Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фарос и Фариллон - Эдвард Морган Форстер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Александр Великий основал Александрию. Он прибыл со своим архитектором, Динократом, и приказал ему построить между морем и озером величественный греческий город. Цивилизация все еще оставалась для Александра продолжением Греции, и сам он считал себя эллином. Он проповедовал эллинизм с пылкостью, доступной лишь новообращенным. Балканский варвар по рождению, он пробился в пленительный, но уже ослабленный круг мелких городов-государств. Он подольстился к Афинам, он отказался от Фив, он призвал к походу против Персии, который должен был повторить - в большем масштабе - победы при Марафоне и Саламине. Он даже повторит Троянскую войну. В Дарданеллах его археологический энтузиазм дошел до того, что он бегал голым вокруг могилы Ахилла. Он разрубил Гордиев узел. Он успокоил душу Приама[21].

Отвоевав у персов Малую Азию, Сирию, Палестину и Египет и снабдив Динократа инструкциями, он покинул город, который строил, и поехал с друзьями на запад, в пустыню. Стояло лето. Воды озера Мариут, тогда более обильные, чем сейчас, распространяли вокруг себя плодородие. Покинув их пределы, он направился на юг, через известняковые холмы, и потерял из виду всякую цивилизацию - эллинского и не-эллинского типа. Вокруг него светились и плясали в знойном воздухе плоские камешки, таращились газели, и тонули в песке клочья неба. Над ним простирался бледно-голубой свод небес, омраченный, если верить его историку, стаями услужливых птиц, которые своими тенями защищали Царя от солнца и начинали пронзительно кричать, как только он сворачивал не в ту сторону. Александр ехал и ехал, пока не увидел в открывшейся перед ним низине каналы и горячие источники, оливы и пальмы оазиса Сива.

Египтяне называли его «Секхет-Амит» и почитали там бога Амена, которого греки звали Амоном, - почитали в виде изумруда, лежащего в священной ладье, а также почитали в виде овна. Александр увидел не слившиеся воедино Сиву и Агхурми с их глинобитными постройками, а пилоны и колоннады, и, спустившись в дышащую паром жару оазиса, приблизился к одинокому таинственному святилищу. Что было в нем таинственного? Быть может, сама его одинокость. Расстояние, глушь пустыни еще и сегодня трогают путешественников и обостряют воображение мужчин, пересекших ее на бронированных машинах, - а ведь их ждет там не бог, но лишь полоска зелени. Александр ехал, вспоминая, как за двести лет до него здесь ехали персы, намереваясь разграбить храм, и как, стоило им присесть пообедать, на них обрушилась песчаная буря, навсегда похоронив обедавших вместе с их обедом. В этом заключалась магия Сивы. До нее было трудно добраться. Он, величайший человек своей эпохи, конечно же, преуспел. Он, эллинофил, добрался. Ему было двадцать пять лет. И дальше произошла та самая необычайная история. Если верить официальному отчету, из храма вышел Жрец и приветствовал молодого путешественника как Божьего Сына. Александр ответил молчаливым согласием, а потом спросил, станет ли он Царем этого Мира. На это последовал положительный ответ. Потом друзья спросили, должны ли они поклоняться Александру. Им было сказано, что должны, и эпизод был исчерпан. Некоторые объясняют его тем, что жрец плохо говорил по-гречески. Он хотел сказать пайдион («дитя мое»), а сказал пайдиос («О, Сын Божий»). Другие говорят, что ничего этого вообще не было, а Уолтер Сэведж Лэндор даже придумал разговор, в ходе которого жрец пугает Царя змеей[22]. Испуг в любом случае имел место: ужас, душевное испытание, озарение, «обращение». Дальнейшая его деятельность это подтверждает. После возвращения из Сивы у него меняются устремления. Он больше не считает Грецию центром мира.

Строительство Александрии шло своим чередом, растущий город повторял или увеличивал формы, позаимствованные у гибнущего по другую сторону моря полуострова. Динократ проектировал греческие храмы и рынки, и строили их не с рабским подражанием, а разумно и с пониманием, потому что греческий дух был еще жив. Но он жил теперь сознательно, а не бессознательно, как в прошлом. У него была своя миссия, а миссионеры не способны к творчеству. И Александр, в сердце у которого героический хаос кипел страстью ко всему возможному и невозможному, отвернулся от эллинского градостроительства, от мелких, ограниченных интересом к древностям кампаний и снова бросился - с другим уже настроем - на борьбу с могуществом Персии. Теперь он сражался с ней как любовник. Он хотел не обратить ее, а прийти с ней в согласие, и воспринимал себя как божественного беспристрастного правителя, под властью которого произрастет гармония. Это ведет к безумию. Персия пала. Затем пришел черед Индии. Потом наступила бы очередь Рима, после чего он поплыл бы на запад (таково было его твердое намерение), чтобы покорить Ночь, и на восток, чтобы покорить День. Несмотря на учение у Аристотеля, он никогда не был уравновешенным молодым человеком, и старые его друзья жаловались, что в этот последний период он их порой убивал. Но нас, не способных похвастать столь опасным знакомством, он привлекает теперь куда больше, чем раньше. Он ухватил - на каких-то далеких от разума путях - отблеск чего-то великого, хоть и опасного, и этот отблеск впервые привиделся ему в низинах оазиса Сивы. Когда он умер в возрасте тридцати трех лет, когда экспедиция, к которой он не стремился, потихоньку унесла его из летнего домика в Вавилоне, показалась ли она ему в итоге лишь завершением его менее масштабных исканий? Он пытался вести за собой Грецию, потом пытался вести за собой все человечество. И то, и другое ему удалось. Но отвечал ли ему дружбой сам этот мир, был ли он в беде, взывал ли к нему - к нему, жаждал ли от него помощи и любви? Жрец Амена обратился к нему со словами «Сын Божий». Что на самом деле значил этот комплимент? Можно ли было объяснить его по эту сторону могилы?

