Но что тогда показалось странным?
Глава 10. В которой герои ведут разговор о морали, но, начав с Бога, заканчивают беседу снова Дьяволом. При этом один собеседник неизменно пребывает в состоянии раздражения и тоски, а второй — все больше оживляется
Несколько раз Этьенн, заходя к Клермону, заставал того на молитве. Ему бы и в голову не пришло, что молодой человек его лет может во что-то верить. Сам он заходил иногда в храмы Парижа — полюбоваться фресками, послушать органные оратории. Но молиться? Как можно мыслить в канонах средневековья?
Клермон же, когда Этьенн задавал ему подобные вопросы, зримо мрачнел, становился неразговорчив и сумрачен. Бог был для него внутренним стержнем, и ощущение Бога в нём было столь же осязаемым, как биение сердца, Бог был и его внешней опорой — Богом отцов и дедов, отречение от которых было бы для него — подлостью запредельной. Его деда убили безбожники — присоединиться к ним даже мысленно — было бы предательством.
Но объяснить это Этьенну он не мог — почему-то стыдился.
— Высший, идеальный уровень морального поведения, — между тем настойчиво вразумлял его Этьенн, — когда человек поступает морально по убеждению, а не потому, что какой-то Бог или накажет его или наградит.
Арман тосковал и тихо замечал, что в идеале — конечно, да, но он никогда не встречал такого идеала. Человека, поступающего в соответствии со своими убеждениями, можно назвать принципиальным, но он едва ли будет образцом добродетели. Особенно, если по своим принципам он — убеждённый подлец.
Виларсо де Торан покачивал головой, и продолжал. По его мнению, «средний уровень морали основан на страхе наказания, и показателем этого уровня служит Уголовный кодекс. В рамках этой усредненной морали и болтается в буднях человечество». С этим Клермон не спорил. Самым же низким уровнем морали граф считал мораль, основанную на личной вере в Бога, ведь вера не есть знание, и кто уверил Армана в её истинности? Ну, а на ошибочных верованиях может быть построена только ошибочная мораль. Церковные догматы имеют лишь то преимущество, что избавляют от необходимости думать. Нет иной морали, кроме той, что основана на принципах разума. Разве я не прав? — вопрошал Этьенн.
Клермон, помня слова Писания о том, что лишь чистые сердцем могут узреть Бога, не знал, что ответить графу и тихо пояснил, что это было бы правдой, если бы не обилие людей, которые могут быть счастливыми, только совершая поступки, приводящие их на эшафот. Нравственные вопросы весьма сложно решать с помощью «просвещённого разума». Ведь он может быть «просвещён» как добродетелью, так и пороком. Нельзя решать их и по голосу совести, если в человеке нет веры. Безбожную совесть «просвещённый разум» перекосит да неузнаваемости. Вот здесь и спасут Церковные догматы, которые потому и догматичны, что не дают себя перекосить.
Неожиданно в библиотеку вошёл его светлость. Герцог тихо прошёл по мягким коврам и был замечен не сразу. Сейчас он был одет подчеркнуто по-домашнему. На голове его белел ночной колпак.
— Основа морального поведения — личные интересы, честь и целесообразность. Разве я ошибаюсь? — спросил Этьенн.
Клермон, заметив хозяина замка, вежливо поднялся, приветствуя его, но мсье де Тентасэ сделал ему знак не волноваться — и стал внимательно прислушиваться к беседе, присев на оттоманке у камина и изящно закинув ногу на ногу.
— Я не понимаю, ваше сиятельство, — грустно заметил Арман, сожалея о приходе его светлости. Ему тяжело было развивать такие аргументы с одним собеседником, а уж с двумя… — Мы не определились в изначальных дефинициях. Что есть честь, как ни свойство души, не могущее смириться с ложью, мошенничеством, подлостью? Но что если этого требуют личные интересы? Если окажется, что целесообразнее украсть или обмануть? Ведь «честь мундира» заставляла многих идти на откровенное бесчестье, а «честь мужчины» многие видят в том, чтобы лишить чести женщину… Как вы совместите честь с личными интересами? Вы ведь поставили их на первое место. Вам придется убрать из вашего списка второй пункт. Он противоречит двум остальным. Останется странное утверждение, что основа морального поведения — личные интересы и целесообразность. Но слово «моральное» не будет оправдано дефиницией. В итоге получаем: «основа поведения иных людей — личные интересы и целесообразность» Это истинное высказывание. Но причём тут мораль-то?
