Владимир Маяковский
СТИХОТВОРЕНИЯ
1926
КРАСНОДАР
Северяне вам наврали о свирепости февральей: про метели, про заносы, про мороз розовоносый. Солнце жжет Краснодар, словно щек краснота. Красота! Вымыл все февраль и вымел — не февраль, а прачка, и гуляет мостовыми разная собачка. Подпрыгивают фоксы — показывают фокусы. Кроме лапок, вся, как вакса, низко пузом стелется, волочит вразвалку такса длинненькое тельце. Бегут, трусят дворняжечки — мохнатенькие ляжечки. Лайка лает, взвивши нос, на прохожих Ванечек; пес такой уже не пес, это — одуванчик. Легаши, сетера́, мопсики, этцетера́. Даже если пара луж, в лужах сотня солнц юли́тся. Это ж не собачья глушь, а собачкина столица. СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ
Погода такая, что маю впору. Май — ерунда. Настоящее лето. Радуешься всему: носильщику, контролеру билетов. Руку само подымает перо, и сердце вскипает песенным даром. В рай готов расписать перрон Краснодара. Тут бы запеть соловью-трелёру. Настроение — китайская чайница! И вдруг на стене: — Задавать вопросы контролеру строго воспрещается! — И сразу сердце за удила́, Соловьев камнями с ветки. А хочется спросить: — Ну, как дела? Как здоровьице? Как детки? — Прошел я, глаза к земле низя́, только подхихикнул, ища покровительства. И хочется задать вопрос, а нельзя — еще обидятся: правительство! СЕРГЕЮ ЕСЕНИНУ
Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота… Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Трезвость. Нет, Есенин, это не насмешка,— в горле горе комом, не смешок. Вижу — взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок. — Прекратите! Бросьте! Вы в своем уме ли? Дать, чтоб щеки заливал смертельный мел?! Вы ж такое загибать умели, что другой на свете не умел. Почему? Зачем? Недоуменье смяло. Критики бормочут: — Этому вина то да сё, а главное, что смычки мало, в результате много пива и вина.— Дескать, заменить бы вам богему классом, класс влиял на вас, и было б не до драк. Ну, а класс-то жажду заливает квасом? Класс — он тоже выпить не дурак. Дескать, к вам приставить бы кого из напосто́в — стали б содержанием премного одарённей: Вы бы в день писали строк по сто́, утомительно и длинно, как Доронин. А по-моему, осуществись такая бредь, на себя бы раньше наложили руки. Лучше уж от водки умереть, чем от скуки! Не откроют нам причин потери ни петля, ни ножик перочинный. Может, окажись чернила в «Англетере», вены резать не было б причины. Подражатели обрадовались: бис! Над собою чуть не взвод расправу учинил. Почему же увеличивать число самоубийств? Лучше увеличь изготовление чернил! Навсегда теперь язык в зубах затворится. Тяжело и неуместно разводить мистерии. У народа, у языкотворца, умер звонкий забулдыга подмастерье. И несут стихов заупокойный лом, с прошлых с похорон не переделавши почти. В холм тупые рифмы загонять колом — разве так поэта надо бы почтить? Вам и памятник еще не слит, — где он, бронзы звон или гранита грань? — а к решеткам памяти уже понанесли посвящений и воспоминаний дрянь. Ваше имя в платочки рассоплено, ваше слово слюнявит Собинов и выводит под березкой дохлой — «Ни слова, о дру-уг мой, ни вздо-о-о-о-ха». Эх, поговорить бы и́наче с этим самым с Леонидом Лоэнгринычем! Встать бы здесь гремящим скандалистом: — Не позволю мямлить стих и мять! — Оглушить бы их трехпалым свистом в бабушку и в бога душу мать! Чтобы разнеслась бездарнейшая по́гань, раздувая темь пиджачных парусов, чтобы врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. Дрянь пока что мало поредела. Дела много — только поспевать. Надо жизнь сначала переделать, переделав — можно воспевать. Это время — трудновато для пера, но скажите вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше? Слово — полководец человечьей силы. Марш! Чтоб время сзади ядрами рвалось. К старым дням чтоб ветром относило только путаницу волос. Для веселия планета наша мало оборудована. Надо вырвать радость у грядущих дней. В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней. МАРКСИЗМ — ОРУЖИЕ, ОГНЕСТРЕЛЬНЫЙ МЕТОД
ПРИМЕНЯЙ УМЕЮЧИ МЕТОД ЭТОТ!
Штыками двух столетий стык закрепляет рабочая рать. А некоторые употребляют штык, чтоб им в зубах ковырять. Все хорошо: поэт поет, критик занимается критикой. У стихотворца — корытце свое, у критика — свое корытико. Но есть не имеющие ничего, окромя красивого почерка. А лезут в книгу, хваля и громя из пушки критического очерка. А чтоб имелось научное лицо у этого вздора злопыха́нного — всегда на столе покрытый пыльцой неразрезанный том Плеханова. Зазубрит фразу (ишь, ребятье!) и ходит за ней, как за няней. Бытье — а у этого — еда и питье определяет сознание. Перелистывая авторов на букву «эл», фамилию Лермонтова встретя, критик выясняет, что́ он ел на первое и что́ — на третье. — Шампанское пил? Выпивал, допустим. Налет буржуазный густ. А его любовь к маринованной капусте доказывает помещичий вкус. В Лермонтове, например, чтоб далеко не идти, смысла не больше, чем огурцов в акации. Целые хоры небесных светил, и ни слова об электрификации. Но, очищая ядро от фразерских корок, бобы — от шелухи лиризма, признаю, что Лермонтов близок и дорог как первый обличитель либерализма. Массам ясно, как ни хитри, что, милюковски юля, светила у Лермонтова ходят без ветрил, а некоторые — и без руля. Но так ли разрабатывать важнейшую из тем? Индивидуализмом пичкать? Демоны в ад, а духи — в эдем? А где, я вас спрашиваю, смычка? Довольно этих божественных легенд! Любою строчкой вырванной Лермонтов доказывает, что он — интеллигент, к тому же деклассированный! То ли дело наш Степа — забыл, к сожалению, фамилию и отчество,— у него в стихах Коминтерна топот… Вот это — настоящее творчество! Степа — кирпич какого-то здания, не ему разговаривать вкось и вкривь. Степа творит, не затемняя сознания, без волокиты аллитераций и рифм. У Степы незнание точек и запятых заменяет инстинктивный массовый разум, потому что батрачка — мамаша их, а папаша — рабочий и крестьянин сразу.— В результате вещь ясней помидора обволакивается туманом сизым, и эти горы нехитрого вздора некоторые называют марксизмом. Не говорят о веревке в журнале повешенного, не изменить шаблона прилежного. Лежнев зарадуется — «он про Вешнева». Вешнев — «он про Лежнева». 19/IV-26 г. ПЕРВОМАЙСКОЕ ПОЗДРАВЛЕНИЕ!
Товарищ солнце, — не щерься и не я́щерься! — Вели облакам своротить с пути! — Сегодняшний праздник — праздник трудящихся, — и нечего саботажничать: взойди и свети!
Тысячи лозунгов, знаменами изо́ранных, — зовут к борьбе за счастье людей, — а кругом пока — толпа беспризорных. — Что несправедливей, злей и лютей?!