Эпифания

В последние годы жизни старые Царь и Царица редко выезжали из Дворца. Они искали уединения, хотя и по разным причинам. Царь, человек беспутный и застенчивый, не желал демонстрировать на публике свои развлечения. Он давно собрал вокруг себя удобный кружок и был своими друзьями доволен. Агатоклом - который, к слову, был премьер-министром; Агатоклеей - которая, кстати сказать, была нянькой маленького принца; Энантой, матерью А. и А., престарелой, но достойной женщиной, знавшей толк в мытье. И была еще пара человек - например, жена поставщика кормов, которая говорила Царю: «Держи, папочка, пей». Царю нравилось, когда молодые женщины звали его папочкой; и он пил, а напившись, вставал и начинал плясать, другие тоже пускались в пляс, а он падал - что за упоение! Только ему не хотелось, чтобы его подданные стали свидетелями такого рода упоений.

Царица занимала себя иначе. Закрывшись на своей половине, она размышляла о прошлом. Она думала про все те годы, когда Царь ее испытывал: он никогда особенно ее не любил, и договариваясь о свадьбе, все время заставлял ее ждать. А потом случилась битва при Рафии[23]. В Египет вторглись сирийцы, и когда египетская армия уже готова была сломаться, она обратила поражение в победу, разъезжая туда-сюда верхом среди слонов - волосы развивались по ветру, щеки раскраснелись. Она стала народной героиней, и он женился на ней. Но потом целых девять лет у них не было ребенка. Ни в чем не видела она надежды. Ребенок родился, но ситуация не изменилась. Проходили месяцы, а она все сидела за оградой Дворца - в Крепости внутри крепости Царского Города - и глядела с мыса, который мы называем теперь Силсилех, на Фарос, стоящий за гаванью, и дальше - на неизменный морской простор.

В конце концов, пришли перемены. Как-то ночью Царь упал и уже не смог встать. Агатоклея ухаживала за ним, не смыкая глаз, но он впал в ступор и умер у нее на руках. Друзья его были в отчаянии. Славный старый Царь! И, кроме того: что им теперь было делать? Царица, с другой стороны, показала себя в неожиданном свете. Волноваться не о чем, сказала она им. Она прекрасно знает, что делать. Теперь она будет Регентшей, и первым своим указом распускает совет министров. Более того: поскольку сыну ее уже четыре года, нянька ему больше не нужна. К ней вернулся былой героизм. Жизнь снова приобрела смысл. Ликуя, она пошла к себе. Вошла в покои. И как только она это сделала, шторы, пропитанные в ее отсутствие горючим маслом, вспыхнули. Она попыталась выйти. Но двери за ней были заперты, и она сгорела заживо.

А жизнь в Александрии шла по-старому. Энан-та и ее дети по-прежнему разъезжали в казенных экипажах. Царь с Царицей по-прежнему не появлялись на публике, а Дворец возвышался, как и прежде, за стенами Королевского Города. Шли месяцы, их прошло четырнадцать.

Когда поползли слухи, А. и А. так ничего и не предприняли. Инерция так долго служила им верой и правдой, что они не знали, как от нее избавиться. Но слухи не утихали, и после долгих консультаций они сообразили организовать пышное зрелище, имевшее крайне слабый эффект. Неправда, сказали они, что Царь и Царица умерли год назад. Они умерли только что, сию минуту. Увы! Увы и ах! Вот их урны. Царем теперь будет их маленький сын. Вот он. Агатокл назначен Регентом. Вот завещание. Агатоклея - вот она - останется нянькой. С угрюмым недоверием следили люди за этим зрелищем, проходившем на обращенной к городу высокой галерее Дворца. Актеры поклонились и, собрав реквизит, ушли. И еще некоторое время все продолжалось как обычно.

До критической ситуации довело неумелое правление Агатокла, да плюс к тому слухи, что из двух урн только в одной были человеческие останки - та, что предназначалась для Царицы, была пустой. Следующим, наверное, исчезнет мальчик. Надо его увидеть, надо к нему притронуться! И они пошли на дворец штурмом. Напрасно Регент предлагал начать переговоры, напрасно он угрожал. Напрасно твердила Агатоклея, что она царская нянька. Солдаты перешли на сторону народа и ворота, одни за другими, пали. Наконец Регент крикнул: «Берите его!» и, кинув ребенка в толпу, скрылся. Ребенок был в слезах. Они посадили его на лошадь, вывели ее наружу, на ипподром, где собралось столько народу, сколько он и представить себе не мог, и все они кричали: «Эпифан! Эпифан!»; его стащили с лошади и посадили на большое сидение. Перед ним был мир, и он ему не нравился. Он предпочитал собственный узкий круг. Кто-то крикнул: «Разве не следует нам наказать убийц твоей матери?» Он всхлипнул: «Да, конечно, как вам угодно», что и было сделано. Регент и его сестра спрятались во Дворце. Энанта успела добраться до расположенного в двух милях от города Тесмофориона - святилища неподалеку от нынешнего парка Аль-Нозха. Всех их вытащили из укрытий, пытали и убили, предварительно раздев женщин догола.

Таковы были обстоятельства восшествия на престол Птолемея V, прозванного Эпифаном[24], в 204 г. до н.э.

