— Ведь чего бы не жить теперь-то? Хоромы вон какие, дочка выросла, замуж выходит, и в какой хороший дом! Вот она судьба-то человеческая!.. Никуда от нее не уйдешь.
Его слушали, не перебивая, некоторые сочувственно кивали головами, и все, как бы отдав ему первое слово здесь, ждали, что он дальше скажет. Копысов отодвинул пустой стакан, посидел задумчиво, легонько побарабанил пальцами по столу.
— Что со свадьбой-то решили, Мария? — спросил он участливо, но требовательно.
У Марии дернулись губы, она закрыла лицо платком.
— Да чего тут решишь-то, — пришел ей на помощь Виталий. — Какая же свадьба, когда такое дело?.. — И он, ища поддержки, обвел глазами присутствующих. — Отменить надо, перенести на потом.
Копысов отстраненно покивал головой, но не в согласии, а как бы не слыша, уйдя в свои мысли, побарабанил пальцами по столу. Виталий хотел что-то добавить, но Галя дернула его за рукав: мол, помолчи, тут люди и поумнее есть. Виталий засопел, налился краской, но промолчал, ничего не сказал.
— Однако люди на свадьбу съехались. — подал голос один из родственников Гуртовых. — Никто ведь не в курсе, не успели предупредить. Вместе гостей-то, ваших и наших, человек под сто?.. — вопросительно сказал он. И, не услышав никакого ответа, замолк.
— Нельзя, ведь. Счастья не будет молодым, — робко сказала одна из женщин, но на нее так посмотрели, что она забормотала, оправдываясь: — Считается так, раньше так думали…
Опять повисло молчание, которое никто не решался нарушить.
— Отгулы взяли, подарков навезли, на дорогу потратились, — почти сердито выступила одна из пришедших с Гуртовыми баб. — Сват со сватьей тыщи на свадьбу вбухали. И вот погорели, без вины виноватые. Разве ж хорошо?..
Копысов неодобрительно слегка покосился на нее, вздохнул, по-прежнему барабаня пальцами:
— Да, дилемма, как говорится, не из легких…
Калинкиных родственники молчали. Все были потрясены и обескуражены случившимся, ни у кого никогда не бывало, чтобы вот так разом: и свадьба, и смерть. Не было никаких ясных правил, обычаев, на которые можно было бы опереться, никаких сходных случаев, которые можно было бы взять в пример. Оттого была тревожная подавленность, боязнь впасть в ошибку, никто не решался взять ответственность на себя.
— А что, Геннадий приедет на свадьбу? — спросила одна из Калинкиных женщин. Геннадий был кандидат наук из Москвы, самый образованный в их родне, к тому же столичный житель. Понятно, что она имела в виду: неплохо бы его сейчас послушать, что он бы в этой ситуации посоветовал.
— Обещал вроде, — отозвался Кирилл. — Писал, что в эти дни в отпуск собирается вместе с женой. Да неизвестно, дадут ему отпуск или нет.
Опять молча посидели, никто не торопился заговорить.
— Надо бы невесту спросить, — неуверенно предложил кто-то.
— А-а, — отмахнулся Копысов. — Зачем девку тревожить? Ей и так несладко. Да и что они, молодые, понимают?.. Да-а, — протянул он опять горестно. — Фортуна!.. Сам-то Иван разве б пожелал дочери такого зла. Вот если бы его спросить, что бы он нам посоветовал?.. Его уж не вернешь, а свадьба расстроится — это уж двойное несчастье считай… По мне, так надо ехать регистрироваться. Конечно, настоящей свадьбы уже не получится, но люди хоть посидят, отметят. А потом проводим Ивана в последний путь, как положено — все как один на похороны придем…
Все это звучало разумно, основательно, здесь намечался, по крайней мере, какой-то выход из положения, из тягостной неизвестности. Пусть не совсем гладко, хорошо, но все более или менее слаживалось как-то, выправлялось. Никто не спешил присоединиться к этим словам, но никто и не нашелся, что возразить. Все молчали пока, но это молчание было как согласие, как признание какой-то копысовской правоты.