Его сиятельство рассмеялся. Зачем все же так усложнять?
— Простите меня, мои юные друзья, — с очаровательной улыбкой вмешался герцог, — но вы, если я вас правильно понял, дебатируете вопросы… морали?
— О, нет, — усмехнулся Этьенн, — просто мсье Клермон удивил меня претензией на святость и целомудрие, я же пытаюсь вразумить его. Но, похоже, безуспешно.
Герцог блеснул глазами и весело расхохотался.
— Святость и целомудрие? Стало быть, вы, мсье де Клермон, всё ещё верите в Бога? Быть святым ведь без этого невозможно.
— Я хочу быть в числе тех, для кого нравственные требования составляют мотивы поступков. Идеал же нравственности для меня — Христос. И всё. Это не претензии, и не притязания. Это желание души. Я хочу верить в Господа.
— Чтобы быть нравственным, недостаточно верить, мой друг. Дьявол уж точно не атеист.
— Вы уверены, ваша светлость? — лениво поинтересовался Этьенн. — Я убежден, что он слишком умён, чтобы разделять глупые предрассудки. Дьявол в моем понимании должен быть философом.
— Можно подумать, что каждый, кто не имеет веры, так уж сразу и философ, — тихо пробормотал себе под нос Арман, некстати вспомнив Файоля.
Герцог расхохотался.
— Вы оба — очаровательные молодые люди. Но милый Этьенн, не кажется ли вам, что сомнение в существовании Бога делает несколько спорным и существование дьявола? Я, кстати, тоже иногда думаю, не является ли он просто персонифицированной идеей мирового зла? Я, например, абсолютно уверен, что дьявола просто не существует.
— Дьявол умер. Да здравствует Дьявол, — грустно улыбнулся Арман.
Герцог снова улыбнулся, дружелюбно обняв Клермона.
— Стало быть, вы, Этьенн, скептик, а у вас, дорогой Арман, как я понял, нет сомнений — ни в существовании Бога, ни существовании Дьявола? Но вопрос — разумно ли это?
Этьенн согласился.
— Мы сегодня говорим на великом языке сознания и разума, перед которым бессилен язык религии. Человек страшится только того, чего не знает, знанием же побеждается всякий страх. Во все века естественная философия встречала докучливого и тягостного противника — неумеренное религиозное рвение. Пора жить без догм.
От подобных мнений Клермон сразу утомлялся. А сейчас просто почувствовал раздражение.
— Вот уж, воистину, страшнее кошки зверя нет… религиозное рвение… Кажется, ещё Бэкон удивлялся, почему это некоторые господа во все века убеждены в том, что честность и порядочность существуют только из-за какой-то неопытности и наивности людей и лишь потому, что те верят разным проповедникам и учителям.
— Этого я не утверждаю. Я лишь уверен, что после смерти ничего нет. И меня это не пугает, а успокаивает. А вас страшит?
— Скорее заставляет задуматься. Как ни иллюзорна идея бессмертия — зачем отказываться от неё? Не потому ли, что она неразрывна связана с идеей суда и человек, утверждающий свою смертность, так боится кары за свои мерзости в вечности, что готов отказаться от самой вечности? «Там ничего не будет… там ничего не будет… мне там ничего не будет» — вот что мне слышится за этими заклинаниями. Стоит клирикам сказать, что на сто лет Господом объявлен мораторий — и убийцы, содомиты, блудники и воры не будут наказаны — атеизм сдохнет. Неужели всех этих энциклопедистов, новоявленных критиков христианства, атеистов, деистов и пантеистов, и прочая, их же несть числа — действительно интересуют ошибки в переводах Писания или какие-то несуразности в церковной обрядности? Я невысокого мнения о них, но не считаю их идиотами. Никого это на самом деле не волнует. Все их усилия — и явные, и скрытые — направлены на то, чтобы доказать несуществование Воздаяния за дела земные, неразрывно связанного с идеей Божьего Суда. Вот чтобы не было Суда — и надо доказать несуществование Бога. И уж тут — любые аргументы хороши.