Короткое путешествие Филона[25]

Это был едва ли не полный крах - все вышло гораздо хуже, чем он ожидал. С ним было шесть человек, все иудеи, люди умные и состоятельные, какие сейчас заполняют вагоны первого класса каирского экспресса, отправляясь на правительственную аудиенцию. В те времена правительство было не в Каире, а в Риме, и эти шестеро направлялись на аудиенцию с императором Калигулой[26]. Только посмотрите на них, сидящих в снаряженной всем необходимым яхте, которая плавно выходит с площади Мохаммеда Али - площадь лежала тогда под водой, будучи частью Восточной Гавани. Они бледны - частью от того, что долго постились, а частью от предвкушения, ибо море в феврале бывает весьма неспокойным. Да и вопрос, с которым они ехали, был мучительнее, чем даже проблема хлопка. Дело шло о вере. Евреев в Александрии убивали, над евреями издевались, а какие-то гои, при попустительстве наместника, поставили в главной синагоге бронзовую колесницу - причем даже не новую, раз у коней не было ни хвостов, ни копыт. Колесницу эту посвятили когда-то - о, скверна! - Клеопатре. Теперь она там стояла, и евреям было неловко ее выкинуть. В другие же синагоги, поменьше, и вещи подсовывали более мелкие - например, портреты императора. Затруднительно жаловаться императору на его же портрет, но Калигула считался юношей пленительным и разумным, а делегатами выбрали людей, наделенных исключительным тактом.

Пока корабль пересекал гавань, справа от них возвышался Храм Цезаря, столь внушительный и великолепный, что Филон не смог сдержать восхищения и вспоминал этот вид даже много лет спустя:

Ибо нет святыни более драгоценной (пишет он). Этот храм возвышается над самыми удобными гаванями, такой величественный и отовсюду заметный, и он, как ни один другой, весь полон посвятительных даров: он окружен кольцом из надписей, серебряных и золотых статуй; широко раскинуты священные земли храма, тут портики, библиотеки, священные рощи, ворота, просторные дворы - все, чем создается роскошь и красота. Храм этот - залог спасения для тех, кто покидает гавань, и для тех, кто возвращается обратно[27].

Когда он увидит этот храм снова, по дороге домой? Хотя Клеопатра начала строить его в честь Антония и Август, закончив, посвятил его самому себе, храм этот наполнял его любовью, и он без всякой охоты оторвался от этого вида, чтобы обратиться к левому берегу, на деле куда более важному, потому что Иегова перевел там на греческий всю Библию. Там стояли эти семьдесят келий! О, чудо! Одним из таких рассказов он надеялся привлечь внимание Калигулы, когда они приедут в Рим.

Этот пленительный и разумный юноша не так давно оправился от тяжкого недуга, по поводу чего ликовал весь цивилизованный мир, и Вечный Город наполнился посольствами, жаждущими его поздравить. Среди них было еще одно посольство из Александрии, резко настроенное против евреев, и ничего хорошего это не предвещало. Филон внимательно за ними наблюдал. Болезный император не появлялся до самого августа, и сначала все шло гладко. Он заметил евреев, когда ехал навещать мать, пришел, казалось, в восторг, помахал им рукой и даже сообщил через посланника, что немедленно их примет, но тут же уехал в Неаполь, и они последовали за ним.

И вот где-то между Неаполем и Байями это короткое путешествие и завершилось. Мы не знаем, где именно это произошло, потому что, принимая депутацию, Император умудрился покрыть значительное расстояние. Он не прекращал движения на протяжении всей аудиенции, и они были вынуждены следовать за ним. Он переходил из комнаты в комнату, от виллы к вилле (их - объявил он - приказано открыть все до одной им на радость). Они поблагодарили и попытались продолжить. Он понесся дальше. С ним неслась и антисемитская депутация, и целая толпа смотрителей, ключников, стекольщиков, жестянщиков, обойщиков и маляров, которым он то и дело раздавал приказания. Наконец он остановился. Александрийские евреи приблизились. Он произнес громогласно: «Так вы злодеи, которые не признают меня богом!» Он сокрушил их, привел в ужас - они так надеялись, что именно об этом речи не зайдет. Ведь они поклонялись одному лишь Иегове. Послов противной стороны охватила радость, и шесть мужей-евреев взмолились в один голос: «Калигула! Не гневайся на нас, Калигула! Мы приносили жертвы, и не однажды, но трижды: первый раз, когда ты принял верховную власть, второй, когда страдал ты от тяжкой болезни, а третий...» Но Император перебил их, и логика его была безжалостна: «Правильно. Ради меня, но не мне». И умчался осматривать женскую половину. Они побежали за ним, уже не надеясь избавиться от колесницы Клеопатры и отчаявшись заинтересовать его Септуагинтой. Будет большой удачей, если он сохранит им жизнь. Он забрался наверх, чтобы осмотреть потолок. Они тоже туда полезли. Он бегал по настилам, и евреи бегали за ним. Говорить они не решались: им не хватало дыхания, и они заранее боялись ответа. Наконец, обратившись к ним, он спросил: «Вы почему свинину не едите?» Послы противной стороны снова зашумели. Евреи ответили, что разные народы едят разные вещи, и кто-то добавил, чтобы сгладить неловкость, что многие не едят ягнятины. «И правильно, что не едят, -сказал Император. - Ягнятина грубая». Дело принимало еще более страшный оборот. При мысли о ягнятине Калигулой овладел припадок гнева, и он заорал: «Какие у вас законы? Желаю знать, какие у вас законы!» Они стали рассказывать, а он закричал: «Закройте эти окна!» и побежал дальше по коридору. Потом обернулся и с необычайной нежностью добавил: «Простите меня. Так что вы говорите?» Они снова стали рассказывать ему про свои законы, а он сказал: «Думаю, все старые картины мы здесь и повесим». Остановившись снова, он окинул взглядом толпящихся кругом мастеровых и посланников и заметил с улыбкой: «Вот люди, которые не верят, что я божественной природы. Я их не виню. Мне их просто жаль. Пусть идут». И Филон повез свою делегацию обратно в Александрию, чтобы уже там размышлять о несчастье, испортившем их короткое путешествие: Калигула обезумел.

И все же не было ли это символично - в исторической перспективе? История Избранного Народа полна таких неприятностей, но народ живет и процветает. Шестьсот лет спустя, Амр[28], завоевав город, обнаружил там сорок тысяч евреев. И посмотрите на них сейчас в вагоне поезда. На лицах у них беспокойство - беды прошлого оставили неизгладимый след. Но едут они первым классом.