4
Если бы еще вчера Любе сказали, что такое может случиться, она бы не поверила. Приснись ей это во сне, она бы даже не слишком напугалась, настолько нелепым показался бы ей этот сон. Вся ее двадцатилетняя жизнь до этого текла настолько ровно и просто, что, кроме школьных отметок, не было, кажется, и других поводов для переживаний. Она привыкла и не представляла себе жизни иной. Когда-то в прошлом были войны, революции, голод, кровь и страдания, но теперь все устроилось, все живут нормально, и никаких особых несчастий быть не должно. Лишь бы атомной войны не было. Иногда она даже испытывала смутное чувство вины за это свое благополучие, но ведь в школе ей с первых же классов объяснили, сколько люди боролись за лучшее будущее — вот оно теперь и наступило.
В школе она училась хорошо, учителя на нее не жаловались. Потом поступила в библиотечный техникум, и здесь учиться было легко, интересно. В самодеятельности участвовала: читала со сцены стихи Есенина и Маяковского. Из-за мальчиков никогда не страдала, всегда нравилась им. Юлька иногда расстраивала ее своим языком, но ведь понятно было, что та болтает из зависти. Хотя с чего бы, кажется, ей завидовать? У самой вон отец завбазой, такие тряпки ей достает, золота на ней — а все чего-то не хватает. И после техникума все сложилось у Любы удачно — работа в библиотеке ей нравится, коллектив дружный, все хорошо к ней относятся. У других девчонок с парнями вечные проблемы, а у нее никаких — вот и замуж выходит.
Она настолько привыкла к своему скромному благополучию, что другого и не представляла себе. И потому беда, настигшая ее, была как жестокая и горькая обида, которую она нисколько не ожидала и не заслужила ничем. Ну что она такого сделала? Почему так внезапен и чудовищно жесток был переход от безмятежного существования к страшному горю? Почему именно ее настигла эта беда? И, содрогаясь в тяжких рыданиях, она чувствовала себя уничтоженной, раздавленной этим страшным нежданным ударом, бездушным, в слепой несправедливости настигшим ее…
В детстве она очень любила отца. Иван много возился с дочерью, не хуже матери купал и кормил ее с ложечки, а, укладывая спать, рассказывал сказки, которые придумывал сам. Тогда отец казался ей интереснее матери. Он знал все и умел делать множество вещей удивительных: мастерил замечательные игрушки, катал дочь на великолепно трещавшем мотоцикле, да так быстро, что дух захватывало, подбрасывал ее сильными руками под потолок и ловил так уверенно и крепко, что почти не страшно было, а очень весело. Он работал на огромном рычащем бульдозере, на который смотреть-то и то было страшно, а отец одним движением руки заставлял его срезать целые косогоры или разравнивать огромные кучи песка.
Но постепенно, но мере того как подрастала, у нее больше с матерью находилось общих интересов, чем с отцом. С матерью можно было запросто поболтать о тряпках, посплетничать о подружках, о мальчиках. Мать доставала ей модные вещи, а отец не только ничего не умел доставать, но и сердился, когда слышал об этом. Мать легко смотрела на школьные двойки, иной раз носила подарки, чтобы задобрить учительницу; отец же всегда был суров, требовал старания в учебе и ничего не хотел слышать о придирчивых учителях и трудностях школьной программы. Отец считал, что слишком рано она увлекается нарядами и танцульками, мало думает о серьезных вещах и много о прическах, а она обижалась: все подружки так живут, и что же, ей одной синим чулком оставаться?
В последние годы отец очень много работал, и у себя на стройке, и дома выходными, по вечерам. Неделями не снимал с себя рабочей одежды, что-то строя и перестраивая в доме, бесконечно копаясь в саду. Потому, наверное, стал прихварывать в последнее время, заметно постарел и ссутулился. На бульдозере ему уже нельзя было работать, врачи запрещали, но он все тянул да тянул: нужно было еще рассчитаться за машину, за новый гарнитур, который он не хотел, но мать достала, где-то кому-то переплатив.
А у нее, у Любы, были свои дела, свои интересы, в которых отец, ей казалось, ничего не понимал. Было не до него в девичьих переживаниях и развлечениях, а в последнее время перед свадьбой он и вовсе как-то стушевался, стал чем-то вроде тихого незаметного подсобника в этой предсвадебной суете и горячке. Каждый день нужно было решать какую-то проблему, где-то что-то найти и достать, а он таких проблем решать не умел, достать ничего не мог, и потому казался совсем бесполезным. Иногда лишь Люба замечала его грустный и нежный взгляд издали, будто теперь, когда она стала невестой, отец уже не решался подойти, обнять и заговорить с ней, как прежде. Она отворачивалась с какой-то неловкостью, не зная, чем ответить на этот его взгляд.