Смотри: над нами красные шелка — словами бессеребряными затканы, — а у скольких еще бока кошелька — оттопыриваются взятками?
Подняв надзнаменных звезд рогулины, — сегодня по праву стойте и ходите! — А мало ли буден у нас прогулено? — Мало простоено? Сколько хотите!
Наводненье видели? В стены домьи — бьется льдина, мокра и остра. — Вот точно так режим экономии — распирает у нас половодье растрат.
Товарищ солнце, скажем просто: — дыр и прорех у нас до черта. — Рядом с делами огромного роста — целая коллекция прорв и недочетов.
Солнце, и в будни лезь из-за леса, — жги и не пяться на попятный! — Выжжем, выжжем каленым железом — эти язвы и грязные пятна!
А что же о мае, поэтами опетом? — Разве п-е-р-в-о-г-о такими поздравлениями бодрят? — А по-моему: в о-п е р в ы х, подумаем об этом, — если есть свободные три дня подряд.
ЧЕТЫРЕХЭТАЖНАЯ ХАЛТУРА
В центре мира стоит Гиз — оправдывает штаты служебный раж. Чтоб книгу народ зубами грыз. наворачивается миллионный тираж. Лицо тысячеглазого треста блестит электричеством ровным. Вшивают в Маркса Аверченковы листы, выписывают гонорары Цицеронам. Готово. А зав упрется назавтра в заглавие, как в забор дышлом. Воедино сброшировано 12 авторов! — Как же это, родимые, вышло?? — Темь подвалов тиражом беля, залегает знание — и лишь бегает по книжным штабеля́м жирная провинциалка — мышь. А читатели сидят в своей уездной яме, иностранным упиваются, мозги щадя. В Африки вослед за Бенуя́ми улетают на своих жилплощадях. Званье — «пролетарские» — нося как эполеты, без ошибок с Пушкина списав про вёсны, выступают пролетарские поэты, развернув рулоны строф повёрстных. Чем вы — пролетарий, уважаемый поэт? Вы с богемой слились 9 лет назад. Ну, скажите, уважаемый пролет,— вы давно динаму видели в глаза? — Извините нас, сермяжных, за стишонок неудачненький. Не хотите под гармошку поплясать ли? — Это, в лапти нарядившись, выступают дачники под заглавьем — крестьянские писатели. О, сколько нуди такой городимо, от которой мухи падают замертво! Чего только стоит один Радимов с греко-рязанским своим гекзаметром! Разлунивши лысины лачки́, убежденно взявши ручку в ручки, бороденок теребя пучки, честно пишут про Октябрь попутчики. Раньше маленьким казался и Лесков — рядышком с Толстым почти не виден. Ну, скажите мне, в какой же телескоп в те недели был бы виден Лидин?! — На Руси одно веселье — пити…— А к питью подай краюху и кусочек сыру. И орут писатели до хрипоты о быте, увлекаясь бытом госиздатовских кассиров. Варят чепуху под клубы трубочного дыма — всякую уху сожрет читатель-Фока. А неписанная жизнь проходит мимо улицею фыркающих о́кон. А вокруг скачут критики в мыле и пене: — Здорово пишут писатели, братцы! — Гений-Казин, Санников-гений… Все замечательно! Рады стараться! — С молотка литература пущена. Где вы, сеятели правды или звезд сиятели? Лишь в четыре этажа халтурщина: Гиза, критика, читаки и писателя. Нынче стала зелень веток в редкость, гол литературы ствол. Чтобы стать поэту крепкой веткой — выкрепите мастерство! АНГЛИЙСКОМУ РАБОЧЕМУ
Вокзал оцепенел, онемевает док. Посты полиции, заводчикам в угоду. От каждой буквы замиранья холодок, как в первый день семнадцатого года. Радио стальные шеи своротили. Слушают. Слушают, что́ из-за Ламанша. Сломят? Сдадут? Предадут? Или красным флагом нам замашут? Слышу. Слышу грузовозов храп, лязг оружия, цоканье шпор. Это в док идут штрейкбрехера. Море, им в морду выплесни шторм! Слышу — шлепает дворцовая челядь. К Болдуину, не вяжущему лык, сэр Макдональд пошел церетелить. Молния, прибей соглашательский язык! Слышу — плач промелькнул мелько́м. Нечего есть. И нечего хлебать. Туман, к забастовщикам теки молоком! Камни, обратитесь в румяные хлеба! Радио стало. Забастовала высь. Пусто,— ни слова,— тишь да гладь. Земля, не гони! Земля, — остановись! Дай удержаться, дай устоять. Чтоб выйти вам из соглашательской опеки, чтоб вам гореть, а не мерцать — вам наш привет и наша копейка, наши руки и наши сердца. Нам чужды политиков шарады, — большевикам не надо аллегорий. Ваша радость — наша радость, боль — это наша боль и горе. Мне бы сейчас да птичью должность. Я бы в Лондон. Целые пять, пять миллионов — простите за восторженность! — взял бы, обнял и стал целовать. РАЗГОВОР С ФИНИНСПЕКТОРОМ О ПОЭЗИИ
Гражданин фининспектор! Простите за беспокойство. Спасибо… не тревожьтесь… я постою… У меня к вам дело деликатного свойства: о месте поэта в рабочем строю. В ряду имеющих лабазы и угодья и я обложен и должен караться. Вы требуете с меня пятьсот в полугодие и двадцать пять за неподачу деклараций. Труд мой любому труду родствен. Взгляните — сколько я потерял, какие издержки в моем производстве и сколько тратится на материал. Вам, конечно, известно явление «рифмы». Скажем, строчка окончилась словом «отца», и тогда через строчку, слога повторив, мы ставим какое-нибудь: л а м ц а д р и ц а-ца. Говоря по-вашему, рифма — вексель. Учесть через строчку! — вот распоряжение. И ищешь мелочишку суффиксов и флексий в пустующей кассе склонений и спряжений. Начнешь это слово в строчку всовывать, а оно не лезет — нажал и сломал. Гражданин фининспектор, честное слово, поэту в копеечку влетают слова. Говоря по-нашему, рифма — бочка. Бочка с динамитом. Строчка — фитиль. Строка додымит, взрывается строчка,— и город на воздух строфой летит. Где найдешь, на какой тариф, рифмы, чтоб враз убивали, нацелясь? Может, пяток небывалых рифм только и остался что в Венецуэле. И тянет меня в холода и в зной. Бросаюсь, опутан в авансы и в займы я. Гражданин, учтите билет проездной! Поэзия — вся! — езда в незнаемое. Поэзия — та же добыча радия. В грамм добыча, в год труды. Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды. Но как испепеляюще слов этих жжение рядом с тлением слова-сырца. Эти слова приводят в движение тысячи лет миллионов сердца. Конечно, различны поэтов сорта. У скольких поэтов легкость руки! Тянет, как фокусник, строчку изо рта и у себя и у других. Что говорить о лирических кастратах?! Строчку чужую вставит — и рад. Это обычное воровство и растрата среди охвативших страну растрат. Эти сегодня стихи и оды, в аплодисментах ревомые ревмя, войдут в историю как накладные расходы на сделанное нами — двумя или тремя. Пуд, как говорится, соли столовой съешь и сотней папирос клуби, чтобы добыть драгоценное слово из артезианских людских глубин. И сразу ниже налога рост. Скиньте с обложенья нуля колесо! Рубль девяносто сотня папирос, рубль шестьдесят столовая соль. В вашей анкете вопросов масса: — Были выезды? Или выездов нет? — А что, если я десяток пегасов загнал за последние 15 лет?! У вас — в мое положенье войдите — про слуг и имущество с этого угла. А что, если я народа водитель и одновременно — народный слуга? Класс гласит из слова из нашего, а мы, пролетарии, двигатели пера. Машину души с годами изнашиваешь. Говорят: — в архив, исписался, пора! — Все меньше любится, все меньше дерзается, и лоб мой время с разбега крушит. Приходит страшнейшая из амортизаций — амортизация сердца и души. И когда это солнце разжиревшим боровом взойдет над грядущим без нищих и калек,— я уже сгнию, умерший под забором, рядом с десятком моих коллег. Подведите мой посмертный баланс! Я утверждаю и — знаю — не налгу: на фоне сегодняшних дельцов и пролаз я буду — один! — в непролазном долгу. Долг наш — реветь медногорлой сиреной в тумане мещанья, у бурь в кипеньи. Поэт всегда должник вселенной, платящий на го́ре проценты и пени. Я в долгу перед Бродвейской лампионией, перед вами, багдадские небеса, перед Красной Армией, перед вишнями Японии — перед всем, про что не успел написать. А зачем вообще эта шапка Сене? Чтобы — целься рифмой и ритмом ярись? Слово поэта — ваше воскресенье, ваше бессмертие, гражданин канцелярист. Через столетья в бумажной раме возьми строку и время верни! И встанет день этот с фининспекторами, с блеском чудес и с вонью чернил. Сегодняшних дней убежденный житель, выправьте в энкапеэс на бессмертье билет и, высчитав действие стихов, разложите заработок мой на триста лет. Но сила поэта не только в этом, что, вас вспоминая, в грядущем икнут. Нет! И сегодня рифма поэта — ласка и лозунг, и штык, и кнут. Гражданин фининспектор, я выплачу пять, все нули у цифры скрестя! Я по праву требую пядь в ряду беднейших рабочих и крестьян. А если вам кажется, что всего делов — это пользоваться чужими словесами, то вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами! МОСКОВСКИЙ КИТАЙ
Чжан Цзо-лин да У Пей-фу да Суй да Фуй — разбирайся, от усилий в мыле! Натощак попробуй расшифруй путаницу раскитаенных фамилий! _____ Эта жизнь отплыла сновиденьем, здесь же — только звезды поутру утрут — дым уже встает над заведением: «Китайский труд». Китаец не рыбка, не воробей на воротах, надо «шибака» ему работать. Что несет их к синькам и крахмалам, за 6 тысяч верст сюда кидает? Там земля плохая? Рису, что ли, мало? Или грязи мало для мытья в Китае? Длинен всегда день труда. Утюг сюда, утюг туда. Тихо здесь, коты лежат и жмурятся. И любой рабочий защищен. А на родине мукденцы да маньчжурцы… Снимут голову — не отрастишь еще. Тяжело везде, да не надо домой, лучше весь день гладь да мой! У людей единственная фраза на губах, все одно и то же, явь ли, или сон: — В пятницу к двенадцати пять рубах! — — В среду к обеду семь кальсон! — Не лучший труд — бумажные розы. Мальчишки орут: — У-у-у! Китаёзы! — Повернется, взглядом подарив, от которого зажглось лицо осеннее… Я хотя совсем не мандарин, а шарахаюсь от их косения. Знаю, что — когда в Китай придут октябрьские повторы и сшибется класс о класс — он покажет им, народ, который косоглаз. ПЕРЕДОВАЯ ПЕРЕДОВОГО
Довольно сонной, расслабленной праздности! Довольно козырянья в тысячи рук! Республика искусства в смертельной опасности — в опасности краска, слово, звук. Громы зажаты у слова в кулаке,— а слово зовется только с тем, чтоб кланялось событью слово-лакей, чтоб слово плелось у статей в хвосте. Брось дрожать за шкуры скряжьи! Вперед забегайте, не боясь суда! Зовите рукой с грядущих кряжей: «Пролетарий, сюда!» Полезли одиночки из миллионной давки — такого, мол, другого не увидишь в жисть. Каждый рад подставить бородавки под увековечливую ахровскую кисть. Вновь своя рубаха ближе к телу? А в нашей работе то и ново, что в громаде, класс которую сделал, не важно сделанное Петровым и Ивановым. Разнообразны души наши. Для боя — гром, для кровати — шепот. А у нас для любви и для боя — марши. Извольте под марш к любимой шлепать! Почему теперь про чужое поем, изъясняемся ариями Альфреда и Травиаты? И любви придумаем слово свое, из сердца сделанное, а не из ваты. В годы голода, стужи-злюки разве филармонии играли окрест? Нет, свои, баррикадные звуки нашел гудков медногорлый оркестр. Старью революцией поставлена точка. Живите под охраной музейных оград. Но мы не предадим кустарям-одиночкам ни лозунг, ни сирену, ни киноаппарат. Наша в коммуну не иссякнет вера. Во имя коммуны жмись и мнись. Каждое сегодняшнее дело меряй, как шаг в электрический, в машинный коммунизм. Довольно домашней, кустарной праздности! Довольно изделий ловких рук! Федерация муз в смертельной опасности — в опасности слово, краска и звук. ВЗЯТОЧНИКИ
Дверь. На двери — «Нельзя без доклада». Под Марксом, в кресло вкресленный, с высоким окладом, высок и гладок, сидит облеченный ответственный. На нем контрабандный подарок — жилет, в кармане — ручка на страже, в другом уголочком торчит билет с длиннющим подчищенным стажем. Весь день — сплошная работа уму. На лбу — непролазная дума: кому ему устроить куму, кому приспособить ку́ма? Он всюду пристроил мелкую сошку, везде у него по лазутчику. Он знает, кому подставить ножку и где иметь заручку. Каждый на месте: невеста — в тресте, кум — в ГУМ, брат — в наркомат. Все шире периферия родных, и в ведомостичках узких не вместишь всех сортов наградных — спецставки, тантьемы, нагрузки! Он специалист, но особого рода: он в слове мистику стер. Он понял буквально «братство народов» как счастье братьев, тёть и сестер. Он думает: как сократить ему штаты? У Кэт не глаза, а угли… А, может быть, место оставить для Наты? У Наты формы округлей. А там в приемной — сдержанный гул, и воздух от дыма спирается. Ответственный жмет плечьми: — Не могу! Нормально… Дела разбираются! Зайдите еще через день-другой…— Но дней не дождаться жданных. Напрасно проситель согнулся дугой. — Нельзя… Не имеется данных! — Пока поймет! Обшаркав паркет, порывшись в своих чемоданах, проситель кладет на суконце пакет с листами новейших данных. Простился. Ладонью пакет заслоня — взрумянились щеки-пончики, — со сладострастием, пальцы слюня, мерзавец считает червончики. А давший по учрежденью орет, от правильной гневности красен: — Подать резолюцию! — И в разворот — во