Климент Александрийский[29]

Когда утверждения, которые возникали время от времени в нагорьях Палестины, покидали отчий край и, следуя древнему караванному маршруту, пересекали Египетскую Реку и приближались к Александрии, они попадали в новую духовную атмосферу, где должны были либо трансформироваться, либо погибнуть. По отношению к самим утверждениям эта атмосфера враждебной не была - она их даже приветствовала, только требовала, чтобы при всей своей нефилософичности они облачались в философские покровы, уделяли хотя бы некоторое внимание утверждениям, делавшимся раньше, признавали существование библиотек и музеев и проявляли осмотрительность, имея дело с душами людей состоятельных. На этих условиях им позволялось остаться. И в двух разных случаях произошло ровно одно и то же. Здесь нас будет занимать второй случай, но было бы небесполезно взглянуть и на первый - он имел место вскоре после основания Александрии, когда на ее рынки толпами хлынули евреи. Они столкнулись с неожиданной проблемой. Иегова сказал: «Я есмь сущий»[30], и пока они жили в Палестине, большего не требовалось. Но теперь им приходилось выслушивать тревожные, настораживающие комментарии - вроде того, что «Предикатом этого суждения является всего лишь бытие» или «Хотя единственным предикатом этого суждения кажется существование, оно также предполагает атрибутирование речи», и они начинали осознавать недоступность и нелогичность Бога своего народа. Что породило в их среде целую серию попыток разъяснить и должным образом представить Иегову грекам, и завершением их стала великая система Филона, где с помощью теории Опосредующего Логоса можно было доказать, что Божество должно быть одновременно доступным и недоступным: «Логос, - пишет он, - стоит на границе между Тварным и Несотворенным, и рад служить обоим». На этом - ненадолго - вопрос был закрыт.

Но уже при жизни Филона среди холмов Иудеи было сделано еще одно заявление. Нам неизвестна изначальная его форма - слишком много умов потрудилось с тех пор над его переработкой, - но мы знаем, что оно было нефилософским и антиобщественным. Потому что с ним обращались к людям невежественным и обещали им царство. Обычным путем это заявление достигло Александрии, где его постигла та же судьба: столкнувшись с критикой, оно видоизменилось. Вокруг него тоже развернулась система, которая, не будучи логичной, однако же заговорила, как того требовал великий город, на языке логики, перебросив мосты доказательств между пролетами веры. Все греческие мыслители, за исключением Сократа, делали то же самое, так что в интеллектуальном смысле новая религия с прошлым не порывала; она состояла из заявления, обряженного в философское платье, и Климент Александрийский, первый ее теолог, пользовался методами, хорошо знакомыми Филону за двести лет до этого. Он не только привлек аллегорию для толкования не поддающихся пониманию пассажей Святого писания, но и приспособил к своим целям Логос Филона, отождествив его с Основателем новой религии. «В начале было Слово, и Слово было у Бога». Это мог написать и Филон. Св. Иоанн добавил к этому два отчетливо христианских предложения, а именно: «Слово было Бог» и «Слово стало плотию». И вот теперь Климент, которому досталась эта дополненная версия, воздвигает над ней многоступенчатое сооружение в любимом александрийцами духе и доказывает, что божество должно быть одновременно доступным и недоступным, милостивым и справедливым, человечным и божественным. Рыбака из Галилеи эта конструкция привела бы в замешательство, к тому же в ней имелся изъян, который стал очевиден в четвертом веке, произведя раскол и породив арианство. Но на современников она произвела глубокое впечатление, и Климент, работавший в Александрии и посредством Александрии, сделал для пропаганды христианства среди неевреев даже больше, чем Св. Павел.

Родился он, судя по всему, около 150 г. н.э. в Греции, где и был посвящен в Мистерии. Позже он обратился и возглавил теологическую школу в Александрии, где проработал до самого своего изгнания в 202 г. О жизни его, впрочем, известно крайне мало, и совсем ничего не известно о его характере, который, надо полагать, был примиренческим: христианство не было еще официальной религией, и метать громы и молнии было еще не с руки. Из трактатов его «Увещание к эллинам» признает некоторые достоинства за языческой мыслью, а «Кто из богатых спасется» тактично трактует проблему, к которой деловые люди относятся с понятной чувствительностью, и заключает, что Христос не имел в виду того, что Он сказал. Здесь выдает себя присущая александрийцам осторожность. Его нападки на язычество почти лишены обличительства: он сознательно предпочитает высмеивать. Ибо веку его присущ буквализм. Век утратил юношеские сопротивляемость и напор, и когда ему указывали, что Зевс у Гомера творит сплошные глупости, ни на инстинктивный, ни на поэтический порыв для защиты собственного культа его уже не хватало. А Деметра! Не говоря уже о святилищах чихающему Аполлону и Артемиде подагрической и кашляющей[31]! Ха-ха-ха! Вы только подумайте: они верят в страдающую от подагры богиню! Климент мастерски издевается над всей этой ерундой. Потому что у новой религии перед старой есть по части смехотворных подробностей явное преимущество: она еще не успела породить собственную мифологию, и ее противники не имели возможности парировать насмешки Климента, ссылаясь на Святого Симеона Столпника, чумную язву на ноге Святого Роха или на Святую Фину, позволившую дьяволу сбросить с лестницы собственную мать[32]. Им оставалось лишь со смущенным видом соглашаться, и когда Климент высмеивал заросших грязью служителей идолопоклоннических храмов[33], они не могли предвидеть, что через какие-то сто лет церковь выскажется в пользу грязи, провозгласив ее святой. Их подкупало его дружелюбие, его «логика»; в трактатах Климента нет занудства - даже и сегодня их вполне можно читать, хотя и не совсем так, как рассчитывал автор.