Герцог снова внимательно взглянул на Клермона.
— Вы, стало быть, виконт, не хотите сомневаться? Но ведь все сомневаются — даже умнейшие люди! Сегодня умение мыслить — значит, сомневаться во всем…
Клермон досадливо пожал плечами, раздраженный и обращением герцога и самой темой разговора.
— Сомнение — это аннигиляция мысли и их же хваленного разума. Кто сказал им, что они способны сомневаться и больше того — думать? Почему они не сомневаются, а не сомнительно ли их сомнение? Откуда они знают, не является ли каждая их мысль — производной их глупости? Разум, вечно сомневающийся — просто болен. Размывающий критерии — тоже. Все можно простить, но не извращение данных свыше истин. Нельзя сомневаться в Истине. Назовите добро добром, а зло злом, иначе развалится жизнь.
— Да как вы их вообще различите? — недоуменно воскликнул граф.
Клермон вздрогнул и, скрывая ужас, опустил глаза в пол. О, он вдруг понял, — по одной этой фразе — с кем говорит. «Совершенные навыком приучены к различению добра и зла». Человек, не понимающий, что основа добра — страдание и сострадание, не знающий, что злодеяние порождается злым умыслом, и цель его — заурядные дьявольские приманки — чувственные удовольствия, роскошь, власть и слава, — нравственно невменяем. Клермон уже не впервые думал — кто перед ним? Но сегодня понимание стало слишком отчетливым. Чем подлее человек, тем чаще от него услышишь, что мораль — сумма предрассудков общества, и тем чаще он недоумевает, чем это пороки отличаются от добродетелей? Хорошо если он, все понимая, просто лицемерит. Но ведь есть и запредельный уровень аморальности, когда человек перестает лицедействовать, и искренне недоумевает, чем ложь отличается от истины, воистину перестав их различать. Но Этьенн, как ему казалось, фарисеем не был. Клермон помрачнел. Граф нравился ему, мучительно не хотелось терять в кои-то веки появившегося собеседника, и в душу Армана словно влили помои.
— Но мой дорогой племянник что-то сказал и о целомудрии, ваша милость? — Его светлость внимательно посмотрел на Армана, и Этьенн заметил, что в глубине черных глаз герцога промелькнуло загадочное свечение. — Он не пошутил, мсье де Клермон?
На эту тему Клермон говорить отказался. Со стороны графа рассказывать подобное герцогу было, по его мнению, не порядочно, но критерии порядочности у его сиятельства, как он окончательно понял теперь, были весьма размытыми.
— Я-то полагаю, что целомудрие — самое извращенное из всех постельных извращений, — заметил Этьенн, но его светлость не услышал, все ещё внимательно глядя на Армана.
— В одном из гримуаров моего библиотечного собрания сказано, что те, кто хранит чистоту, находятся под покровом Божиим. Когда человек лишает себя чистоты, он утрачивает и Божественную помощь. Кстати, сказано это было Дьяволом. Возьмите на тринадцатом стеллаже, мсье де Клермон, седьмая полка снизу.
Герцог говорил медленно и неторопливо, при этом в его взгляде странно чередовались почти непередаваемые чувства. Казалось, он будучи серьёзен, смеётся, желая посмеяться, выказывает уважение, но уважая, презирает. Клермон растерялся, пытаясь понять его светлость, и отвёл глаза. В присутствии герцога, Клермон заметил это, он всегда испытывал странное чувство неловкости, тревоги и неподдельного интереса.
