— Я на это не жалуюсь и предпочитаю, при всех свойственных тебе чудачествах, твое общество и твою бессвязную болтовню притворной ласковости Олимпии, мелкому предательству этой дурочки Малютки, педагогическим нравоучениям господина Амедея и особенно возмущению нашего бедного отца, которое он теперь так плохо сдерживает.
— Иными словами, ты ненавидишь все и вся, ты тешишь себя своим презрением, внушенным тебе озлобленностью? Сделала бы исключение хотя бы для отца…
— Ага! Сегодня ты решила изображать нежную и послушную дочь! Да, да, так оно и было, я видела! Эвелина, ты малодушна!
— Сердцем — может быть! Зато у меня есть физическая храбрость, я ею довольствуюсь и не краснею оттого, что уступаю прихотям такого снисходительного ко мне и вообще такого безупречного отца!
— Ну да, и ты готова проявлять к нему полнейшее почтение, при условии, разумеется, что он разрешит тебе делать все, что вздумается, даже самые нелепые вещи, бегать с кем угодно, в любое время, по всем дорогам, подвергать опасности свою репутацию…
— Стоп, стоп, моя красавица! Вы охотнее, чем кто-либо другой, предполагаете самое дурное. Но вы живете своими книгами и во всем, что вас окружает, предполагаете, а следовательно, и видите, только зло. Моя репутация ничего не потеряет от дневного света и свежего воздуха. Чем больше будет свидетелей моих поступков, тем меньше опасность кривотолков, а добродетель, окруженная лошадьми, берейторами и собаками, вообще никакой опасности не подвергается. К тому же всем известно, что рука, которая может сдержать необъезженную лошадь, сумеет и наказать дерзость и что я действую хлыстом так же ловко, как мужчина шпагой.
— Прекрасно! Все эти доводы кажутся мне проявлением весьма дурного вкуса. В руках женщины не должно быть никакого оружия, ее строгая внешность и серьезные привычки обязаны охранять ее даже от мысли об оскорблении. Но оставим это! Я считаю, что скорее твой верный спутник Амедей должен сдерживать смельчаков, чем ты сама обороняться от них.
— Амедей глуп; если он увидит, что меня оскорбляют, он, несомненно, отомстит за меня, но постарается при этом доказать мне, что я неправа, что я сама виновата, и станет кричать при этом, как школьный учитель в басне: «Что я вам говорил!»[12]
— В самом деле, возмутительно: бедный мальчик из-за твоих глупостей дает перерезать себе горло, но посмеивается при этом и легонько укоряет свою обожаемую повелительницу!
— Обожаемую! Новое словечко! Значит, ты, злючка, собираешься теперь выставлять меня на посмешище за то, что в меня якобы влюблен мой двоюродный братец, мальчик, у которого на наших глазах стала пробиваться бородка?
— У этого мальчика теперь очень красивая борода, и ему двадцать четыре года, ровно столько же, сколько госпоже Олимпии.
— Ну и что ты хочешь этим доказать? Женщина в двадцать четыре года вдвое старше молодого человека того же возраста.
На губах у Натали мелькнула зловещая усмешка:
— Стало быть, ты не думаешь, что он может быть влюблен…
— В кого? — удивленно спросила Эвелина.
— В тебя, — небрежно уронила Натали.
— Надеюсь, что ему и в голову не приходит ничего подобного! Милый ребенок! Меня это огорчило бы, потому что я его очень люблю. Он славный мальчик, несмотря на свои причуды, он вырос вместе с нами, и я отношусь к нему как к брату. Может быть, ты относишься к нему иначе? Может быть, ты ревнуешь? Ты ведь и думаешь, и все делаешь не так, как другие!
Натали ответила лишь улыбкой и движением плеч, более выразительным, чем все слова, которыми можно передать презрение к личности мужского пола. Потом она зевнула, подперла высокий лоб длинной белой рукой, заменила полустишие, казавшееся ей бесцветным, и стала писать дальше.
Часы пробили четверть первого.