В Дельфах устраивалось празднество греков в память о мертвом змее, надгробное слово которому пел Евном. Не могу сказать, гимном или плачем о змее была эта песня. Проводилось состязание, и Евном играл на кифаре в час зноя, когда цикады пели под листьями, согретые на горах солнцем. Пели же они не мертвому пифийскому змею, но премудрому Богу песнь свободную от правил, лучше мелодий Евнома. Рвется струна у локрийца, слетает цикада на накольню и начинает петь на инструменте, как на ветви. И певец, настроившись, заменил недостающую струну песней цикады. Так вот, не песней Евнома вызывается цикада, как того хочет миф, воздвигший в Дельфах медную статую Евнома вместе с его лирой и помощницей. Она слетела и пела сама по себе, язычникам же кажется, что она подражала музыке.

Как же вы поверили пустым мифам, полагая...[34].

после чего на нас обрушиваются потоки теологии. Но как же мы благодарны Клименту за цикаду и как же хочется верить, глядя, как он излагает эту историю, что у него было смутное сознание ее красоты - от рискованных ее пассажей так и веет тайным осознанием их рискованности. Его эрудиция безгранична: говорят, он ссылается на трехсот греческих авторов, упоминаний о которых ни у кого больше нет, и мы с радостью проникаем вслед за ним на задворки классического мира. Результаты этих блужданий полнее всего отражены в двух других его трактатах, «Строматы» и «Педагог». Вердикт его гласит: поэзия Эллады в корне ошибочна, вера - абсурдна и низменна, однако ее философы и цикады были не чужды божественной истины; некоторые рассуждения Платона, например, внушены Псалмами. В свете современных исследований никакой это, конечно, не вердикт, но для Отца Церкви - мягкий; он не мечет громы и молнии, не восхваляет аскетизм и не пытается идти против общества.

Занимайся земледелием, - говорим мы, - если ты земледелец, но, возделывая поле, познай Бога. Ты, что любишь морские путешествия, плавай, но признавай при этом небесного Кормчего. Воюющим тебя застало познание - послушай небесного Стратега, приказывающего справедливое[35].

Здесь он демонстрирует уважение к существующим общественным связям и надеется, что это общество сможет без катастроф перейти от язычества к христианству - надежда эта могла найти выражение только в Александрии, где так часто приходилось приводить в согласие противоречащие друг другу утверждения, а местный бог Сера-пис символизировал союз Египта и Греции.

Оглядываясь назад - а теперь так легко оглянуться назад! - мы видим, что надежды были напрасными. Христианство - при том что в его учении было крайне мало нового, оказалось обоюдоострым мечом, порубившим древний мир на куски. Оно объявило войну двум величайшим силам - Государству и Сексу, и в сложнейшей борьбе с ними старый порядок был обречен на исчезновение. По-настоящему борьба эта началась уже после Климента. Секс его тревожил, однако, в отличие от своего последователя Оригена[36], он против него не восставал. Государство отправило его в изгнание[37], но еще не претендовало тогда, как впоследствии при Диоклетиане, на божественный статус. Он жил в период перехода и жил в Александрии. В этом странном городе, который никогда не был юным и надеялся никогда не состариться, примирение должно было казаться более вероятным, чем где-либо еще, а греческое блаженство - не таким уж несовместимым с Божией Благодатью.

Св. Афанасий[38]

I

Для малютки-церкви вечер выдался сравнительно спокойный. Ей было триста десять лет. Языческие гонения сошли на нет, а споры о природе Христа, во имя которых прольется едва ли не больше крови, еще не назрели. Тогда еще казалось, что под вдохновенным руководством церкви старый мир превратится без особых бедствий в новый. А какая погода! Стоял июнь, и северный ветер клонил поднимавшийся над верхушкой Фароса дым в сторону Александрии. Обе гавани были полны кораблей; по берегу Восточной стояли в ряд дворцы. Западная гавань, а именно к ней мы должны сейчас обратиться, подобным великолепием не отличалась. Тогда, как и теперь, воды ее омывали деловой район, склады и трущобы, где ютились портовые рабочие. Как и теперь, ее окружала суровая бедность, и христианство установилось здесь довольно рано - как и в других местах, где античной цивилизации не удалось сообщить людям достоинство. Большая Канопская дорога, начинавшаяся у Лунных ворот, теряла здесь свою прямизну и распадалась на множество грязных переулков. Только одно спасало этот берег - дом, в котором помещался настоящий епископ. Звали его Александром[39]. Он пригласил к обеду нескольких священников, и они опаздывали.

Епископов тогда было столько, что нам сложно сейчас представить. В каждом крупном селении имелся собственный, и дело даже доходило до того, что они нарушали почтовое сообщение, разъезжая туда-сюда на казенных лошадях. Но александрийский епископ - особый случай. Он носил титул «Патриарх престола Святого Марка», и с авторитетом его мог тягаться разве что Рим. Если он и жил в этих трущобах, то только потому, что его держали здесь исторические связи. Здесь трудился сапожник Аниан, причисленный к лику святых[40]. Церковь справа - Св. Феоны - построил другой местный святой[41]. Здесь были истоки его силы, но область ее приложения находилась не здесь - она лежала к востоку, среди великолепия города; к югу, на сотни миль к югу, вверх вдоль долины Нила. Весь Египет готов был принять христианство. Великая награда!

Воды гавани, спокойные и слегка стоялые, подходили почти к самому его дому. Он глядел на воду и на грязный пляж, где играли мальчишки. Играли они в церковь. Игрушек у этих бедняков не было, а поскольку поездов тогда еще не существовало, единственное, что им оставалось, - это изображать церковные церемонии. В самом деле, увлекательная игра. Впоследствии ей покорились даже англиканские детские. Едва одетые, они проходили и склонялись, и епископ - который был епископом не англиканским, но африканским -только улыбался. Мальчишки они есть мальчишки, что с них возьмешь! Особенно ему нравился их предводитель - худой, но резвый парнишка; он увлекал всю ораву в море, а потом нырял - чтобы появиться на поверхности в самый неожиданный момент и в самом неожиданном месте. Но скоро им снова завладели мысли куда более важные.