— Судя по тому, что вашего Дьявола зовут отцом лжи, в этом немного правды, — рассмеялся Этьенн, несколько удивлённый вниманием герцога к Клермону.
— Вы думаете, Дьявол всегда лжёт? — всё ещё не отводя глаз от молчаливого Армана, спросил его светлость. — О, нет, не следует всегда беззастенчиво лгать. Иногда необходима просто мягкая уклончивость. А если хочешь окончательно одурачить мир, — надо говорить правду. А по временам — так неплохо уронить и несколько высоких Истин…
До этого за окном сгущались тучи, и в этот момент вдруг сверкнула страшная молния, озарившая библиотеку. Стало светло, как днем, и загадочный, словно ртутный свет не гас несколько мгновений, пока замок не потряс раскат грома. Собеседники несколько минут молчали, но потом, под шум начавшегося дождя Граф Этьенн вернулся к разговору.
— Неужели вы думаете, ваша светлость, что мир так легко одурачить? — обратился Виларсо де Торан к герцогу.
— Одурачить мир? О, в общем-то, вы правы. При извечной и неистребимой склонности мира шататься, заблуждаться и самоодурачиваться, точнее, блудить по топям и болотам духа, болтаться в распутстве, потеряв все пути к Небу, стремление одурачить мир ещё больше противоречит принципу экономии сил и здравомыслия. На месте дьявола я был бы просто ленивым зрителем распутной драмы человеческого бытия.
— Но мне кажется, ваша светлость, — тихо проговорил Клермон, — что вы несколько лукавите…
На губах герцога заиграла веселая улыбка.
— Вот как? Что ж, со мной это случается. Но в чём вы видите лукавство, мой юный гость?
— Мне кажется, что, вопреки вашим утверждениям о небытии дьявола, сами вы убеждены в его существовании. Вы верите в Дьявола.
Его светлость улыбнулся Клермону с истинным дружелюбием и сердечностью.
— Не могу сказать, что вы сильно заблуждаетесь, милый Арман, но всё же вы не правы. Подлинной веры в дьявола я не имею, хотя в существовании его, и вправду, почему-то не сомневаюсь.
Этьенн рассмеялся, покачивая головой, но Клермон понял герцога.
— Стало быть, вы не сомневаетесь и в бытии Божьем?
— Вы умный мальчик, мсье де Клермон. Быть существующим имманентно как миру, так и Богу, но лишь в Боге бытие совпадает с сущностью, потому и говорится, что Он — подлинное бытие. В отличие от Бога, все прочее лишь наделено бытийной потенцией. То есть бытие некоторых вещей не необходимо, они могут быть, а могут и превратиться в прах. А поскольку полного совпадения бытия с сущностью у отдельных компонентов мира нет, то и весь мир может быть, а может и не быть, ибо он не необходим, а лишь возможен и случаен. Наконец, очевидно, что и существуя, мир существует не сам по себе, а благодаря чему-то иному, чье бытие тождественно сущности, и это — Бог.
— Да, — согласился Арман, — это и есть метафизическое ядро всех доказательств бытия Бога Аквината.
— Верно. Но есть и проблема зла. Если бы не было Бога, нельзя объяснить природу добра. Но если есть Бог, то откуда зло? По Аквинату, исток зла — это свобода рациональных существ, не признающих своего родства с Богом. Зло в неподчинении Богу, утрате связи и памяти о фундаментальной зависимости от Него. Корень зла — в порче духа и в свободе, как автономии от Бога.
— Да, это верно, — твердо заметил Клермон. — Августин утверждал: «Не тем человек сделался похожим на дьявола, что имеет плоть, которую дьявол не имеет, а тем, что живет сам по себе, то есть по человеку. Ибо и дьявол захотел жить сам по себе, когда не устоял во истине… Когда человек живет по человеку, а не по Богу, он подобен дьяволу».
