к пещерам.
Элефантой, то есть Слоновым, остров нарекли португальцы, потому что в те времена здесь стоял гигантский каменный слон. Впоследствии, если верить гиду, статую перевезли в Раджхат. Слон, равно как и многие другие уникальные изваяния Элефанты, сильно пострадал от огня португальских пушек. Для вандалов-колонизаторов, атаковавших остров с моря, каменные колоссы послужили хорошей мишенью. Об этом невольно думаешь, когда глаза останавливаются на каверне, изуродовавшей строгий лик многорукой Дурги, на обезглавленных статуях и барельефах с отбитыми конечностями. Камень — вечен, и его язвы кровоточат непрестанно.
А ведь это была лишь «проба пера», первые шаги колонизаторов, рвавшихся в глубь Индостана.
В прохладной тишине пещер вздыхает печальное эхо. Вспархивают и шарахаются в непроглядный сумрак сводов стаи летучих мышей. Удушливый и сладковатый запах помета режет глаза. Холодные капли, срывающиеся с базальтовых складок, тяжело и всегда неожиданно ударяют по темени, пробуждая в памяти детские рассказы об изощренной восточной пытке.
Шесть пещер, населенных многорукими богами, одна за другой раскрывают передо мной свои сумрачные, исполненные затаенной мощи недра. Особенно неизгладимое впечатление оставляет исполинское изваяние верховного властелина Махемурти, трехглавого Махадео, соединившего в себе создателя Брахму, Шиву, разрушающего миры, и Вишну, стража миропорядка. Эта завораживающая фигура являет высший взлет индуизма, воплощение в образах искусства самых усложненных и отвлеченных его идей. Оно же знаменует и апогей славы хозяина Шивы. Некогда второстепенный горный божок, он представлен здесь центральной фигурой во всем своем победном величии. Увенчанный черепом, Брахма слепо взирает на прошлое с его правого плеча, а грезящий Вишну смежил веки на левом, проницая дали будущих времен. Сам Шива тоже прикрыл очи, словно ограждая от внезапной вспышки неистового гнева наш теперешний суетный мир. Некоторые исследователи считают, что исполин изображает не триаду главных богов, а единого могучего Шиву о трех головах.
Философской символикой, отражающей единение противоречивых начал бытия, проникнуты многие образы скальных храмов Элефанты. Сложные многофигурные композиции пещер рассеивают и одновременно приковывают внимание, заставляя человека всматриваться в глубины подсознания. Изваянные в восьмом веке, эти скульптурные рельефы сделались эталоном для многих поколений индийских мастеров, воплощавших в образах богов буйные силы мироздания.
Так, древнейший культ плодородия обрел здесь отражение в четырехрукой фигуре Ардханаришвары. Изобразив божество с мужской (правой) и подчеркнуто округлой (левой) женской грудью, древний скульптор выразил все ту же извечную идею «линга-йони». Лежащее в основе древнеиндийской философии слияние духов Пуруша и Пракрити.
Обогнув остров, я попал в широкий извилистый каньон. На дне прыгал, теряясь в нагромождении камня, ручей. В долине, которая открывалась за скалами, зеленела буйная тропическая растительность. Метелки непролазных бамбуковых зарослей чередовались с широколопастными опахалами банановых пальм. На расчищенных заплатках росла кукуруза, желтели соломенные кровли хижин. До самого горизонта расстилался замшевый ковер тамариндового леса.
Но все это я заметил лишь некоторое время спустя. Вначале мой взор был прикован к пологим склонам, на которых правильными прямоугольниками чернели провалы. Это был целый пещерный город, соединенный прихотливой горной тропинкой, которая то и дело терялась в скальном хаосе, пропадала, перерезанная нешироким провалом или гремучей осыпью.
Перепрыгивая с камня на камень и петляя по склону, я добрался до первого яруса пещер, а там дело пошло легче, потому что кельи нависали одна над другой, как сакли в горном ауле. Все они, в отличие от главных каверн, были высечены рукой человека. Гладкие стены, изукрашенные орнаментом, правильные контуры входов и световых окон. Ступа, рельефно вырезанная на стене, и характерные «лотосовые» асаны буддийских божеств явно свидетельствовали, что здесь искали уединения последователи Гаутамы. Незатейливо украшенные «одиночки» — рисунок зачастую был только начат, но не закончен — чередовались с более или менее обширными помещениями, где между пилястрами виднелись изображения Будды и его первоначальных символов. Возможно, тут размещались чайтьи — храмы, или вихары, где собиралась монашеская братия. Но если индуистские скульптуры показывали брахманизм на взлете, торжествующий, несокрушимый, победный, то невыразительный, зачастую плоский, буддийский рельеф свидетельствовал скорее о бессилии или об упадке творческого духа.