Весь Египет был готов принять христианство. Да, но какое христианство? Вот что его беспокоило. Что если, вслед за Арием[42], он примет еретическое «было время, когда Его не было»? Что если, пойдя на поводу у гностицизма, уверует, что творение, со всеми его дворцами и трущобами, есть результат смешения и порчи? Что если начнет иудействовать вслед за Мелетием, непокорным епископом Ассиунтским[43]! Александр писал Мелетию с просьбой иудействовать поменьше, но ответа не получил. Беда обширного епископата! Никогда не знаешь, все ли епископы проповедуют одно и то же. Случались и откровенно дикие вещи: взбалмошные миряне совсем теряли голову, бежали в пустыню с криками «А я чем не епископ!», и остановить их возможности не было. Император Константин[44] (этот неустрашимый воин!) тоже вызывал опасения. Его так легко сбить с толку. Этот поглощенный градостроительными планами правитель мог наделить официальным статусом любую ересь - и провинции моментально ее подхватят. Как все сложно! Что следует предпринять? Быть может, священники - когда они прибудут, наконец, к обеду, выскажут на этот счет какие-то соображения. Раньше было слишком мало христианства. Теперь его, кажется, слишком уж много. Александр вздохнул и перевел взгляд на другой берег гавани, где у самого мыса стоял храм Нептуна. Он старел. Где искать преемника? - и дело даже не в святости или учености... Требовался человек, способный кодифицировать и давать определения.

Стойте! Стойте же! Мальчишки они и есть мальчишки, но должны же быть пределы. Теперь они изображали обряд крещения, и резвый парнишка как раз окроплял портовой водой двух других малолетних египтян. Чтобы понять тревогу епископа, нужно помнить о разнице между северным и южным пониманием нечестивости. Дм северян нечестивость - дурной тон. Для южан эта магия - самовольное, однако точное исполнение определенных действий, в особенности священных таинств. Если бы мальчишка перепутал хоть что-то в своем обряде крещения, все это осталось бы игрой. Но он со всей точностью совершал то, что не имел никакого права совершать; по сути, он говорил «А я чем не епископ!», и теологические последствия всего этого были известны одному только небу. «Стойте! Стойте же!» - закричи настоящий епископ, но было уже поздно. Вода коснулась их тел, обман удался... и в этот самый момент появились, наконец, священники, с обычными для египтян извинениями в адрес своей непунктуальности.

До ужина дело дошло далеко не сразу. Нечестивцев призвали к ответу, и конклав, во всем его блеске, принялся обсуждать ими содеянное. Оставалась некоторая надежда, что двое новообращенных уже и так были христианами - в этом случае новое крещение ничего бы не меняло. Но нет. До сего дня они поклонялись Нептуну. В таком случае стали ли они христианами? Или они оси-нутся мелкими злобными духами, которые - призови их Церковь или отвергни - в любом случае ей навредят? Резвый парнишка добился своего Он склонил на свою сторону епископа и успокоил страхи святых отцов. Город не погрузился еще в сумерки, а дым над Фаросом не обратился в огненный столп, как было решено, что своей игрой он дал двум душам право претендовать на вечное блаженство. Было у его действий и более прямое следствие: он больше никогда не мылся. Поселившись в доме епископа, он стал сначала его учеником, потом дьяконом, помощником и преемником на епископском престоле, а в конечном итоге учителем церкви - св. Афанасием.

II

На другом конце города жил другой священник. Звали его Арием, и епископ, по правде сказать, уже очень давно не приглашал его к обеду. Он служил в небольшой церкви Св. Марка, стоявшей прямо на берегу Средиземного моря. Это был лучший в городе район - с дворцами, зоологическими садами, читальнями и т.д., где из-за деревьев виднелась долгая задняя стена храма, когда-то построенного Клеопатрой в честь Антония. Из этого храма вышел бы неплохой собор, часто думал Арий, и если поместить на стоявшие в его переднем дворе обелиски - Иглы Клеопатры - фигуры Бога-отца, они от этого только выиграют. Весь Египет готов принять христианство - правильное христианство, конечно же, а не то, которое проповедуют в западной части города.

Арий был уже немолод. Враги говорили, что этот ученый, но искренний, высокий, простой в одежде и убедительный в речах человек похож на змея, соблазнившего - в теологическом, конечно, смысле - семьсот невинных. Обвинения приводили его в изумление. Он не проповедовал ничего, кроме очевидной истины. Раз Христос есть Сын Божий, отсюда следует, что он моложе Бога и что имело место положение - несомненно, еще до того, как появилось время, когда Первая Ипостась Троицы существовала, а Вторая - еще нет. Верить нужно так и никак иначе, и утверждать обратное могут только люди, полностью одержимые дьяволом - вроде маразматика Александра и его помощника Афанасия, человека скользкого. Император Константин (этот неустрашимый воин!) обязательно понял бы, в чем суть, если ему объяснить. Но Константина так легко было запутать, была на самом деле опасность, что он объявит официальным не тот тип христианства и на тысячу лет ввергнет человечество в ересь. Как все сложно! Но прямой долг состоял в том, чтобы свидетельствовать, и Арий проповедовал арианство семистам невинным, телу евангелиста Марка, лежавшему в могиле под церковными плитами и блиставшим голубизной морским волнам, беспрестанно надвигавшимся и окончательно поглотившим к нашим дням само место действия.

Их с епископом спор распространился так далеко и дошел до такого ожесточения, что Константину пришлось вмешаться. Он просил братьев-христиан взять пример с греческих философов, которые умели обойтись без кровопролития, обнаружив расхождение во мнениях. Именно такой реакции императора все и опасались. В отношении вечной истины он был недостаточно чуток. Никто не послушался, и он в отчаянии призвал всех собраться в Никее на берегу Черного моря, где ни на минуту не оставлял попыток понять, в чем состоит их разногласие45. Собрались двести пятьдесят епископов, толпы пресвитеров, тьма дьяконов. Среди последних был Афанасий, который перед всем конклавом накинулся на Ария с таким неистовством, что падения было не избежать. На фоне неслыханных драк и оскорблений был принят Никейский символ веры, один из постулатов которого (впоследствии отброшенный) предавал арианство анафеме. Ария изгнали. Афанасий повез своего едва стоявшего на ногах епископа-триумфатора обратно в Александрию, а император вернулся к своим градостроительным планам и гардеробам, полным париков и накладных волос, которые, бывает, тешат воина в зрелые годы.