— Но и без святого Фомы и блаженного Августина здравый смысл подсказывает нам: если была изначальная цель — создание мира, — она пребывала в ком-то, чему присущи признаки личности. Нет стремления без стремящегося, как нет слова — без говорящего. Если есть порча духа — кто-то должен был воплотить её первым. Поэтому-то дьявол и должен существовать. Новоявленные мыслители с презрением отвергают мудрость тысячелетий, сами не умея объяснить ничего. Тем же, кто действительно умеет думать, очень трудно размышлять о мире, где нечто возникает из ничего по своей прихоти, причем, непонятно, откуда оная прихоть взялась, вода все обильней льется из пустого бочонка, не имеющего дна, мироздание все расширяется, и совершенно непонятно, кому нужна вся эта неизвестно кем затеянная канитель… Потому-то сегодня в разговорах о Высшем так много презрения и высокомерной гордыни, и так мало ума и весомых аргументов. Лет через двести, помяните моё слово, эти глупцы по здравом размышлении поймут, что в устройстве мира они не понимают и пяти процентов…
Этьенн слушал внимательно и вдумчиво, по-настоящему вникая в каждое слово. Он перестал вставлять реплики в разговор и молчал. Зато Арман казался изумлённым.
— Стало быть, бытие дьявола доказывается только через бытие Бога, а значит, дьявол не заинтересован в росте числа атеистов?
Герцог улыбнулся.
— Вы удивитесь, мсье де Клермон, но это не так.
— Я понял, — неожиданно взорвался Этьенн.
— Вот как, дорогой племянничек? И что же именно? — герцог мягко раскачивался на оттоманке.
— Если зло в утрате связи с Богом, в порче духа и в попытке освободиться от Бога, то уж в чём-в чём, а в атеизме дьявол кровно заинтересован! Что есть атеизм как не свобода от Бога? Тем более, что собственное бытие дьявола зависит совсем не от людских доказательств его бытия. Ему, должно быть, плевать — верю я в него или нет.
Герцог поднял брови и внимательно посмотрел на Этьенна, потом перевёл взгляд на Клермона.
— Что вы скажете, Арман, об этом аргументе?
Тот не спорил.
— Его сиятельство, кажется, прав. Человек, не верящий в Бога, лишает себя вечности, спасения и смысла жизни, и это по бесконечной любви к нам Господа, тягостно Ему, но едва ли это огорчает Дьявола. А какой-то богослов сказал когда-то, что величайшую победу одержит Дьявол тогда, когда уверит мир с собственном небытии. Я это понимаю… В веках по-разному относились к дьяволу, но все решала любовь к Богу… Да, дьяволу, действительно, удобнее… не существовать.
— Да, юноши, я не разочарован. — Герцог улыбнулся. — Ну а теперь, если не возражаете, обсудим меню на завтра? Я полагаю, подойдёт фуа-гра, паштет из павлина и шо-фруа из ржанок, пюре из спаржи, консоме а-ля Делиньяк, сосиски из кроликов с трюфелями, ньоки из пармезана, рейнские карпы а-ля Шамбор, седло косули по-английски, куры по-маршальски, вина — Мерсо, Шато д'Икем, Шамбертен, Леовиль. Есть возражения?
Возражений не было, но Этьенн, которого неожиданно увлекла их беседа, поинтересовался у герцога, как менялись взгляды на дьявола в веках? Известно ли это его светлости? Герцог бросил на графа задумчивый взгляд, и тепло улыбнулся. Демонология — это предмет его давнего и глубокого интереса, заверил он мсье Виларсо де Торана.
— Изначально ортодоксальная демонология придерживалась неверных взглядов на тварный мир, — начал он, — не оставляя дьяволу никакого простора для творчества, в трудной проблеме происхождения зла ссылаясь на книгу Исаии: «Я Господь, и нет иного. Я делаю мир и произвожу бедствия». Церковные соборы осудили тех, кто говорил, что дьявол «dicit eum ex tenebris emersisse», сиречь, поднялся из тьмы и не имеет себе творца, но сам есть начало и субстанция зла. Но, отказываясь видеть в дьяволе самостоятельный принцип, параллельный с божественным, ортодоксальная демонология тем не менее сохранила параллелизм в организации инфернального мира, и дьявол воспринимался единым со своими адептами. «Единое тело — дьявол и все неправедные», говорит Григорий Великий в «Моралиях», вы, разумеется, читали. — Арман кивнул, а его сиятельство сделал умное лицо. — Тем не менее, дьявола тогда не особо боялись, он фигурировал на подмостках в качестве шута, ужасного господина или дурака.