Я «обосновался» в одной из келий, откуда открывался вид на всю долину. Что и говорить, монахи умели выбирать места для уединения. Ароматные ветры пролетали над ущельем, колебля сухие травы склона. Пахло океанской солью, лавром и совершенно упоительным цветом лимонного дерева. Сквозь ветви старого абрикоса, чуть ниже вцепившегося в скалу вздутиями корней, зеленели, переходя в полынную голубизну, манящие дали. Возможно, тут сказалась известная «запрограммированность», но открывшаяся глазу мягкая прелесть чаровала душу, переполняла созерцательным спокойствием и отрешенностью. Наверное, здесь хорошо было грезить о вечности или размышлять о ничтожности мирских соблазнов. Все казалось таким далеким и нереальным, словно вся жизнь была как долгий, но скоро изгладившийся сон, приснившийся в этих каменных стенах, у этого входного выреза, наполненного зеленью и голубизной.
Старательно переплетя ноги, чтобы пятки покоились на коленных чашечках, я принял «падмасану» и попробовал вообразить себя аскетом. Но ничего не получилось. Две заботы смущали мой дух. Одна из них условно называлась «Колодец» и «Белый конус» — другая.
В квадратной шахточке слева от входа действительно темнела и пахла тиной вода. Конденсируясь из воздуха на виртуозно спланированных каменных плоскостях, она по многочисленным желобам и канальчикам стекала в эту защищенную от солнца ловушку. Точно такие же колодцы, полные жаб, обнаружились у всех келий. Это был не просто «водопровод, сработанный еще рабами Рима», но настоящая установка для конденсации атмосферной влаги.
Прошли сотни или даже тысячи лет, а она все так же исправно работала, хотя уже давным-давно ничьи уста и ладони не тянулись к благодатным резервуарам праны — жизненной силы. И еще пронесутся века, исчезнут и возникнут на новом месте города, а здесь по-прежнему будет журчать по лоткам вода, к которой никто не припадет алчущим ртом. Необитаемые, заброшенные пещеры будут жить своей неестественной заведенной жизнью, словно дом в рассказе Бредбери «Будет ласковый дождь».
И ни птица, ни ива Слезы не прольет…
И этот абрикос тоже.
Если мои размышления о воде хоть как-то соотносились с невеселыми грезами риши, то жгучее любопытство по поводу «Белого конуса» сводило на нет все жалкие успехи первой аскезы.
Странное сооружение, сверкающее золотым острием над зелеными дебрями, не давало мне покоя. Не знающее стыда, суетное, кощунственное писательское нетерпение толкало меня поскорее разрушить пусть мнимое, но все-таки очарование. Лучась, как сахарная голова, таинственный конус возвышался над лесом и, как магнит, притягивал взгляд.
Если бы я мог совладать с собой и не пойти на его властный зов! Может быть, я сумел бы тогда написать рассказ в духе лондоновского «Красного божества» или придумать еще какую-нибудь совершенно фантастическую историю. Но я знал себя и ни минуты не сомневался в том, что не успокоюсь, пока не разведаю, что там такое и почему.
Меня удерживало лишь видимое отсутствие каких-либо путей, ведущих к «Белому божеству». Сидя в лотосовой позе на базальтовой плите, я уже давно не воображал себя монахом, а лихорадочно изыскивал способы пролезть в чащу, казавшуюся непроходимой. Именно «казавшуюся»!
По опыту, приобретенному во Вьетнаме, я знал, что пробиться нельзя только через бамбуковую поросль. Прикинув все «за» и «против», я взобрался на вершину и, пройдя по гребню, спустился по заросшему колючим кустарником подветренному склону. Лес, подступавший к самой подошве, просто и естественно принял меня в свое пряное лоно. Как и следовало ожидать, это был вполне проходимый окультуренный массив, где на залитых солнцем полянах зрели фрукты и овощи. Лесная тропа, хотя и напоминала джунгли скользким ковром перегнившей листвы, была тем не менее заботливо расчищена тесаком. Огибая бамбуковый частокол, она уводила все дальше в низину, где прела жаркая духота.