Теперь, вспоминая, как он смотрел, она обливалась слезами. Она так и не могла до конца поверить, что отец погиб, что его больше нет, но в отчаянии всем существом своим уже чувствовала какой-то пронизывающий озноб незащищенности. Будто рухнула стена, которая всю жизнь надежно, привычно прикрывала ее, без которой жить страшно. И, всю ночь содрогаясь в рыданиях, кусая мокрую от слез подушку, она все твердила про себя: «Папочка, милый, не надо!.. Папочка, ну зачем же ты?!» — с какой-то детской верой, что отец услышит и, может, еще вернется к ней, понимая, как он ей нужен.
Когда родственники вошли в Любину комнату, она лежала на кушетке, отрешенно уставясь в потолок безжизненным взглядом. Скомканное свадебное платье вместе с фатой валялось на стуле в углу.
— Здравствуй, голубушка, — ласково запела вошедшая первой Галина. — Выросла, похорошела, прямо не узнать. — Она поцеловала Любу в лоб, наклонившись. — Год не видела, а встретила бы на улице, ей-богу, не узнала… Ой! — всплеснула она руками. — Платье прелесть какая! Только вот измялось немного… Где у вас утюг, я мигом…
Она схватила свадебное платье с фатой и вышла в другую комнату. Женщины обступили Любу, о чем-то заговорили с ней. Лица и голоса у них были фальшивые, и это раздражало, но ей стало легче среди людей. Она поднялась, зябко кутаясь в халатик, ее поддержали, словно больную, повели на кухню. Она покорно пошла, умылась холодной водой из-под крана. Выпила стакан крепкого чая, с отвращением отмахнулась от притянутого бутерброда. Еще больше народу толпилось в кухне, и все как-то странно, натянуто держались с ней, стараясь не выказывать ни радости, ни печали… Потом ее привели в зал, закрыли дверь на задвижку, чтобы никто из мужчин не вошел, стали одевать. Обряжая ее в свадебный наряд, женщины нахваливали его, но сдержанно, негромко, и ходили бесшумно, словно боясь кого-то разбудить.
Люба помнила, что у нее сегодня регистрация с Жоркой, но это казалось таким неважным теперь, словно договорились вместе в кино сходить. Она не понимала, почему все так суетятся, так старательно обряжают ее, почему вообще надо идти. Не понимала, но, будто заведенная, будто неживая, позволяла себя одевать. Лишь раз, встретив заплаканный материнский взгляд, спросила: «Зачем?» — И мать грустно ответила взглядом: «Надо, доча, надо…» Все эти обступившие ее, хлопотливо занятые ее убором женщины всегда были взрослые для нее, с детства она привыкла их уважать, считать, что они все понимают и знают лучше ее. И теперь по привычке слушалась, покорно делая, что велят. Она ведь молода, сама ничего не понимает, а после бессонной ночи вообще плохо соображает, глаза сами собой закрываются, и какой-то туман в голове.
Ей расчесали и уложили волосы, надели фату. Длинное платье путалось в ногах, колени подгибались на слишком высоких каблуках. Но женщины сдержанно заохали, восхищаясь ею: «Да ты посмотри, сама посмотри, какая ты красавица!» Но смотреться было некуда: и трюмо, и зеркало на стене были завешены черными накидками. Галина торопливо сдернула накидку с трюмо, и в длинной прямоугольной раме его Люба увидела себя вдруг всю в белом, от фаты и до пят, с бледным лицом, белее фаты, сухими бескровными губами и помертвевшим незнакомым взглядом. Дикая мысль, что ее обрядили хоронить, вдруг пронзила ее. И, не узнавая себя, не сознавая, что делает, она сорвала фату, кинулась в свою комнату, упала на кушетку.
— Не хочу! Не надо! Мамочка, не хочу, — рыдала она в истерике.
Женщины обступили ее в растерянности. Но ведь невесты всегда плачут перед венцом, и они быстро пришли в себя, принялись утешать и уговаривать ее. С улицы под окном раздались короткие автомобильные гудки.
— Вот и женишок приехал, — говорила Галина, ласково поднимая ее с тахты. — Быстрей собирайся, а то опоздаем. Вот та-ак… Дай-ка я тебе фату поправлю. Вот та-ак!..