весь! — на бумаге: «Согласен»! Ответственный мчит в какой-то подъезд. Машину оставил по праву. Ответственный ужин с любовницей ест, ответственный хлещет «Абрау». Любовницу щиплет, весел и хитр. — Вот это подарочки Сонечке: Вот это, Сонечка, вам на духи. Вот это вам на кальсончики…— Такому в краже рабочих тыщ для ширмы октябрьское зарево. Он к нам пришел, чтоб советскую нищь на кабаки разбазаривать. Я белому руку, пожалуй, дам, пожму, не побрезгав ею. Я лишь усмехнусь: — А здорово вам наши намылили шею! — Укравшему хлеб не потребуешь кар. Возможно простить и убийце. Быть может, больной, сумасшедший угар в душе у него клубится. Но если скравший этот вот рубль ладонью ладонь мою тронет, я, руку помыв, кирпичом ототру поганую кожу с ладони. Мы белым едва обломали рога: хромает пока что одна нога,— для нас, полусытых и латочных, страшней и гаже любого врага взяточник. Железный лозунг партией дан. Он нам недешево дался! Долой присосавшихся к нашим рядам и тех, кто к грошам присосался! Нам строиться надо в гигантский рост, но эти обсели кассы. Каленым железом выжжет нарост партия и рабочие массы. В ПОВЕСТКУ ДНЯ
Ставка на вас, комсомольцы товарищи,— на вас, грядущее творящих! Петь заставьте быт тарабарящий! Расчистьте квартирный ящик! За десять лет — устанешь бороться,— расшатаны — многие! — тряской. Заплыло тиной быта болотце, покрылось будничной ряской. Мы так же сердца наши ревностью жжем — и суд наш по-старому скорый: мы часто наганом и финским ножом решаем — любовные споры. Нет, взвидя, что есть любовная ржа, что каши вдвоем не сваришь,— ты зубы стиснь и, руку пожав, скажи: — Прощевай, товарищ! — У скольких мечта: «Квартирку б в наем! Свои сундуки да клети! И угол мой и хозяйство мое — и мой на стене портретик». Не наше счастье — счастье вдвоем! С классом спаяйся четко! Коммуна: все, что мое,— твое, кроме — зубных щеток. И мы по-прежнему, если радостно, по-прежнему, если горе нам — мы топим горе в сорокаградусной и празднуем радость трехгорным. Питье на песни б выменять нам. Такую сделай, хоть тресни! Чтоб пенистей пива, чтоб крепче вина хватали за душу песни. _____ Гуляя, работая, к любимой льня, — думай о коммуне, быть или не быть ей?! В порядок этого майского дня поставьте вопрос о быте. ПРОТЕКЦИЯ
ОБЫВАТЕЛИАДА В 3-Х ЧАСТЯХ 1
Обыватель Михин — друг дворничихин. Дворник Службин с Фелицией в дружбе. У тети Фелиции лицо в милиции. Квартхоз милиции Федор Овечко имеет в совете нужного человечка. Чин лица не упомнишь никак: главшвейцар или помистопника. А этому чину домами знакома мамаша машинистки секретаря райкома. У дочки ее большущие связи: друг во ВЦИКе (шофер в автобазе!), а Петров, говорят, развозит мужчину, о котором все говорят шепоточком,— маленького роста, огромного чина. Словом — он… Не решаюсь… Точка. 2
Тихий Михин пойдет к дворничихе. «Прошу покорненько, попросите дворника». Дворник стукнется к тетке заступнице. Тетка Фелиция шушукнет в милиции. Квартхоз Овечко замолвит словечко. А главшвейцар — да-Винчи с лица, весь в бороде, как картина в раме,— прямо пойдет к машинисткиной маме. Просьбу дочь предает огласке: глазки да ласки, ласки да глазки… Кого не ловили на такую аферу? Куда ж удержаться простаку-шоферу! Петров подождет, покамест, как солнце, персонье лицо расперсонится. — Простите, товарищ, извинений тысячка… — И просит и молит, ласковей лани. И чин снисходит: — Вот вам записочка.— А в записке — исполнение всех желаний. 3
А попробуй — полазий без родственных связей! Покроют дворники словом черненьким. Обложит белолицая тетя Фелиция. Подвернется нога, перервутся нервы у взвидевших наган и усы милиционеровы. В швейцарской судачат: — И не лезь к совету: все на даче, никого нету.— И мама сама и дитя-машинистка, невинность блюдя, не допустят близко. А разных главных неуловимо шоферы возят и возят мимо. Не ухватишь — скользкие,— не люди, а налимы. «Без доклада воспрещается». Куда ни глянь, «И пойдут они, солнцем палимы, И застонут…» Дело дрянь! Кто бы ни были сему виновниками — сошка маленькая или крупный кит,— разорвем сплетенную чиновниками паутину кумовства, протекций, волокит. ЛЮБОВЬ
Мир опять цветами оброс, у мира весенний вид. И вновь встает нерешенный вопрос — о женщинах и о любви. Мы любим парад, нарядную песню. Говорим красиво, выходя на митинг. Но часто под этим, покрытый плесенью, старенький-старенький бытик. Поет на собранье: «Вперед, товарищи…» А дома, забыв об арии сольной, орет на жену, что щи не в наваре и что огурцы плоховато просолены. Живет с другой — киоск в ширину, бельем — шантанная дива. Но тонким чулком попрекает жену: — Компрометируешь пред коллективом.— То лезут к любой, была бы с ногами. Пять баб переменит в течение суток. У нас, мол, свобода, а не моногамия. Долой мещанство и предрассудок! С цветка на цветок молодым стрекозлом порхает, летает и мечется. Одно ему в мире кажется злом — это алиментщица. Он рад умереть, экономя треть, три года судиться рад: и я, мол, не я, и она не моя, и я вообще кастрат. А любят, так будь монашенкой верной — тиранит ревностью всякий пустяк и мерит любовь на калибр револьверный, неверной в затылок пулю пустя. Четвертый — герой десятка сражений, а так, что любо-дорого, бежит в перепуге от туфли жениной, простой туфли Мосторга. А другой стрелу любви иначе метит, путает — ребенок этакий — уловленье любимой в романические сети с повышеньем подчиненной по тарифной сетке… По женской линии тоже вам не райские скинии. Простенького паренька подцепила барынька. Он работать, а ее не удержать никак — бегает за клёшем каждого бульварника. Что же, сиди и в плаче Нилом нилься. Ишь! — Жених! — Для кого ж я, милые, женился? Для себя — или для них? — У родителей и дети этакого сорта: — Что родители? И мы не хуже, мол! — Занимаются любовью в виде спорта, не успев вписаться в комсомол. И дальше, к деревне, быт без движеньица — живут, как и раньше, из года в год. Вот так же замуж выходят и женятся, как покупают рабочий скот. Если будет длиться так за годом годик, то, скажу вам прямо, не сумеет разобрать и брачный кодекс, где отец и дочь, который сын и мама. Я не за семью. В огне и в дыме синем выгори и этого старья кусок, где шипели матери-гусыни и детей стерег отец-гусак! Нет. Но мы живем коммуной плотно, в общежитиях грязнеет кожа тел. Надо голос подымать за чистоплотность отношений наших и любовных дел. Не отвиливай — мол, я не венчан. Нас не поп скрепляет тарабарящий. Надо обвязать и жизнь мужчин и женщин словом, нас объединяющим: «Товарищи». ПОСЛАНИЕ ПРОЛЕТАРСКИМ ПОЭТАМ