Афанасий обладал замечательными способностями. Как и Арий, он знал истину, но, будучи политиком, умел провести ее в жизнь. В карьере его тонкость сочеталась с решительностью, самоотречение - с коварством. Внешне он был черноват, но зато силен и подвижен. Таких и сегодня можно встретить на улице. В истории не осталось сведений ни об одном совершенном им благодеянии, зато он умел внушить энтузиазм, и еще при жизни стал народным героем и задал тон своему веку. Вскоре после возвращения из Никеи его сделали Патриархом Александрийским, но не успел он занять свое место, как в Александрию вернулся и Арий. Такова была воля императора. Разве не могут христиане взять пример и т. д.? Нет. Христиане не могут и не станут этого делать; Афанасий проповедовал с таким напором, что на сей раз изгнали его самого - так началась его пыльная теологическая одиссея. В общей сложности его изгоняли пять раз. Он прятался в безводном колодце, в домах набожных дам, в пещерах ливийской пустыни; иногда, совсем было затерявшись, он внезапно объявлялся в Палестине или во Франции. С его приходом мировая душа пробудилась от старых видений и начала шевелиться, да как активно! Тяжелые римляне, мечтатели Востока, прыткие греки - все обратились к теологии, все бросились в схватку за рычаги языческого государства и стали рвать их в разные стороны, пока общее их достояние не пошло вразнос. Первым почувствовал на себе убийственное сияние истины храм, возведенный Клеопатрой в честь Антония. За право его освящения боролись ариане и православные, и за каких-то шесть лет хребет его был перебит, а ребра с треском сгорели в пожаре. Епископскую церковь Св. Феоны разграбили, а самого Афанасия какие-то солдаты едва не убили прямо на ее алтаре. И параллельно все беспрерывно что-то писали: энциклики о времени празднования Пасхи, порицание мытья, обвинения в колдовстве, жалобы на то, что Афанасий разбил чашу в деревенской церкви близ озера Мариут, ответы, что никакую чашу он разбить не мог, потому что церкви в деревне не было, как не было, впрочем, и самой деревни, - груды бумаги, исписанные соображениями на эти темы, годами блуждали по империи, становясь предметом пристального внимания епископов - от Месопотамии до Испании. Константин умер, но его наследников, невзирая на вероисповедание, тоже затянула круговерть теологии, и более всего - мечтавшего об Олимпе Юлиана[46]. Арий умер - упал как-то вечером прямо на улице в Александрии, остановившись побеседовать с другом; арианство же не исчезло. Афанасий тоже умер, успев, однако, отлучить Церковь от традиций учености и терпимости, от традиции Климента и Оригена. Мало кто из теологов сделал для нее больше, и Церковь отплатила ему глубокой благодарностью - с характерной, впрочем, особенностью: его имя она связала с символом веры, к которому он не имел ни малейшего отношения - Афанасьевским[47].

Так что же, все труды его пошли прахом? Нет! Арианскую распрю подогревало подлинное чувство. Утверждая, что Христос моложе Бога-отца, Арий стремился поставить его ниже Бога и, соответственно, приблизить к человеку - а на деле уравнять его с человеком добродетельным, предвосхищая тем самым унитарианство[48]. Это нравилось людям, далеким от теологии, - императорам и особенно императрицам. При таком раскладе они чувствовали себя менее одинокими. Но Афанасий, смотревший на нововведение глазами знатока, видел, что популяризируя Христа, оно обособляло Бога, то есть в конечном счете не приближало человека к небу. И он боролся с ним. В Александрии от этой древней битвы не осталось ни следа. Нет даже Игл Клеопатры. Но битва продолжается в человеческих сердцах, во все времена склонных подменять божественное человеческим, - вполне возможно, многие сегодняшние христиане, сами того не зная, остаются в душе приверженцами Ария.

Тимофей Кот и Тимофей Белый Колпак

- Мяу!