Ее вывели на улицу, и она болезненно зажмурилась от полуденного солнца, режущего глаза. Во дворе возле длинной вереницы машин толпились гости, у распахнутых на улицу ворот собрались какие-то люди, заглядывая во двор. В костюме с галстуком, в лакированных туфлях Жорка возле первой машины покуривал, о чем-то болтая с приятелями. Увидев ее, он торопливо затянулся еще разок и выбросил сигарету. Копысов с полотенцем через плечо, с широкой улыбкой, пятясь перед ней, открыл дверцу вишневой «Волги» с двумя золотыми кольцами. Люба села между Жоркой и им, и машина тронулась, а за ней другие с гостями и свидетелями.
…Ее ввели в пустой и гулкий зал, провели по ковровой дорожке, поставили перед покрытым кумачовой скатертью столом с большим чернильным прибором и кожаными папками на нем. Из-за стола вышла женщина в синем костюме с широкой малиновой лентой черев плечо. Она остановилась, строго выжидая, пока все вошедшие разместятся на дорожке позади молодых, потом приветливо улыбнулась и сказала сильным приподнятым голосом:
— Рады приветствовать дорогих гостей в этом светлом зале!.. В добрый час вы подали руки друг другу, Любовь и Георгий… Под мирным небом нашей Родины советский народ светлой дорогой идет в коммунистическое грядущее. Вы, дети нашего народа, его надежда и будущее, сегодня вступаете в брачный союз… Готовы ли вы, Любовь, быть всю жизнь верным другом Георгию?..
От нее ждали ответа, а она замешкалась немного, забыв, что именно нужно отвечать. Она даже лоб наморщила, но тут вспомнила и сказала «да». Она все переносила покорно, с таким чувством, что, чем старательней будет делать, что положено, тем скорее все это кончится… Ее подвели расписаться к столу… Ей надели на палец холодное блестящее кольцо и заставили поцеловаться с Жоркой… Несколько раз резануло по глазам яркой вспышкой — это снимал суетившийся здесь же фотограф.
Она ждала, что на этом все кончится, но в соседней комнате все сгрудились вокруг другого стола, ее заставили взять бокал шампанского, и фотограф ослепил вспышкой еще раз. От шампанского сводило рот и кололо горло. Она так же послушно, как и все делала в это утро, попыталась выпить, протолкнуть его в горло, но не смогла. С невольной извиняющейся улыбкой, боясь, что делает что-то не так, когда гости допили и составили пустые бокалы на поднос, она сунула незаметно свой невыпитый в общую кучу.
5
Приготовления к свадьбе стоили Марии стольких хлопот, что голова от них шла кругом. И вот не кончились еще те хлопоты, как обрушились на нее эти страшные другие. Нужно было ехать в город, договариваться о перевозке тела, купить гроб в магазине похоронных принадлежностей и заказать венки, нужно было оформлять какие-то справки, потом с этими справками получить место на кладбище, нанять кого-то для рытья могилы, о поминках позаботиться, а у нее совершенно не было сил, не было обо всех этих делах понятия. Перед этими неисчислимыми хлопотами само горе отступило на второй план. Один раз, перебирая в уме все дела, она даже мимоходом подумала, что хоть готовить-то на поминки ничего не надо, и от эамотанности сама не заметила кощунственной горечи этой мысли.
Она ни за что бы не справилась сама, но рядом были люди, и все готовы были помочь. И родные, приехавшие на свадьбу, и соседи, и товарищи Ивана по работе, которые пришли посочувствовать в горе, — все принимали участие в этих делах. В профкоме выделили машину, и тот же Витька Букреев еще с двумя рабочими поехал в морг за телом. Кто-то из Гуртовых отправился с ними, чтобы провернуть все дела в магазине похоронных принадлежностей, где у них нашлись какие-то связи. Кто-то уже договорился назавтра с фотографом, тем самым, что делал снимки в загсе и должен был вечером свадьбу снимать. Двое из соседей нашли в сарае лопаты, быстро наточили их и отправились на кладбище копать могилу. Возникал какой-то стихийный конвейер помощи, многие дела передавались из рук в руки, незаметно делались сами.
Марии было легче среди людей, но в то же время это множество лиц, голосов, устремленных на нее глаз утомляло ее так, что временами она видела все как в тумане, и ее пошатывало от усталости.