Товарищи, позвольте без позы, без маски — как старший товарищ, неглупый и чуткий, поразговариваю с вами, товарищ Безыменский, товарищ Светлов, товарищ Уткин. Мы спорим, аж глотки просят лужения, мы задыхаемся от эстрадных побед, а у меня к вам, товарищи, деловое предложение: давайте устроим веселый обед! Расстелим внизу комплименты ковровые, если зуб на кого — отпилим зуб; розданные Луначарским венки лавровые — сложим в общий товарищеский суп. Решим, что все по-своему правы. Каждый поет по своему голоску! Разрежем общую курицу славы и каждому выдадим по равному куску. Бросим друг другу шпильки подсовывать, разведем изысканный словесный ажур. А когда мне товарищи предоставят слово — я это слово возьму и скажу: — Я кажусь вам академиком с большим задом, один, мол, я жрец поэзий непролазных. А мне в действительности единственное надо — чтоб больше поэтов хороших и разных. Многие пользуются напостовской тряскою, с тем чтоб себя обозвать получше. — Мы, мол, единственные, мы пролетарские… — А я, по-вашему, что — валютчик? Я по существу мастеровой, братцы, не люблю я этой философии нудовой. Засучу рукавчики: работать? драться? Сделай одолжение, а ну, давай! Есть перед нами огромная работа — каждому человеку нужное стихачество. Давайте работать до седьмого пота над поднятием количества, над улучшением качества. Я меряю по коммуне стихов сорта, в коммуну душа потому влюблена, что коммуна, по-моему, огромная высота, что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина. А в поэзии нет ни друзей, ни родных, по протекции не свяжешь рифм лычки́. Оставим распределение орденов и наградных, бросим, товарищи, наклеивать ярлычки. Не хочу похвастать мыслью новенькой, но по-моему — утверждаю без авторской спеси — Коммуна — это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен. Стоит изумиться рифмочек парой нам — мы почитаем поэтика гением. Одного называют красным Байроном, другого — самым красным Гейнем. Одного боюсь — за вас и сам, — чтоб не обмелели наши души, чтоб мы не возвели в коммунистический сан плоскость раешников и ерунду частушек. Мы духом одно, понимаете сами: по линии сердца нет раздела. Если вы не за нас, а мы не с вами, то черта ль нам остается делать? А если я вас когда-нибудь крою и на вас замахивается перо-рука, то я, как говорится, добыл это кровью, я больше вашего рифмы строгал. Товарищи, бросим замашки торгашьи — моя, мол, поэзия — мой лабаз! — всё, что я сделал, всё это ваше — рифмы, темы, дикция, бас! Что может быть капризней славы и пепельней? В гроб, что ли, брать, когда умру? Наплевать мне, товарищи, в высшей степени на деньги, на славу и на прочую муру! Чем нам делить поэтическую власть, сгрудим нежность слов и слова-бичи, и давайте без завистей и без фамилий класть в коммунову стройку слова-кирпичи. Давайте, товарищи, шагать в ногу. Нам не надо брюзжащего лысого парика! А ругаться захочется — врагов много по другую сторону красных баррикад. ФАБРИКА БЮРОКРАТОВ
Его прислали для проведенья режима. Средних способностей. Средних лет. В мыслях — планы. В сердце — решимость. В кармане — перо и партбилет. Ходит, распоряжается энергичным жестом. Видно — занимается новая эра! Сам совался в каждое место, всех переглядел — от зава до курьера. Внимательный к самым мельчайшим крохам, вздувает сердечный пыл… Но бьются слова, как об стену горохом, об — канцелярские лбы. А что канцелярии? Внимает мошенница! Горите хоть солнца ярче,— она уложит весь пыл в отношеньица, в анкетку и в циркулярчик. Бумажку встречать с отвращением нужно. А лишь увлечешься ею, — то через день голова заталмужена в бумажную ахинею. Перепишут всё и, канителью исходящей нитясь, на доклады с папками идут: — Подпишитесь тут! Да тут вот подмахнитесь!.. И вот тут, пожалуйста!.. И тут!.. И тут!..— Пыл в чернила уплыл без следа. Пред в бумагу всосался, как клещ… Среда — это паршивая вещь!! Глядел, лицом белее мела, сквозь канцелярский мрак. Катился пот, перо скрипело, рука свелась и вновь корпела, — но без конца громадой белой росла гора бумаг. Что угодно подписью подляпает, и не разберясь: куда, зачем, кого? Собственную тетушку назначит римской папою. Сам себе подпишет смертный приговор. Совести партийной слабенькие писки заглушает с днями исходящий груз. Раскусил чиновник пафос переписки, облизнулся, въелся и — вошел во вкус. Где решимость? планы? и молодчество? Собирает канцелярию, загривок мыля ей. — Разузнать немедля имя-отчество! Как такому посылать конверт с одной фамилией??! — И опять несется мелким лайцем: — Это так-то службу мы несем?! Написали просто «прилагается» и забыли написать «при сем»! — В течение дня страну наводня потопом ненужной бумажности, в машину живот уложит — и вот на дачу стремится в важности. Пользы от него, что молока от черта, что от пшенной каши — золотой руды. Лишь растут подвалами отчеты, вознося чернильные пуды. Рой чиновников с недели на́ день аннулирует октябрьский гром и лом, и у многих даже проступают сзади пуговицы дофевральские с орлом. Поэт всегда и добр и галантен, делиться выводом рад. Во-первых: из каждого при известном таланте может получиться бюрократ. Вывод второй (из фельетонной водицы вытекал не раз и не сто): коммунист не птица, и незачем обзаводиться ему бумажным хвостом. Третий: поднять бы его за загривок от бумажек, разостланных низом, чтоб бумажки, подписанные прямо и криво, не заслоняли ему коммунизм. ТОВАРИЩУ НЕТТЕ
ПАРОХОДУ И ЧЕЛОВЕКУ
Я недаром вздрогнул. Не загробный вздор. В порт, горящий, как расплавленное лето, разворачивался и входил товарищ «Теодор Нетте». Это — он. Я узнаю́ его. В блюдечках-очках спасательных кругов. — Здравствуй, Нетте! Как я рад, что ты живой дымной жизнью труб, канатов и крюков. Подойди сюда! Тебе не мелко? От Батума, чай, котлами покипел… Помнишь, Нетте,— в бытность человеком ты пивал чаи со мною в дип-купе? Медлил ты. Захрапывали сони. Глаз кося в печати сургуча, напролет болтал о Ромке Якобсоне и смешно потел, стихи уча. Засыпал к утру. Курок аж палец свел… Суньтеся — кому охота! Думал ли, что через год всего встречусь я с тобою — с пароходом. За кормой лунища. Ну и здо́рово! Залегла, просторы на́-двое порвав. Будто навек за собой из битвы коридоровой тянешь след героя, светел и кровав. В коммунизм из книжки верят средне. «Мало ли что можно в книжке намолоть!» А такое — оживит внезапно «бредни» и покажет коммунизма естество и плоть. Мы живем, зажатые железной клятвой. За нее — на крест, и пулею чешите: это — чтобы в мире без Россий, без Латвий, жить единым человечьим общежитьем. В наших жилах — кровь, а не водица. Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела. _____ Мне бы жить и жить, сквозь годы мчась. Но в конце хочу — других желаний нету — встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте. 15 июля, Ялта УЖАСАЮЩАЯ ФАМИЛЬЯРНОСТЬ