— Эта ночь тянется целый век, — сказала Эвелина, роняя книгу, которую Тизифона, ее любимая охотничья собака, принялась с увлечением трепать.
— Это животное ест твою книгу, — не двигаясь с места, заметила Натали.
— Пусть ест. Книга мне наскучила. Ненавижу Вальтера Скотта.
— И тем не менее то и дело корчишь из себя Диану Вернон[13].
— А ты — королеву Елизавету[14], а Каролина — Золушку, Все кому-нибудь подражают, преднамеренно, или невольно. Нет такого человека, который не нашел бы похожего на себя персонажа в романе, басне или в истории. Правда, сходство часто бывает смешным из-за разницы в положении. Например, Малютка: живя в таком замке, как наш, окруженная прислугой, пользуясь предпочтением снисходительного отца, она кажется просто нелепой, когда сама бросается приготовлять ему чашку шоколада с такой поспешностью, с таким старанием, словно ее ждут за это ругань и шлепки! Я, наверно, смешна, когда делаю вид, что разыскиваю среди лесов и холмов изгнанного и преследуемого отца, в то время как он преспокойно заседает в палате[15] и пользуется всеобщей любовью и уважением… А тебе, бедняжка Натали, вместо самого блестящего в Европе двора приходится тиранить всего лишь докучливую и спокойную семью…
— Докучливую — верно, — прервала ее Натали, — но спокойную?.. Это тебе нравится так ее называть. Знаешь, Эвелина, отчего нам сейчас не хочется ни бодрствовать, ни спать? Оттого что нам скучно, но мы отнюдь не спокойны.
— Почему? Может быть, у нас характеры такие?
— У тебя характер ребенка, который всем забавляется, у меня — женщины, которая многое презирает. Разумеется, мы можем развлекать себя сами, ты — занимаясь легкомысленными вещами, я — серьезными. Но причина тревоги, которая уже коснулась нас и рано или поздно приведет к катастрофе, кроется вовсе не в нас самих. Это роковая, нелепая и, увы, непреодолимая в нашей судьбе вещь — любовь нашего отца к женщине, которая не наша мать.
— Ах, Натали, умоляю тебя, не выставляй нашу бедную мать как повод для нескончаемого процесса, который ты ведешь против отца. Тебе было всего четыре года, когда она умерла, мне — два, Малютка только что родилась; ни одна из нас не знала ее настолько, чтобы вспоминать о ней сегодня. Наша дочерняя любовь всегда лишь очень неопределенное чувство. Мы не можем упрекнуть отца в том, что он уделил слишком мало времени горю. Он надумал жениться во второй раз лишь через двенадцать лет; такую скорбь может превзойти только скорбь малабарской вдовы[16].
— Как ты легко судишь обо всем, особенно о серьезных вещах! Я не утверждаю, что отец женился во второй раз слишком рано; напротив, я считаю, что он женился слишком поздно для нас!
— Но и нам поздно упрекать его, особенно тебе. Тебе было уже шестнадцать лет, когда он сообщил о своем намерении. Ведь он был так счастлив, хотя, как превосходный отец, отказался бы от этого счастья, если бы увидел, что мы полны страха и отчаяния.
— Подумаешь, какая веская причина для отказа от подобного безумства — несогласие трех маленьких девочек, скучавших в монастыре и спешивших выйти оттуда! Я, например, была в восторге, когда отец, который сам отдался, как ребенок, своей страсти, расписывал нам, детям, все прелести свободы и жизни среди роскоши в деревне. В шестнадцать лет это должно было казаться чудесным.
— И в восемнадцать тоже; я до сих пор очень довольна.
— Неправда, ты начинаешь скучать здесь, а я скучаю уже давно. Мы рождены для светской жизни, для нее были воспитаны; мы жаждем своей стихии, а живем здесь, как рыбы, выброшенные на траву и раскрывающие на солнце рты, прислушиваясь к отдаленному плеску реки.