Не стану описывать свой довольно долгий и утомительный путь, на котором, кроме гигантских жаб, спарившихся возле замшелого колодца, не встретилось ничего замечательного. Скажу только, что, дав изрядно лишку, я выбрался все же на поляну, где стоял «Белый конус» — то ли маленький храм, то ли часовня. По примеру двух смешливых молодых индианок, я заглянул в замочную скважину — двери были на запоре — но, как и следовало ожидать, ничего интересного не увидел. Променяв прохладу и спокойствие горных высот на изнурительное подвижничество, я не удостоился благодати. Наградой мне было сознание исполненного, удовлетворение, которое достигается ценой преодоления, и воспоминание о щедрой красоте почти первозданного леса.
Недалеко от «Белого конуса» находилась крестьянская хижина, крытая рисовой соломой, и пристроенный к ней навес на бамбуковых шестах. Заметив стоявшего там человека, я подумал, что не худо будет купить кокос или просто спросить холодной воды.
Но, подойдя ближе, я понял, что едва ли дождусь чего-нибудь от лохматого, обросшего волосами существа, замершего под навесом. Передо мной предстал шиваит-подвижник. Маленький острый трезубец, пронзивший высунутый язык и нижнюю губу, обрекал его на вечное молчание, а свисающая с потолка трапеция, обернутая подушкой, свидетельствовала о том, что «святой» не должен ни сидеть, ни лежать, а может лишь изредка облокотиться.
Взлет силы и величия трехглавого Махадео, словно исчахнув в жаркой лихорадке низины, обернулся жутким самоизуверством. Закатившиеся глаза, застывшая идиотическая улыбка.
Словоохотливый крестьянин, услужливо подставив кружку для подаяний, дал необходимые пояснения:
— Вот уже тридцать лет, как стоит, — довольным взглядом собственника окинул он фигуру подвижника, в котором не осталось почти ничего человеческого. — Мы и кормим его, и ходим за ним. Так и стоит все время, молча… Великий подвиг!
Не приходилось сомневаться в справедливости слов крестьянина. Всякий, кто хоть сколько-нибудь знает Индию, поймет, что это «чудо» чистое, без обмана. Но, право, лучше бы это был обман, ибо нет здесь ни чуда, ни чистоты, а лишь одно надругательство над природой. Куда приятнее было бы сознавать, что по ночам, когда считанные посетители неотмеченной в путеводителях долины «Белого конуса» мирно покоятся в своих постелях, заросший столпник вытаскивает изо рта булавку и отправляется в дом почивать.
Шиваизм сегодня — это живая религия, насчитывающая сотни миллионов приверженцев. По сей день в тысячах храмов творятся ежедневные обряды в честь Трехликого, равно как во многих деревнях, особенно на юге Индии, почитают его энергию под видом змей. Именно там, на юге, можно увидеть так называемые «хиростаунс» — изображения актов страшного жертвоприношения — самоотсечения головы. И это тоже не только дань древней истории. В 1967 году в промышленном городе Джамшедпуре два брата-рабочих, уповая на то, что Шива освободит их от кабалы ростовщика, отсекли друг другу головы.
Чуда, разумеется, не произошло. Великий Разрушитель не прирастил их обратно.
Так закончилось мое нисхождение в брахманистский шеол, под базальтовые своды. Но мой рассказ о пещерах еще не закончен, потому что подземные храмы Аджанты имеют самое непосредственное отношение к повествованию.
Их фрески связали концы и начала…
В записках об Индии, принадлежащих перу путешествующего буддийского монаха Сюань Цзяна, есть одно любопытное место:
«На востоке этой страны был горный хребет с кряжами один над другим, с ярусами пиков и с чистыми вершинами. Здесь был монастырь, нижние помещения которого находились в темном ущелье. Его величественные залы и глубокие пещеры высечены в отвесе скалы, а ряды его зал и расположенных этажами террас имели отвесную скалу позади, выходя передними фасадами к лощине. Этот монастырь был построен Ачалой из Западной Индии… Среди обителей монастыря был большой храм, свыше 30 метров высоты, в котором находилось каменное изображение Будды, более 21 метра вышины. Его увенчивали балдахины в семь ярусов, не прикрепленные и ничем не поддерживаемые, с промежутками между ними почти в один метр. На стенах этого храма изображены события из жизни Будды как бодхисаттвы, включая обстоятельства достижения им „бодхи“ и его ухода; все великое и малое было здесь начертано. За воротами монастыря, на обеих сторонах — северной и южной, было по каменному слону…»
Это первое письменное свидетельство о пещерах прославленной ныне Аджанты. Европейцы узнали о ней со слов одного английского офицера, который, преследуя раненого леопарда, забрел в узкое ущелье. Каменные стены его зияли темными провалами входов.