Но отдохнуть было некогда. В конце улицы уже показался свадебный кортеж с передними машинами, украшенными лентами. У них в поселке, как и везде, вошло в обычай гудеть клаксонами, сигналя всей округе о свадьбе — это была как бы замена колокольцев прежних свадебных троек. На этот раз подъехали тихо, без гудков, но свадьба есть свадьба, и в третьей машине кто-то из Жоркиных дружков не выдержал и коротко, да просигналил.
Люди собрались у распахнутых настежь ворот, многие толпились во дворе, у крыльца, в том числе и какие-то совершенно незнакомые. Мария видела всех, но почти не различала никого в отдельности. С самого утра она чувствовала себя так, словно играет какую-то роль, ни точного смысла которой, ни текста не знает, а все вокруг на нее смотрят. Если она что-то забудет, ей подскажут, помогут, ошибку простят. Но нельзя отказаться, нельзя не играть эту роль. Все это было, как в тяжелом затянувшемся сне, в котором все, что должно быть в действительности, происходит как-то не так, нелепо, наоборотно. И никак не сбросить эти чары наваждения, нужно дотерпеть, доиграть этот сон до конца, чтобы он побыстрее кончился, и тогда все повторится в действительности уже заново, взаправду, как должно, по-хорошему. И эта призрачная надежда поддерживала ее.
Кто-то подсказал, и она заранее надела свой нарядный японский костюм, купленный к свадьбе. Кто-то подал ей черный платок — она послушно повязала на голову, поняв, что так нужно по роли. Кто-то сунул а рушнике каравай и солонку, она взяла и так в нарядном костюме и траурном платке, держа хлеб-соль в протянутых руках, вышла на крыльцо. Люба и Жора поднялись по ступенькам. Она подала хлеб-соль жениху бездумно, как, наверное, подала бы любому из стоящих здесь, если бы требовалось по роли, поцеловала дочь, а потом и Жорку холодным бесчувственным поцелуем.
Жорка отдал каравай кому-то из стоящих рядом и повел Любу в дом, но на пороге их остановили.
— Стойте! — заполошно вскрикнула Галя. — Где хмель? Сейчас принесут, сейчас.
Они остановились на крыльце, Жорка, с глуповатой ухмылкой озираясь на своих приятелей, Люба все с тем же неменяющимся бледным лицом. Галине подали наконец сухой хмель в полиэтиленовом пакете, приготовленный заранее, но куда-то запропастившийся в последний момент, молодых наскоро осыпали им, и они вошли в дом.
В зале уже приготовлены были под белыми скатертями накрытые столы. Мария удивилась, когда успели без нее закуски приготовить и бутылки расставить, но приняла и это как должное. Чужие люди хозяйничали в ее доме, стелили скатерти, накрывали столы, распоряжались в кладовой и на кухне, и это тоже было в логике того дурного, наоборотного сна, в тенетах которого она себя чувствовала. Его приходилось терпеть и покорно разыгрывать свою роль, дожидаясь, пока спадет наваждение.
Когда гости расселись за столами, и кто-то сноровисто разлил вино, и зазвенели бокалы, забрякали вилки, Мария тихо ушла на кухню, закрыла дверь, присела в уголке на табурет. Стоило ей прикрыть глаза, прислонить голову к стенке, как сознание померкло, и, отключившись, она задремала в темном беспамятстве…
Очнулась оттого, что кто-то тряс за плечо.
— Привезли… Ивана привезли, — шепотом сообщила Галина.
Еще не придя в себя, Мария посмотрела в окно. Там, позади кортежа свадебных машин, стоял крытый брезентом Витькин грузовик.
— Что делать-то? — шептала Галина. — Ох ты, господи, что же делать?..
Мария хотела подняться, но ноги подкосились, и она снова опустилась на табуретку. Она уже не различала, где сон, а где страшная явь.
— Я отгоню за угол, — сказал подошедший Витька. — А вы пока по-быстрому их отправляйте.
Галпна побежала в зал.
— Ну, гости дорогие, спасибо, что зашли, не побрезговали нашим угощением, — ласково улыбаясь, запела она. — Теперь милости просим в дом жениха. Там родители уж заждались молодых, сватьюшка уж небось со сватом все глаза проглядели…
Сытые, слегка осовевшие от выпивки, гости стали подниматься. На улице заурчал мотор грузовика и, коротко взревев, затих за углом. Расселись по машинам, уехали. Кто-то опять, не выдержав, длинно просигналил, и гудок затих, удаляясь в сторону Пролетарской.