Куда бы ты ни направил разбег, и как ни ёрзай, и где ногой ни ступи, — есть Марксов проспект, и улица Розы, и Луначарского — переулок или тупик. Где я? В Ялте или в Туле? Я в Москве или в Казани? Разберешься? — Черта в стуле! Не езда, а — наказанье. Каждый дюйм бытия земного профамилиен и разыменован. В голове от имен такая каша! Как общий котел пехотного полка. Даже пса дворняжку вместо «Полкаша» зовут: «Собака имени Полкан». «Крем Коллонтай. Молодит и холит». «Гребенки Мейерхольд». «Мочала а-ля Качалов». «Гигиенические подтяжки имени Семашки». После этого гуди во все моторы, наизобретай идей мешок, все равно — про Мейерхольда будут спрашивать: — «Который? Это тот, который гребешок?» Я к великим не суюсь в почетнейшие лики. Я солдат в шеренге миллиардной. Но и я взываю к вам от всех великих: — Милые, не обращайтесь с нами фамильярно! — КАНЦЕЛЯРСКИЕ ПРИВЫЧКИ
Я два месяца шатался по природе, чтоб смотреть цветы и звезд огнишки. Таковых не видел. Вся природа вроде телефонной книжки. Везде — у скал, на массивном грузе Кавказа и Крыма скалоликого, на стенах уборных, на небе, на пузе лошади Петра Великого, от пыли дорожной до гор, где грозы гремят, грома потрясав,— везде отрывки стихов и прозы, фамилии и адреса. «Здесь были Соня и Ваня Хайлов. Семейство ело и отдыхало». «Коля и Зина соединили души». Стрела и сердце в виде груши. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Комсомолец Петр Парулайтис». «Мусью Гога, парикмахер из Таганрога». На кипарисе, стоящем века, весь алфавит: а б в г д е ж з к. А у этого от лазанья талант иссяк. Превыше орлиных зон просто и мило: «Исак Лебензон». Особенно людей винить не будем. Таким нельзя без фамилий и дат! Всю жизнь канцелярствовали, привыкли люди. Они и на скалу глядят, как на мандат. Такому, глядящему за чаем с балконца, как солнце садится в чаще, ни восход, ни закат, а даже солнце — входящее и исходящее. Эх! Поставь меня часок на место Рыкова, я б к весне декрет железный выковал: «По фамилиям на стволах и скалах узнать подписавшихся малых. Каждому в лапки дать по тряпке. За спину ведра — и марш бодро! Подписавшимся и Колям и Зинам собственные имена стирать бензином. А чтоб энергия не пропадала даром, кстати и Ай-Петри почистить скипидаром. А кто до того к подписям привык, что снова к скале полез,— у этого навсегда закрывается лик- без». Под декретом подпись и росчерк броский — В л а д и м и р М а я к о в с к и й. Ялта, Симферополь, Гурзуф, Алупка. БЕСПРИЗОРЩИНА
Эта тема еще не изо́ранная. Смотрите котлам асфальтовым в зев! Еще копошится грязь беспризорная — хулиганья бесконечный резерв. Сгинули мать и отец и брат его в дни, что волжский голод прорвал. Бросили их волгари с-под Саратова, бросила их с-под Уфы татарва. Детей возить стараемся в мягком. Усадим их на плюшевом пуфе. А этим, усевшимся, пользуясь мраком, грудные клетки ломает буфер. Мы смотрим своих детишек в оба: ласкаем, моем, чистим, стрижем. А сбоку растут болезни и злоба, и лезвие финки от крови рыжо́. Школа — кино америколицее; дав контролерше промежду глаз, учится убегать от милиции, как от полиции скачет Дугла́с. Таких потом не удержишь Мууром — стоит, как в море риф. Сегодня расти деловито и хмуро столбцы помогающих цифр! Привыкшие к щебету ангела-ротика, слов беспризорных продумайте жуть: «Отдайте сумку, гражданка-тетенька, а то укушу, а то заражу». Меж дум приходящих, страну наводня, на лоб страны, невзгодами взморщенный, в порядок года, месяца, дня поставьте лозунг: — Б о р ь б а с б е с п р и з о р щ и н о й. «МЮД»
Додвадцатилетний люд, выше знамена вздень: сегодня праздник МЮД, мира юношей день. Нам дорога указана Лениным, все другие — кривы́ и грязны́. Будем только годами зе́лены, а делами и жизнью красны́. Не сломят сердца и умы тюремщики в стенах плоских. Мы знаем застенки румын и пули жандармов польских. Смотрите, какая Москва, французы, немцы, голландцы. И нас чтоб пускали к вам,— но чтоб не просить и не кланяться. Жалуются — Октябрь отгудел. Нэповский день — тих. А нам еще много дел — и маленьких, и средних, и больших. А с кем такое сталось, что в семнадцать сидит пригорюнивши, у такого — собачья старость. Он не будет и не был юношей. Старый мир из жизни вырос, развевайте мертвое в дым! Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым. Плохо, если одна рука! С заводскими парнями в паре выступай сегодня и сын батрака, деревенский вихрастый парень! Додвадцатилетний люд, красные знамена вздень! Раструбим по земле МЮД, малышей и юношей день. ДВЕ МОСКВЫ
Когда автобус, пыль развеяв, прет меж часовен восковых, я вижу ясно: две их, их две в Москве — Москвы. 1
Одна — это храп ломовий и скрип. Китайской стены покосившийся гриб. Вот так совсем и в седые века здесь ширился мат ломовика. Вокруг ломовых бубнят наобум, что это бумагу везут в Главбум. А я убежден, что, удар изловча, добро везут, разбив половчан. Из подмосковных степей и лон везут половчанок, взятых в полон. А там, где слово «Моссельпром» под молотом и под серпом, стоит и окна глазом ест вотяк, приехавший на съезд, не слышавший, как печенег, о монпансье и ветчине. А вбок гармошка с пляскою, пивные двери лязгают. Хулиганьё по кабакам, как встарь, друг другу мнут бока. А ночью тишь, и в тишине нет ни гудка, ни шины нет… Храпит Москва деревнею, и в небе цвета крем глухой старухой древнею суровый старый Кремль. 2