Монастырь, о котором писал в VII веке Сюань Цзян, к тому времени уже давно не существовал. Только бродячие садху самых разных вер забредали сюда время от времени, чтобы задержаться ненадолго в одной из келий, вырубленных в горе.
1 В составленном в 1843 году отчете археолога Дж. Фергюссона впервые были перечислены сокровища скульптуры и живописи, найденные в храмах Аджанты, в ее вихарах и сангхармах, вырубавшихся в течение восьми столетий начиная с первого века до нашей эры.
Считается, что этот беспримерный труд далеко перекрыл рекорд пирамиды Хеопса. Если вытянуть в линию одни только кружева тончайшей резьбы, что покрывают стены, потолки и колонны двадцати девяти пещер, то ее достанет до снегов Джомолунгмы. Что труд Сизифа перед этим тысячелетним терпением и упорством? Что крепость базальтового монолита, дрогнувшего перед жалким ударом простого кайла или зубила?
До сих пор археологи ломают голову над тем, как ухитрялись работать древние живописцы в полумраке пещер. Как смогли расписать их многокрасочными тончайшими рисунками? Возможно, они пользовались для этого зеркалами? Ловили солнце и посылали его во тьму, как это делают мои новые друзья, фотографируя неведомые сокровища Гималаев.
Теперь к услугам многочисленных туристов в пещеры проведено электричество. В его резком, бестеневом озарении предстает цветная застывшая пантомима далекого прошлого. Уцелевшие фрагменты фресок, как осколки зеркала, в котором навеки застыли картины далекого прошлого: посольство персидского царя, разъяренные боевые слоны, топчущие поверженные рати, умирающая принцесса, юный Сиддхартха, тоскующий в роскошном дворце… Легенда и быль, переплетенные в сложном узоре. Блестки света, вспыхнувшие в водах летейской реки, остановленные в губительном полете метеоры.
Но чудо, позволившее заглянуть в щелку запретных покоев минувшего, не может длиться вечно. Пещеры, ставшие прибежищем летучих мышей, подтачивает неизлечимый недуг. Осколки минувшего тускнеют, отслаиваются, смертная известковая бледность наползает на нежные ланиты прелестных куртизанок, мутная пелена заволакивает их золотые глаза. Убранные драгоценностями и цветами, еще вершат свой бессмертный полет красавицы апсары, услаждающие взоры царей совершенством и щедростью форм, опьяняющие любовников искрометной пантомимой танца. Их изощренные пальцы, не ведающие стыда, еще посылают во тьму веков откровенный и страстный призыв. Но никто не придет на ночное свидание. И зовущая ручка, устав от тысячелетнего ожидания, рассыпается прахом.
Пир у Воланда. Золото ведьм, превращающееся утром в золу. На выставке в Дели я долго стоял перед витриной, где был представлен разбитый на стадии кропотливый процесс консервации фресок. За шприцами с антибиотиками, за флаконами освежительных эликсиров и синтетических клеев, за целительными бинтами и влагопоглощающим порошком мне мерещился аркан Махакалы. Единоборство с демоном всеразрушающего времени. Величайшая из битв, которую ведет человек с самой колыбели.
Бесценны ее победы и стократ горьки невозвратимые потери. С надеждой следя за усилиями реставраторов, биологов, химиков и прочих людей знания спасти шедевры прошлого, мы невольно забываем, сколько всего сами, о том не ведая, потеряли за горами лет. И только внезапный удар, ибо встреча с чудом подобна удару молнии, приоткроет глубину окружающего мрака.
Неисповедимы пути познания.
Представьте себе, что вы стоите посреди одной из пещер — пусть это будет знаменитая «Рангмахала» с житиями Сиддхартхи или вихара № 1 с двумя красавицами — и бездумно любуетесь дивным совершенством полногрудых прелестниц. Вы можете думать при этом о чем угодно: о технике росписи на сухой штукатурке, о тайне чуть капризных губ, сохранивших жар и усталую припухлость бессонных ночей, об улыбке Моны Лизы по ассоциации или о том, зачем понадобилась в монашеской обители такая греховная, такая возмутительная красота. Затем вы уйдете, унося с собой свои впечатления и неразрешенные вопросы.