— Знаешь, Натали, ты несправедлива: разве мы здесь никого не видим? Разве для богатых людей нет повсюду светского общества? Через три дня приезд отца станет событием в наших краях, и у нас начнут глаза разбегаться: у тебя будет целый двор, состоящий из глубокомысленных молодых людей, у меня — свита из вертопрахов…
— Да, да, волшебный фонарь, который просуществует два месяца, а когда отец вернется к своей парламентской деятельности — снова одиночество, молчание, зима! Потом весна без любви и надежд, потом — унылое, гнетущее лето со жнецами для услаждения глаз и мухами в качестве общества.
— Конечно, год в глуши, длящийся десять месяцев, несколько долог, но можно ведь как-то убивать время; а что касается любви, сладости которой ты так спешишь изведать, так я, например, о ней еще и не думаю.
— Неправда, повторяю тебе! Ты думаешь о ней реже и не так серьезно, как я, — это возможно, но и ты уже начинаешь уверять себя, что здесь любви нет и сюда она к нам не придет.
— Почему? До сих пор нам хватало поклонников…
— Случайных поклонников, из которых ни один нам не подходил!
— Мы их всех очень мало поощряли. Мы с тобой слишком разборчивы, признайся.
— Ничего удивительного! Нас не только трудно удовлетворить, нас трудно выдать замуж.
— Напротив, мы богаты и имеем возможность выйти за людей без состояния, если, разумеется, они будут порядочными, хорошо воспитанными, трудолюбивыми… Чего же еще желать? У отца на этот счет есть прекрасные теории, довольно романтичные…
— И, следовательно, неосуществимые! Бедные молодые люди, которые домогаются богатых наследниц, не очень-то порядочны — ведь они обманывают девушек, делая вид, будто любят в них не их приданое, а нечто другое. Ну, а богатые молодые люди дерзки, невежественны, легкомысленны, глупы…
— Какой пессимизм! Ты, наверно, видишь мир в таком свете просто из-за своей желчности. Но если это так, тогда не нас трудно выдать замуж, а трудно найти людей, за которых можно выйти.
— В том, что ты говоришь, есть, конечно, доля истины. Но трудно — не значит невозможно. Надо только оказаться в условиях, в которых ум, проницательность, рассудительность могут как-то пригодиться. Поэтому, если бы мы бывали в свете, жили в Париже, путешествовали по Англии, Германии, Италии, вообще вели жизнь, сообразную нашему положению в обществе, то в волнах этого моря мы бы сумели различить и выловить из сонма простых раковин нужную нам жемчужину.
— Неудачная метафора, дорогая: жемчужина всегда спрятана в раковине.
— Дурочка! Вечно ты придираешься к словам, ни о чем не думаешь всерьез. Мы богаты, мы красивы, мы выше многих из светских женщин, и тем не менее нам, быть может, предстоит дожидаться здесь улитки, которою цапле из басни пришлось довольствоваться в вечерний час[17]. Если так будет продолжаться, нам останется только разорвать нашего двоюродного братца на части.
— Вот именно: или всем, или никому…
— Да, иными словами — ждать у моря погоды…
— Как меня раздражают твои глупые шутки! Посмотрим, будешь ли ты так смеяться в тот день, когда отец придет и скажет нам: «Вас трое; вот мой племянник Амедей Дютертр, которого я выпестовал для вас, решайте!»
— Неужели ты думаешь, что отец предназначает его кому-нибудь из нас?
— Надеюсь, что он приберегает его для Малютки. Эти прелестные дети созданы друг для друга; не думаю, что меня могут оскорбить, предложив его мне!
— Потому что ты мечтаешь о любви, об идеале, не знаю уж о чем! Малютка же пока думает, а может быть, и всегда будет думать только об одном: как разводить канареек. Но, признаюсь, если б я была вынуждена, за неимением выбора, сохранить в неприкосновенности фамилию Дютертр, я бы предпочла кузена Амедея многим другим. Он мне совсем не нравится, уверяю тебя, он даже немного неприятен и скучен! Но в общем-то он самый красивый, самый благопристойный, самый образованный, самый подходящий из всех, кем мы располагаем для того, чтобы приобрести мужа в деревне.