Этот ужасный звук - мороз по коже! - нарушил в середине пятого века покой монахов-монофизитов. Повинуясь общему порыву, каждый выскользнул незаметно из своей кельи и увидел в тусклом свете коридора не котенка, а нечто куда более таинственное: изгибаясь, оно бормотало что-то невнятное, а потом произнесло глухим замогильным тоном: «Посвятите в сан Тимофея». Они стояли, не шелохнувшись, пока фигура не исчезла, а потом бросились в разные стороны в надежде ее отыскать. Но ничего не нашли. Открыли ворота монастыря. Но и там ничего не было. Только мерцала в ночи Александрия, тогда еще сплошь мраморная, да Фарос, все еще исправно работающий, источал на высоте в пятьсот футов луч света, видимый на семьдесят миль вокруг. Ничто не нарушало покоя улиц, потому что греческий гарнизон отправили в Верхний Египет. Окинув взглядом однообразную перспективу, монахи вернулись к себе, ведь до утра нужно было немало сделать: им предстояло решить, кто сказал «мяу». Если это был ангел, следовало принять покаяние за недостаток веры, если же дьявол - всем им грозил огонь преисподней. И пока обсуждался этот вопрос, поставивший в тупик даже самых проницательных, многих охватила рассеянность, и мысли устремились к существу, вне всяких сомнений, дьявольскому, - Протерию[49], которого император навязал им в Патриархи и который почивал сейчас в монастыре неподалеку. Они послали ему проклятья. Потом им подумалось, что в отсутствии гарнизона сон Протерия был не так уж безопасен, раз их, египтян, было много, а он, грек, был один. Они снова послали ему проклятья, и тут опять появился призрак - чтобы повторить уже сказанное: «Посвятите в сан Тимофея». Был среди них Тимофей[50], человек святейший во всех отношениях. Примчавшись через некоторое время к нему в келью, они нашли его коленопреклоненным в молитве. Ему передали слова призрака, и он, казалось, изумился, но, собравшись с духом, попросил больше никогда об этом не вспоминать. Когда его спросили, был ли призрак исчадием ада, он не стал отвечать, а когда спросили, не являл ли он собою силу божественную, Тимофей ответил: «Не я это сказал, но вы сами». Все сомнения исчезли, и они бросились искать епископов. Мелькиты[51], ариане, сабеи[52], несториане[53], донатисты[54] и манихеи[55] не годились: нужны были епископы-монофизиты. К счастью, им удалось отыскать двоих, и на следующий день Тимофея, из благочестия сопротивлявшегося, внесли меж Игл Клеопатры в собор и посвятили в сан Патриарха Александрии и всего Престола Святого Марка. Он придерживался верного мнения о природе Христа - единственно возможного мнения: у Христа одна природа, божественная, растворившая в себе все человеческое. Как может быть иначе? Мнение это разделяли важнейшие местные чиновники, городские власти, купечество, поэтому на Протерия, который думал иначе, организовали нападение, убили его в баптистерии и вывесили на городской стене. Греческий гарнизон поспешил назад, но было поздно. Протерия уже не вернуть, о чем солдаты, впрочем, не сильно жалели, потому что забот от него было больше, чем от всех остальных епископов: семь его лет на престоле прошли в состоянии вечной осады. Тимофей, которому не требовалось никакой охраны, принес им огромное облегчение. Этот простой и скромный человек завоевал все сердца и получил почему-то прозвище Кот.

Так что coup d’église можно было на первых порах считать успешным. Однако ему следовало считаться с другим монахом, еще одним Тимофеем, которого, как показали дальнейшие события, на самом деле имел в виду ангел. Этого Тимофея прозвали Белый Колпак[56] за его головной убор, и жизнь у него была куда примечательней, чем у Кота, потому что жил он в Канобе, где воздух так кишел демонами, что дышать им могли только самые крепкие христиане. Каноб стоял на мысе в десяти милях к востоку от Александрии, у самого устья Нила. Порча облюбовала это место с самого начала. Тысячу лет назад здесь по дороге в Трою остановились Елена с Парисом, и хотя местные власти изгнали ее отсюда за бродяжничество, летними ночами до сих пор можно было увидеть, как волны обращаются в огонь, когда их рассекает уносящий ее корабль. За ней последовали Геродот, пристававший к праздным людям с праздными вопросами; Александр, которого прозвали Великим за громадные рога; и Серапис[57], тот еще дьявол, который, облюбовав местечко, призвал сюда жену и ребенка и устроил их на обращенном к северу обрыве, где никогда не смолкало море. Ребенок так и не заговорил. Жена если и облачалась во что-нибудь, то исключительно в лунный свет. В их честь александрийцы устраивали торжественные процессии; увенчанные цветами и облаченные в золотые одежды, выходили на канал на баржах и яликах и возносили заклинания такой мощи, что слова их, пережив создателей, до сих пор долетали до слуха Тимофея Белого Колпака в час, когда воздух был, кажется, совсем неподвижным, и пытались выдать себя за слова самого Бога. Часто, закончив предложение, он внезапно сознавал, откуда оно взялось, и оказывался перед необходимостью выплюнуть его в виде жабы - упражнение хоть и опасное, однако научившее его проницательности и подготовившее к той роли, какую он должен был сыграть в этом мире. Он с ужасом узнал о восстании в столице и возвышении еретика-Кота. Он знал, что у Христа две природы - божественная и человеческая, как может быть иначе?

В Константинополе, по всей видимости, на этот счет имелись некоторые сомнения. Царствовавшему тогда императору Льву[58] не хотелось никаких восстаний в Египте, и он склонен был оставить Александрию в покое: пусть верит так, как ей больше нравится. Но теологи, настаивавшие, чтобы он послал в Александрию новый гарнизон, возобладали. Солдат отправили, те поймали Кота, вытащили из Каноба Белого Колпака и возвели его в патриархи. Так все и оставалось, пока на престол не взошел Василиск[59], пославший в Александрию новое войско, чтобы свергнуть теперь уж Колпака. И снова патриархом стал Кот, который и чинил расправу, пока император Зенон[60], придерживавшийся иных взглядов, не решил отправит! в Александрию...

Здесь, впрочем, можно опускать занавес. Двести лет кипел этот спор, но страсти не остыли и по сей день. Копты до сих верят, как и Кот, в единую природу Христа; тезису о двойной природе, который проповедовал Колпак, следуют, как и ты, читатель, все остальные христиане. Фарос и храм Сераписа, будучи всего лишь камнями, ушли в небытие - преходящие, как и все материальное. Не гибнут только идеи.

Бог покидает Антония[61]

Когда ты слышишь внезапно, в полночь,

незримой процессии пенье, звуки

мерно позвякивающих цимбал,

не сетуй на кончившееся везенье,

на то, что прахом пошли все труды, все планы,

все упования. Не оплакивай их впустую,

но мужественно выговори «прощай»

твоей уходящей Александрии.

Главное - не пытайся себя обмануть, не думай,

что это был морок, причуды слуха,

что тебе померещилось: не унижай себя.

Но твердо и мужественно - как пристало

тому, кому был дарован судьбой этот дивный город, -

шагни к распахнутому окну

и вслушайся - пусть с затаенным страхом,

но без слез, без внутреннего содроганья, -

вслушайся в твою последнюю радость: в пенье

странной незримой процессии, в звон цимбал

и простись с навсегда от тебя

уходящей Александрией.

К. Кавафис



Поделиться книгой:

На главную
Назад