Таков обычный путь, но он не раскрывает душу Аджанты. Но вот внезапно гаснет электричество и, когда глаза свыкаются с мраком, вы приобщаетесь к сокровеннейшей тайне. Происходит нечто необъяснимое. Плоские фигуры на стенах наливаются призрачной жизнью, обретают объемность и цвет алебастровых статуй. Таинственное свечение древних красок набирает полную силу, освобожденные от покровов пленительные тела обретают прозрачность залитого лунным сиянием Тадж Махала. Еще мгновение, и они, получив движение и свободу, сойдут с базальтовых стен. И никто не знает, что случится тогда с ними, с вами, со всем светом!
Но тут свечение начинает ослабевать, меркнуть, и уставшие, дряхлые краски вновь погружаются в первозданную мглу.
Фрески Аджанты служили образцом для всей Восточной Азии. Даже в стенных росписях старинных храмов далекой Японии легко отыщется неизгладимый их след. Но вечные цвета солей земли невидимы во мраке. Только краски Аджанты, не зная сна, живут странной призрачной жизнью.
Если вас привлекает очарование тайны, не читайте приведенный ниже абзац. Эту короткую выдержку из книги А. Короцкой «Сокровища индийского искусства» я привожу лишь в качестве «информации к размышлению»:
«Росписи в Аджанте, как и вся древнеиндийская стенопись, делались по сухой, а не по сырой штукатурке. Поверхность скалы вначале покрывалась составом, содержащим клей, коровий помет, тонко измолотую рисовую солому. Сверх него накладывался тончайший слой (толщиной в яичную скорлупу) штукатурки, которая тщательно полировалась. Возможно, поверхность стен на ночь смачивалась, судя по очень скудным следам, также тончайшим слоем штукатурки и раскрашивалась».
Для человека, знакомого с основами физики, не составит труда построить на такой базе гипотезу. Я же, вместо ученых рассуждений об энергии возбуждения, сульфидах металлов и радиоактивности, приведу коротенький миф.
Подобно Шиве Вишну, воплощенный в боге Нараяне, предавался в гималайских долинах аскетическому созерцанию. Небесные апсары, видимо, не без влияния шалуна Камы, задались целью свернуть доброго бога с изнурительной, хотя и благочестивой дороги. В отличие от вспыльчивого Трехглазого, Нараяна снисходительно отнесся к милым шалостям соблазнительниц. Взяв свежий сок дерева манго, он нарисовал обнаженную нимфу такой потрясающей красоты, что апсары пришли в уныние и оставили свои шашни. Так, с нимфы Урваши, ставшей идеалом женской прелести, началась история живописи.
Нараяна передал секреты мастерства небесному зодчему Вишвакарме, а тот, в свою очередь, поведал о них людям — предкам бессмертных художников Аджанты.
Именно в этих пещерах и было обнаружено древнейшее изображение «Колеса мира».
Как многолика Индия! Страна «Махабхараты» и «Рамаяны», «Упанишад» и «Вед», страна атомной энергии и спутника «Ариабата». Этот спутник, созданный руками индийских ученых, был назван в честь древнего математика и мудреца. Но на околоземную орбиту его вывела советская ракета, запущенная с космодрома, расположенного на нашей земле. Знаменательное совпадение и отнюдь не случайное! Вспомним хотя бы «Русь-Индия» Рериха:
«Если поискать, да прислушаться непредубежденно, то многое значительное выступает из пыли и мглы. Нужно, неотложно нужно исследовать эти связи. Ведь не об этнографии, не о филологии думается, но о чем-то глубочайшем и многозначительном. В языке русском столько санскритских корней… Пора русским ученым заглянуть в эти глубины и дать ответ на пытливые вопросы. Трогательно наблюдать интерес Индии ко всему русскому… Тянется сердце Индии к Руси необъятной. Притягивает великий магнит индийский сердца русские».
Читая эти строки, я думаю об индийском гении, который устремился в космическую дверь, распахнутую мощью и дружбой нашей страны. Не это ли смутно грезилось мудрецу и художнику среди вечных снегов гималайских?
Заоблачная твердыня
Индийцы справедливо считают, что ни одна горная система в мире не оказывает такого глубокого и всестороннего влияния на жизнь сопредельных стран, как Гималаи на Индию. Великий горный барьер оплодотворил дыханием своих высот одну из наиболее замечательных мировых цивилизаций. Тесно связаны с Гималаями не только религии, мифология, литература, искусство, но климат, история и даже политическая жизнь Индии. Сверкающие вершины являются объектом неустанного восхищения и преклонения. Они — наглядный символ торжества жизни не только для обитателя гангской долины, но и для народов многоязычного Юга, удаленного на две с лишним тысячи километров от обители снегов, для кочевников раджастанской пустыни, рыбаков побережья, лесных жителей Голубых скал. Зарождающиеся высоко в горах священные реки несут на равнины плодотворящую энергию Химавата, его неистребимую силу, щедро дарующую новую жизнь. Видимая издалека, обнимающая весь горизонт, ледяная корона вечно пребудет эталоном космического величия и совершеннейшей красоты.