И тут же во двор въехал на грузовике Витька, поджидавший за углом. Открыли задний борт машины и вчетвером осторожно сняли длинный, обитый кумачом гроб с гирляндой черных из атласной ленты цветов на крышке. Гроб внесли в прихожую и остановились.
— Куда его? — Мужики топтались с тяжелой и неудобной ношей.
— Ой! — всплеснула руками Галина. — Там же в зале не убрано! Давайте здесь пока, в прихожей…
Бросились впопыхах убирать в зале посуду, сдирать со столов скатерти, подметать. Под гроб подложили две табуретки, и он стоял, вытянувшись по диагонали через всю прихожую, так что приходилось протискиваться мимо него, бегая с посудой и объедками из зала в кухню. Наконец там прибрали, лишние столы и стулья вынесли в Любину спальню. Оставили посредине только один стол, накрытый свежей скатертью. На него и поставили гроб.
6
Вечером те, кто еще оставался с Марией, разошлись, кто домой, а кто к Гуртовым на свадьбу. Дом опустел. Остались лишь две старушки, по-монашески повязанные темными платками. Они неприметны были днем в людской суете, сидели где-то в сторонке в углу. Теперь же, бесшумно похаживая и перешептываясь, они распоряжались в доме: что-то делали у гроба, что-то устраивали в комнате. Мария почти не замечала их; тихие, они не мешали, с ними даже легче было — и есть в доме живые люди, и нет вроде никого. Она уже привыкла, что другие хозяйничают в доме, не спрашивая ее.
Стало смеркаться, и старушки зажгли две тонкие свечки у Иванова изголовья. Одну свечку вставили в сложенные на груди руки его, и она тихо горела светоносным, едва колеблемым лепестком огня. В лунке у голубоватого основания пламени собирался чистый, как слеза, расплавленный воск и, переполнив лунку, скатывался по стебельку свечи прозрачными каплями, застывая, мутнея на холодных Ивановых пальцах… Он лежал в новом костюме, купленном к свадьбе, в белой рубашке с галстуком. Будто собрался на дочкину свадьбу, да в последнюю минуту прилег отдохнуть, смежил веки перед дорогой. Лицо у него было бледное и чистое, только на лбу меж бровей залегла чуть приметная недовольная складочка, которая всегда появлялась, если, вернувшись усталый домой, он находил какой-нибудь беспорядок.
Старушки спросили, есть ли икона. От матери у Марии оставалась икона, которой та благословила их с Иваном. Все эти годы икона пролежала в ящике комода. Старушки достали ее, в сильно потемневшем латунном окладе, установили на комоде и, за неимением лампадки, затеплили перед ней свечечку, еще одну. Пошептав тихонько молитву и перекрестившись, обе ушли на кухню пить чай.
Только теперь, оставшись одна, Мария отдалась горю своему до конца. До этого все время заботы тяготили и отвлекали ее. И вот ушли все земные заботы, словно их не было, и осталась она со своим горем одна.
Она сидела рядом с Иваном, смотрела на его острый профиль, крепко смеженные веки, неподвижные бледные губы и вела с ним безмолвный разговор, как бывало и раньше у постели спящего мужа. Вспыльчивому и временами резкому, не всегда она могла ему высказать что хотела. И привыкла вот так сидеть иной раз возле спящего и безмолвно изливать ему душу. А он, ровно дыша во сне, будто и слушал, да не мог при этом вскинуться, оборвать. Так и теперь сидела она рядом и безмолвно говорила с пим. Но не вздымалась его грудь, не овевало дыханье застывшие губы, не живила краска бледное лицо.
Вечность прошла со вчерашнего дня, все копилось в ней горе, и некому было высказать его. Много было людей вокруг, и все ей сочувствовали, но не с кем было горе разделить, даже, так получилось, что и с дочерью. И вот теперь она выплакивала свое горе ему, безмолвно причитая и горько жалуясь:
«Как же так, Ваня? Как же это случилось?.. Зачем же ты ушел от меня, за какую вину покинул?.. Ведь не нажились еще с тобой, не нагляделась даже на тебя, на родного!.. Ведь теперь только бы и жить, Ванечка. Ведь как старались с тобой, как ладно дом-то устроили — всю работу переделали, все заботы избыли… Чем же провинились мы, что судьба к нам жестока, немилостива? Да разве ж такого ждали мы в нонешний день?..»