Не надо быть пророком-провидцем, всевидящим оком святейшей троицы, чтоб видеть, как новое в людях роится, вторая Москва вскипает и строится. Великая стройка уже начата. И в небо лесами идут там почтамт, здесь Ленинский институт. Дыры метровые по́том поли́ты, чтоб ветра быстрей под землей полетел, из-под покоев митрополитов сюда чтоб вылез метрополитен. Восторженно видеть рядом и вместе пыхтенье машин и пыли пласты. Как плотники с небоскреба «Известий» плюются вниз на Страстной монастырь. А там, вместо храпа коней от обузы гремят грузовозы, пыхтят автобу́сы. И кажется: центр-ядро прорвало Садовых кольцо и Коровьих вало́в. Отсюда слышится и мне шипенье приводных ремней. Как стих, крепящий бо́лтом разболтанную прозу, завод «Серпа и Молота», завод «Зари» и «Розы». Растет представленье о новом городе, который деревню погонит на корде. Качнется, встанет, подтянется сонница, придется и ей трактореть и фордзониться. Краснеет на шпиле флага тряпица, бессонен Кремль, и стены его зовут работать и торопиться, бросая со Спасской гимн боевой. РАЗГОВОР НА ОДЕССКОМ РЕЙДЕ ДЕСАНТНЫХ СУДОВ: «СОВЕТСКИЙ ДАГЕСТАН» И «КРАСНАЯ АБХАЗИЯ»
Перья-облака, закат расканарейте! Опускайся, южной ночи гнет! Пара пароходов говорит на рейде: то один моргнет, а то другой моргнет. Что сигналят? Напрягаю я морщины лба. Красный раз… угаснет, и зеленый… Может быть, любовная мольба. Может быть, ревнует разозленный. Может, просит: — «Красная Абхазия»! Говорит «Советский Дагестан». Я устал, один по морю лазая, подойди сюда и рядом стань.— Но в ответ коварная она: — Как-нибудь один живи и грейся. Я теперь по мачты влюблена в серый «Коминтерн», трехтрубный крейсер. — — Все вы, бабы, трясогузки и канальи… Что ей крейсер, дылда и пачкун? — Поскулил и снова засигналил: — Кто-нибудь, пришлите табачку!.. Скучно здесь, нехорошо и мокро. Здесь от скуки отсыреет и броня…— Дремлет мир, на Черноморский округ синь-слезищу морем оброня. ХУЛИГАН
Республика наша в опасности. В дверь лезет немыслимый зверь. Морда матовым рыком гулка́, лапы — в кулаках. Безмозглый, и две ноги для ляганий, вот — портрет хулиганий. Матроска в полоску, словно леса́. Из этих лесов глядят телеса. Чтоб замаскировать рыло мандрилье, шерсть аккуратно сбрил на рыле. Хлопья пудры («Лебяжьего пуха»!), бабочка-галстук от уха до уха. Души не имеется. (Выдумка бар!) В груди — пивной и водочный пар. Обутые лодочкой качает ноги водочкой. Что ни шаг — враг. — Вдрызг фонарь, враги — фонари. Мне темно, так никто не гори. Враг — дверь, враг — дом, враг — всяк, живущий трудом. Враг — читальня. Враг — клуб. Глупейте все, если я глуп! — Ремень в ручище, и на нем повисла гиря кистенем. Взмахнет, и гиря вертится,— а ну — попробуй встретиться! По переулочкам — луна. Идет одна. Она юна. — Хорошенькая! (За́ косу.) Обкрутимся без загсу! — Никто не услышит, напрасно орет вонючей ладонью зажатый рот. — Не нас контрапупят — не наше дело! Бежим ребята, чтоб нам не влетело! — Луна в испуге за тучу пятится от рваной груды мяса и платьица. А в ближней пивной веселье неистовое. Парень пиво глушит и посвистывает. Поймали парня. Парня — в суд. У защиты словесный зуд: — Конечно, от парня уйма вреда, но кто виноват? — Среда. В нем силу сдерживать нет моготы. Он — русский. Он — богатырь! — Добрыня Никитич! Будьте добры, не трогайте этих Добрынь! — Бантиком губки сложил подсудимый. Прислушивается к речи зудимой. Сидит смирней и краше, чем сахарный барашек. И припаяет судья (сердобольно) «4 месяца». Довольно! Разве зверю, который взбесится, дают на поправку 4 месяца? Деревню — на сход! Собери и при ней словами прожги парней! Гуди, и чтоб каждый завод гудел об этой последней беде. А кто словам не умилится, тому агитатор — шашка милиции. Решимость и дисциплина, пружинь тело рабочих дружин! Чтоб, если возьмешь за воротник, хулиган раскис и сник. Когда у больного рука гниет — не надо жалеть ее. Пора топором закона отсечь гнилые дела и речь! ХУЛИГАН
Ливень докладов. Преете? Прей! А под клубом, гармошкой изо́ранные, в клубах табачных шипит «Левенбрей», в белой пене прибоем трехгорное… Еле в стул вмещается парень. Один кулак — четыре кило. Парень взвинчен. Парень распарен. Волос взъерошенный. Нос лилов. Мало парню такому доклада. Парню — слово душевное нужно. Парню силу выхлестнуть надо. Парню надо… — новую дюжину! Парень выходит. Как в бурю на катере. Тесен фарватер. Тело намокло. Парнем разосланы к чертовой матери бабы, деревья, фонарные стекла. Смотрит — кому бы заехать в ухо? Что башка не придумает дурья?! Бомба из безобразий и ухарств, дурости, пива и бескультурья. Так, сквозь песни о будущем рае, только солнце спрячется, канув, тянутся к центру огней от окраин драка, муть и ругня хулиганов. Надо в упор им — рабочьи дружины, надо, чтоб их судом обломало, в спорт перелить мускулья пружины,— надо и надо, но этого мало… Суд не скрутит — набрать имен и раструбить в молве многогласой, чтоб на лбу горело клеймо: «Выродок рабочего класса». А главное — помнить, что наше тело дышит не только тем, что скушано; надо — рабочей культуры дело делать так, чтоб не было скушно. В МИРОВОМ МАСШТАБЕ
Пишу про хулиганов, как будто на́нятый, — целую ночь и целый день. Напишешь, а люди снова хулиганят, все — кому не лень. _____ Хулиган обычный, что домашний зверик, ваша не померкнет слава ли рядом с тем, что учинил Зеве́ринг над рабочей демонстрацией в Бреславле? Весть газетная, труби погромче! Ярче, цифры из расстрелянного списка! Жмите руки, полицейский президент и хулиган-погромщик, нападающий на комсомол в Новосибирске! _____ В Чемберлене тоже не заметно лени (будем вежливы при их высоком сане), но не встанет разве облик Чемберлений над погромом, раздраконенным в Вансяне? Пушки загремели, с канонерок грянув. Пристань трупами полна. Рядом с этим 40 ленинградских хулиганов — уголовная бездарная шпана. _____ А на Маньчжурии, за линией идущей сквозь Китай дороги, сидит Чжан-Цзо-лин со своей Чжан Цзо-линией, на стол положивши ноги. Маршал! А у маршалов масштабы крупные, и какой ему, скажите, риск… Маршал расшибает двери клубные, окна школьные разносит вдрызг. Здешняя окраинная рвань и вонь, на поклон к учителю идите, пожимай же чжанцзолинову ладонь, мелкий клубный хулиган-вредитель! _____ Конечно, должны войти и паны в опись этой шпаны. Десяток банд коренится в лесах на польской границе. _____ Не время ль кончать с буржуями спор? Не время ль их причесать? Поставьте такие дела на разбор в 24 часа! Пора на очередь поставить вопрос о делах мандаринства и панства. Рабочие мира, прекратите рост международного хулиганства! ЛЕВ ТОЛСТОЙ И ВАНЯ ДЫЛДИН
Подмастерье Ваня Дылдин был собою очень виден. Рост (длинней моих стишков!) — сажень без пяти вершков. Си́лища! За ножку взяв, поднял раз железный шкаф. Только зря у парня сила: глупый парень да бузила.