«Наконец-то! Сейчас мы к этому придем, — подумала Натали, — но не сразу… Сначала посмотрим!»
— Эвелина, — сказала она вслух, словно не слышала ее замечания по поводу Амедея, — что ты скажешь об этих двух новых лицах, появившихся у нас сегодня? Их не захотели продемонстрировать нам при свете…
— Я видела их мельком во дворе. Один из них показался мне безупречным, настоящий лев!
— Господин де Сож?
— Да, наш новый сосед.
— Он тебе понравился?
— Очень — прелестный, очаровательный человек! Но после первого взгляда — уступки любопытству — я больше не обращала на него внимания.
— Почему?
— Не люблю зверей своей собственной породы. Я их слишком хорошо знаю. Львица, приходящая в восторг от льва! Куда это годится?
— Но этот лев хотя бы умен?
— А разве я не умна, хоть и львица? Нет, дорогая, нет, подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся — вот как я мыслю о любви и замужестве.
— Значит, писатель тебе понравился больше?
— Да; у него не совсем обычное лицо: желтое, желчное, не слишком молодое; но глаза необычайно выразительные, зубы такие белые, волосы такие черные… и лукавая улыбка… Физиономия, в которой внутреннее достоинство освещает черты, может быть неправильные, да и довольно заурядные… Ты смеешься? Возможно, глупцам он покажется некрасивым. Но в нем есть что-то мечтательное, страдальческое, меланхоличное и насмешливое, а это, по-моему, необходимо даже красоте, чтобы она не была скучной. У него что, большое имя в литературе, у этого Жюля Тьерре?
— Понятия не имею, — процедила сквозь зубы Натали. — Есть по крайней мере две-три тысячи знаменитых писателей, о которых никто не слышал, кроме членов каких-то кружков, где они числятся.
— Это не значит, что у него нет большого таланта.
— Бог мой! Он, как и всякий другой, может стать первоклассным писателем! Надо только, чтобы тебя восхвалял определенный круг людей, и надо найти, чем можно угодить читателю в данный момент! Но какое значение имеет его место в иерархии великих умов, если он тебе нравится сам по себе? Ведь он тебе немножко нравится?
— Сегодня — даже очень. Но кто знает, будет ли он нравиться мне завтра?
— Постарайся, чтобы он тебе больше не нравился.
— Почему?
— Потому что ты ему не нравишься.
— С чего ты взяла?
— Я это заметила в тот самый момент, когда увидела кое-что еще.
— Что же именно?
— Что он влюблен в другую.
— В тебя?
— Нет; в Олимпию Дютертр.
— Ну да? — удивленно воскликнула Эвелина и добавила равнодушно: — А какое мне, собственно, до этого дело?
Натали пожала плечами:
— А мне тем более.
— Ты уверена в этом? — задумчиво спросила Эвелина.
— Я была в этом уверена еще до того, как он приехал сюда. Когда она в последний раз ездила в Париж без нас, он написал ей в альбом стихи — кстати, довольно плоские.
— Она тебе их показывала?
— Я и не спрашивала у нее позволения прочитать. Разве в альбом пишут секреты?
— Значит, эти стихи ничего не доказывают.
— Дорогая моя, в высшем обществе стихи — это способ объяснения в любви женщине под носом у ее мужа и перед всеми.
— Но ты же говоришь, что они плоские?
— Хочешь прочесть? Они у меня.
— Ах, ты списала их?
— Нет, просто запомнила…
И она передала Эвелине листок бумаги.
— А мне они кажутся восхитительными! — прочитав их, воскликнула Эвелина. — Они мне нравятся куда больше, чем все твои!
— Потому что ты в этом не разбираешься. У них есть только одно достоинство — в них довольно ловко выражена пылкая страсть.
— Посмотрим! — Эвелина перечла их, потом задумалась, храня молчание. — Я вижу в них больше лести, чем любви, — добавила она.
— А разве лесть не язык любви?
— Эта лесть чрезмерна.
— Олимпия очень хороша, тут спорить не станешь.
— Слишком бледна!