Жгучие слезы бороздили лицо, тоска туманила сознание, давила на сердце так, что тяжко было дышать. А он лежал, не слыша, не внимая, недвижный, строгий и безучастный ко всему. Она жадно искала на его бледном лице хоть немного живого чувства, хоть что-нибудь и, заметив легкую складочку недовольства на лбу, начинала оправдываться:
«Может, я чем виновата, так ты скажи. Может, что не так сделала? Хоть поругай меня, да не молчи, Ванечка!.. Кто же научит теперь, кто подскажет? Сам ты лучше бы рассудил, сделал бы правильней… Как мне жить теперь без тебя? — наклонившись к нему, исступленно шептала она. — Как одной-то век вековать?.. Ведь и дочку в одночасье увезли от меня, увезли нашу деточку! Уж она-то по тебе убивалась, не хотела идти под венец. Не хотела и я, да что ж было делать? Ведь люди собрались, ведь все уже стронулось…»
Она замолкала и, забывшись, ждала ответа. Но не было ответа. Он лежал, сильно вытянувшись, холодный, недвижный; только свечечка горела и чуть слышно потрескивала в его руках, и чистые, как слеза, капли воска стекали по ней, застывая на пальцах.
«Не хотел ты этой свадьбы, не хотел. Может, потому и ушел? — пугалась догадкой она. — Так ведь ты же молчал, а я бы тебя послушалась… И опять молчишь, все молчишь!.. Как же я теперь без тебя, кто научит уму-разуму? Ведь я, дура, когда и перечила тебе, а все знала: умный у меня мужик, золотая голова. Все на тебя надеялась, все на тебя! Как за каменной стеной за тобой жила… Как мне быть теперь без тебя?.. На кого ж ты меня оставил?..»
Тоска захлестнула ее, накрыла тяжелой волной. И, упав грудью на стол, вцепившись в острый край гроба, она разрыдалась, в беспамятстве стуча об него головой.
— Вставай! — уже в голос звала она. — Пойдем на свадьбу к доченьке! Пожалей ты меня, вставай! Нас люди там ждут — вставай! Вставай, миленький, не мучай меня!..
Он не услышал, не пожалел, не откликнулся. И уже не помня, не сознавая себя, она рыдала и билась о гроб, в безумной надежде разбудить его, бессвязно бормоча и выкрикивая какие-то горестно-умильные не свои, а вечные вдовьи слова из какого-то древнего причета:
— Уж за что же ты, миленький, рассердился на нас? Крепко спишь ты теперь, не пробудишься! Да за что же такая скорая смертушка? Да где она, злодейка, нашла тебя?.. На кого ж, горемычных, покинул нас? Не жена я теперь — вдова горькая, сиротою стала доченька!.. Как же стану я одна-то жить? Не по силам мне работушка, не по уму-то мне заботушка… Ой, вставай, Ваня, не томи ты меня! Иль возьми меня с собой, возьми, Ванечка!..
— Ты поплачь, поплачь!.. — говорили ей старушки, подступивши к ней. Они давно уже смотрели на закаменевшую в горе, безмолвную Марию с беспокойством и теперь с облегчением подбадривали ее: — Поплачь, миленькая, поплачь — оно легче станет…
Слабые огоньки свечей трепетали от ее надсадных рыданий. Тени, словно живые, беспокойно скользили по углам. И только Иван лежал каменно-строгий и безучастный ко всему, такой близкий — рукой подать — и уже такой бесконечно далекий, уже там, откуда возврата нет…
7
Гости съезжались в дом Гуртовых с раннего утра и до вечера. Последние прибывали уже к самой гулянке. Веселых, нарядных, нагруженных цветами и подарками, их встречали у ворот и шепотом сообщали об Иване. Веселость слетала с гостей, они охали, мрачнели. Потом с построжавшими лицами проходили в дом, скомканно говорили молодым положенные слова поздравлений и с облегчением смешивались с толпой уже прибывших раньше гостей. Бабы тесно сидели на веранде, судачили и горестно качали головами. Мужики толпились во дворе, курили, с уважением осматривали богатый дом Гуртовых с кирпичным гаражом, с множеством добротных хозяйственных пристроек, с остекленными теплицами на заднем дворе и тоже толковали о происшествии. Кто еще не знал всех подробностей, расспрашивал других.