Выйдет, выпив всю пивную,— переулок врассыпную! Псы и кошки скачут прытки, скачут люди за калитки. Ходит весел и вихраст, что ни слово — «в морду хряст». Не сказать о нем двояко. Общий толк один: — Вояка! _____ Шла дорога милого через Драгомилово. На стене — бумажный лист. Огорчился скандалист. Клок бумаги, а на ней велено: — Призвать парней! — «Меж штыков острых Наш Союз — остров. Чтоб сломить врагов окружие, надобно владеть оружием. Каждому, как клюква, ясно: нечего баклуши бить, надо в нашей, надо в Красной, надо в армии служить». С огорченья — парень скис. Ноги врозь, и морда вниз. _____ Парень думал: — Как пойду, мол? — Пил, сопел и снова думал, подложив под щеку руку. Наконец удумал штуку. С постной миной резвой рысью мчится Дылдин на комиссию. Говорит, учтиво стоя: «Убежденьями — Толстой я.
Мне война — что нож козлу. Я — непротивленец злу. По слабости по свойской я кровь не в силах вынести. Прошу меня от воинской освободить повинности». _____ Этаким непротивленцам я б под спину дал коленцем. _____ Жива, как и раньше, тревожная весть: — Нет фронтов, но опасность есть! Там, за китайской линией, грозится Чжанцзолиния, и пан Пилсудский в шпорах просушивает порох. А Лондон — чемберленится, кулак вздымать не ленится. Лозунг наш ряду годов: — Рабочий, крестьянин, будь готов! Будь горд, будь рад стать красноармейцам в ряд. МЕЧТА ПОЭТА
Поэзия любит в мистику облекаться, говорить о вещах едва касаемо. Я ж открыто агитирую за покупку облигаций государственного выигрышного займа. Обсудим трезво, выгодно ль это? Предположим, выиграл я: во всех журналах — мои портреты. Я и моя семья. Это ж не шутки — стать знаменитостью в какие-то сутки. Широкая известность на много лет. За что? Всего — за четвертной билет. Всей облигации цена сторублевка, но до чего ж Наркомфин придумал ловко! Нету ста — не скули и не ной, четверть облигации бери за четвертной. Четвертной не сбережете — карманы жжет. Кто без облигации четвертной сбережет? Приходится считать восторженно и пылко, что облигация каждому — лучшая копилка. И так в копилку хитро положено, что проиграть нельзя, а выиграть — можно. Разве сравнишь с игрою с этакой продувную железку с бандитской рулеткой! А не выиграю — тоже не впаду в раж, через 3 месяца — новый тираж. А выигрышей! Не вычерпаешь — хоть ведрами лей. Больше 30 000 000 рублей! Сто тысяч выиграю (верю счастью!) — и марш в банк за своею частью. И мне отслюнявливают с правого кончика две с половиной тысячи червончиков. Сейчас же, почти не отходя от кассы, вещей приобретаю груды и массы! Тут же покупается (нужно или не нужно) шуба и меховых воротничков дюжина. Сапог понакуплю — невиданный сон! На любой размер и любой фасон! За покупками по Москве по всей разъезжусь, весь день не вылазя из таксей. Оборудую мастерскую высокого качества для производства самого лучшего стихачества. Жилплощадь куплю и заживу на ней один! на все на двадцать саженей! И вдруг звонок: приходит некто. — Пожалте бриться, я — фининспектор! — А я ему: — Простите, гражданинчик, прошу со мной выражаться и́наче. Уйдите, свои портфели забрав, выигрыш облагать не имеете прав! — И выиграй я хотя с миллион, от меня фининспектор уйдет посрамлен. Выигрыш — другим делам не чета. Вот это поэты и называют: мечта! Словом, в мистику нечего облекаться. Это — каждого вплотную касаемо. Пойдем и просто купим облигации государственного выигрышного займа. ПРАЗДНИК УРОЖАЯ
Раньше праздновался разный Кирилл да Мефодий. Питье, фонарное освещение рыл и прочее в этом роде. И сейчас еще село самогоном весело. На Союзе великане тень фигуры хулиганьей. Но мы по дням и по ночам работаем, тьме угрожая. Одно из наших больших начал — «Праздник урожая». Праздников много,— но отродясь ни в России, ни около не было, чтоб люди трубили, гордясь, что рожь уродилась и свекла. Республика многим бельмо в глазу, и многим охота сломать ее. Нас штык от врагов защищает в грозу, а в мирный день — дипломатия. Но нет у нас довода более веского, чем амбар, ломящийся от хлебных груд. Нету дела почетней деревенского, почетнее, чем крестьянский труд. Каждый корабль пшеничных зерен — это слеза у буржуев во взоре. Каждый лишний вагон репы — это смычке новые скрепы. Взрастишь кукурузу в засушливой зоне — и можешь мечтать о новом фордзоне. Чем больше будет хлебов ржаных, тем больше ситцев у моей жены. Еще завелась племенная свинья, и в школу рубль покатился, звеня. На литр увеличь молоко коров, и новый ребенок в Союзе здоров. Чем наливней и полнее колос, тем громче будет советский голос. Крепись этот праздник из года в год, выставляй — похвалиться рад — лучшую рожь, лучший скот и радужнейший виноград. Лейся по селам из области в область слов горящая лава: урожай — сила, урожай — доблесть, урожай увеличившим слава»! МОИ ПРОГУЛКИ
СКВОЗЬ УЛИЦЫ И ПЕРЕУЛКИ
На Четвертых Лихоборах непорядков — целый ворох. Что рабочий?! Даже люди очень крупного ума меж домами, в общей груде, не найдут свои дома. Нету места странней: тут и нечет и чет по одной стороне в беспорядке течет. Замечательный случай, единственный в мире: № 15, а рядом — 4! Почтальон, хотя и сме́тлив, верст по десять мечет петли. Не встретишь бо́льших комиков, хоть год скитайся по́ миру. Стоят три разных домика, и все — под пятым номером… Пришел почтальон, принес перевод… Каждый — червонцы лапкою рвет: — Это я, мол, пятый номер, здесь таких и нету кроме.— Но зато должника не разыщешь никак. Разносящему повестки перемолвить слово не с кем, лишь мычат, тоской объяты: — Это следующий — пятый! Обойдите этажи — нет таких под этот номер. Если здесь такой и жил, то теперь помер.— Почтальоны сутки битые летят. Пот течет водой. На работу выйдут бритые, а вернутся — с бородой. После этих запутанных мест прошу побывать под вывеской КРАСНЫЙ КРЕСТ (Софийка, 5). Из 30 сотрудников — 15 ответственные; таким не очень трудненько, дела не очень бедственные. Без шума и давки получают спецставки. Что за ставочка! В ей — чуть не двадцать червей! Однажды, в связи с режимом экономии, у них вытягиваются физиономии. Недолго завы морщатся, зовут к себе уборщицу. Зампомова рука тычет ей вместо сорока 20 рублей. Другая рука, по-хозяйски резвая, уже курьеру ставку урезывает. Клуб ответственных не глуп — устроился не плохо, сэкономил с лишним рупь на рабочих крохах. По-моему, результаты несколько сла́бы. С этими с экономиями самыми — я бы к некоей бабушке послал бы подобных помов с замами. Подсказывает практический ум: с этого больше сэкономишь сумм. ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРОГУЛОК
ИЗ УЛИЦЫ В ПЕРЕУЛОК