От Сринагара до Леха — главного города Ладакха «всего» 430 километров. Но еще год назад это была гималайская дорога, проложенная через перевалы Малого Тибета. Нормальное шоссе кончалось где-то за Гандербалом на берегу грохочущего Зинда, прыгающего по рыжим обкатанным валунам. Змеясь вдоль галечного русла, в котором среди каменного хаоса и вывороченных с корнем стволов беснуется, неистовствует, гневно клокочет мутный поток, дорога сворачивала к долине Инда, ныряла в котловины, наполненные влажным застойным жаром, взлетала под облака. Бесконечные «ла» — перевалы, увенчанные каменными горками и выцветшими полосками материи, сурово отсчитывали отрезки изнурительного пути.
Буйные ветры проносятся над Цоджи-ла, Намике-ла и Фоту-ла, вознесенными на высоту в три и четыре километра. Колючая пыль и снег, сухой, как наждак, шлифуют выбеленные, истонченные до ломкого целлулоида кости лошадей и баранов, верблюжьи остовы и рогатые черепа яков. На подходе к Цоджи-ла небольшое кладбище. Камнем с блестящей прожилкой, рогом архара, а то и морской раковиной отмечены могилы безымянных путников. Быть может, они везли шерсть и соль с далеких северных плоскогорий, или гнали мулов, навьюченных пряностями и кашмирскими тканями? Направляли караван яков, груженный священными книгами лехских монастырей Лама-Юру, Хемис, Спитуг? Тайно переправляли золото на сринагарские рынки? Этого никто не узнает… Снега, которые на долгие месяцы закрывают перевалы, год за годом заносили следы, и талые воды смывали память. Святой ли проповедник схоронен в неведомой могиле или горный лихой разбойник-грабитель караванов — не стоит задумываться. По привычке путники бросают кто камешек, кто монетку и проезжают мимо.
Горы Ладакха — не пустыня. В укромных, защищенных от буйной игры стихий ущельях стоят сложенные из сланцевых плит хижины анвалов, естественные и прекрасные, как скалы. Извивы каменных стен поддерживают террасы, где ячменные зерна наливаются буйной силой высотного солнца. В ямах, выдолбленных в твердых пластах, медленно вызревают упорные бледно-лазоревые клубеньки картофеля.
Ладакх, входящий в штат Джамму и Кашмир, наверное, самая «заоблачная» страна в мире. Люди живут тут даже на высоте 4500 метров, где скудная земля не выращивает ни злаков, ни клубней. Так же высоко укрылись от мирских тревог и многочисленные монашеские общины, живущие грезами прошедших времен.
Сам Лех — крохотная столица, насчитывающая что-то около девяти тысяч жителей, расположен на отметке 11 500 футов (3450 м). Примыкая к Тибетскому нагорью географически, Малый Тибет сотни лет находился под юрисдикцией далай-лам. Не удивительно, что Лех с его старинным замком и монастырями тибетской архитектуры напоминает Лхасу в миниатюре. Те же белые стены, наклоненные внутрь, и плоские крыши. Почти такие же многоэтажные фронтоны с узкими окнами, которые издали кажутся Т-образными из-за нависающих над амбразурами обширных карнизов. Поразительное смешение красоты и уродства, роскоши и убожества. Многочисленные тибетского толка чортэни и мэньдоны охраняют подступы к стране Красных Лам, как именуют Ладакх древние рукописи. Восьмиметровая статуя Майтреи задумчивой улыбкой приветствует караваны на подходе к «Маленькой Лхасе». Чело будды грядущего мирового периода увенчано чортэнем, а в цветах, что он держит в руках, священные атрибуты: колесо-чакра и кувшинчик с амритой. Скальный конус, в котором высечена статуя, символизирует гору, где уже тысячи лет пребывает бодхисаттва. Когда исполнятся сроки, он выйдет на белый свет и пройдет тем же самым караванным путем в Лхасу. Ламаистские памятники и мани на придорожных камнях укажут ему дорогу в Ладакх и на Тибет, как они испокон веков направляли туда путников.