— Как же так получилось? — спрашивали одни.
— Да вот так, — отвечали другие. — У нас тут новую дорогу асфальтировали, а каток еще не убрали. Теленок дорогу перебегал, выскочил из-за катка, а Иван отвернуть хотел, да скорости не расчитал — врезался в каток.
— Надо же, — качали головами. — Телка пожалел, а сам угробился!.. И в какой день!..
— Вот так и живем, — философски вздыхал кто-то. — Сегодня здесь, а завтра…
Никто толком не знал, как вести себя в этой ситуации, как быть: печалиться или не показывать виду. Неуверенно озирались, смотрели друг на друга, стараясь у другого найти правильный тон, нужный настрой. А пока неторопливо курили и сдержанно беседовали, ожидая, куда повернется. Пока ничего не было ясно с этой гулянкой, все словно чего-то ждали, какого-то решения, приговора. Но постепенно в этой толпе нарядно одетых, собравшихся для праздника людей грусть как-то понемногу рассеивалась. Большинство здесь все-таки не знали Ивана, а оживление большого сборища, прекрасная погода, встречи со старыми знакомыми и новые знакомства — все это создавало другой настрой. То там, то здесь голоса звучали громче, оживленнее; разговор перешел на погоду, на рыбалку, кто-то уже заговорил о футболе. Ничего еще не было ясно — однако на кухне деятельно готовили, оттуда распространялся густой аппетитный запах жареного мяса и чеснока.
Со стороны Гуртовых было больше гостей, и самые уважаемые гости: директор маслозавода Замуруев, тучный мужчина с волевым, начальственным взглядом, заведующий Домом быта Алтынов и всемогущая Пчелякова, депутат поссовета, в своем строгом синем костюме и, вопреки всем веяниям моды, с пышным начесом из обесцвеченных перекисью волос. Калинкинская родня стояла отдельной кучкой. Их и так было немного, да кое-кто еще не пришел на свадьбу, и они терялись среди многочисленной родни и гостей Гуртовых. Только Галя, одна из них, деятельно помогала на кухне, остальные стояли в сторонке грустные, подавленные. Кто-то предложил уйти со свадьбы, но вроде и неудобно было разрушить компанию, оставить здесь Любу одну. Они так и не знали, на что решиться, и словно ждали подсказки со стороны.
Кирилл, крестный Любы, чувствовал на себе какую-то ответственность перед людьми и потому мучился виной, что так нехорошо все получается. Он тоже не знал, что делать, как быть, и нервничал, суетился: то выходил к гостям, вмешивался в разговор, то, не выдержав их вопросительных и, как ему казалось, укоряющих взглядов, спасался на кухне, где бестолково начинал помогать женщинам, только мешая своей суетой.
Дора Павловна появлялась среди гостей со скорбным лицом, с платочком, который не выпускала из рук. На нее смотрели с сочувствием, почтительно смолкали при ее приближении. Ей старались понапрасну не досаждать, но без нее тоже ничего не решалось, и тогда робко спрашивали указаний, а она направляла, но сама ни к чему не притрагивалась, с таким видом, словно ей тягостна вся эта суета, но ради других все вытерпеть готова. Ей сочувствовали едва ли не больше Марии: подумать только, единственный сын женится, столько хлопот, такие расходы, и оттого, что сват так нелепо прямо накануне свадьбы попал в аварию, все пошло прахом. И как она переживает за Ивана — будто родной…
В половине восьмого, когда уже заметно смеркалось на улице и гости стали уставать от ожидания, к Доре Павловне пришли Копысов с Кириллом. Она сидела в дальней комнате, скорбно подперевшись рукой с платочком, зажатым в ней.
— Ну, что будем делать-то? — озабоченно спросил Копысов, потирая свой щетинистый подбородок. Он брился с утра, но темная, густая щетина к вечеру снова проступила у него на щеках. — Люди-то собрались. Что-то надо решать…
Дора Павловна, поджав губы, молчала. Ее припухшие серые глазки смотрели мимо них горестно и чуть обиженно.
— Как-то неудобно перед людьми, — вздохнул Кирилл, и непонятно было, что неудобно: отменять гулянку или заставлять гостей ждать. Да он и сам этого не знал.
— Люди-то здесь при чем? — сказала Дора Павловна таким тоном, что, мол, и сами могли бы догадаться. — Люди голодные небось…