Дьявол следующих времён — в богословии Ансельма Кентерберийского, Фомы Аквината и Петра Ломбардского, из живой фигуры искусителя стал отвлеченной аллегорией зла. В трактате «О падении дьявола» Ансельм говорит, что причина зла — свободная воля дьявола, ищущая собственного счастья вне божественного порядка, — причем волеизъявление дьявола не имело никакой причины — nulla causa praecessit hanc voluntatem — было абсолютно свободно. С этим я готов согласиться.
В более поздние времена вдруг укореняется вера в несомненную физическую реальность чёрта, из аллегории он превращается в кровавого тирана, Палача Бога, преступления которого необъяснимо жестоки. Ульрих Молиторис в «Диалоге о ламиях и женщинах-прорицательницах», обожаю эту книгу, Жан Боден, Дельрио, Николо Реми нисколько не сомневались в способности дьявола вмешиваться в реальность, что проявлялось в полетах ведьм, обольщениях инкубов и суккубов и прочая, протестантские же теологи занимали в этом вопросе умеренную позицию: Лютер отрицал полеты ведьм, но в инкубов и суккубов верил. Ну, ещё бы ему не верить… — Герцог почесал кончик носа.
Двести лет назад, — продолжил он, — веру в дьявола как материальную силу вновь стало вытеснять представление о дьяволе как о творце иллюзий. В трактате Эразма Франциска «Адский Протей» дьявол именуется «обезьяной Бога» и «адским фигляром». Подобное воззрение на этот раз, в эпоху становления этого, как его, а, — герцог щелкнул пальцами, — «научно-рационального мышления», принимает медико-психологический характер: дьявол снова рассматривался как творец опасных галлюцинаций.
Потом люди решили, что стали умнее. Говорили о стремительном развитии естествознания… Я так и не понял, что они имели в виду, но вера в дьявола стала иссякать, хотя вернее было бы говорить о трансформации образа, адаптировавшегося к новому «рациональному» мышлению. Принцип этого мышления приводит меня в восторг — «не следует объяснять кознями дьявола те явления, которые можно объяснить естественными причинами», — дивная формулировка медика Мареско, жаль, умер, бедняга, так ужасно. Надо думать, что всё же от естественных причин… Впрочем, тут и Оккам постарался, конечно… Одновременно происходило и своеобразное очеловечивание дьявола, важным стало то, что сближало его с человеком: сходные помыслы, действия, желания… Это было уже совсем мило. При этом представление о дьяволе неуклонно тускнело, уступая место отвлеченной умозрительности; Христиан Томазиус в трактате «О преступлении магии» утверждает, что дьявол — существо невидимое, неспособное принимать плотское обличие, а договор с дьяволом — сказки ведьм… Дальнейшая участь дьявола, боюсь, драматична — он станет литературным персонажем, превратившись в существо плотное, бессильное и едва ли существующее…
Ударил гонг к обеду. Этьенн подняв глаза на герцога, удивился. Теперь и ему тот показался куда старше. «А ведь ему далеко за шестьдесят», — с удивлением подумал он. Клермон же осторожно поинтересовался у его светлости, ему показалось, или герцог действительно довольно пренебрежительно относится к рациональности новой науки и к учёным?
Они шли по мягким коврам коридора в обеденный зал.
Герцог изумился. Почему? Никто так не забавен, как учёные. Вы не слышали этой очаровательной истории? Она широко разошлась в Париже. Когда под Аустерлицем пал генерал Морленд, император решил, что его тело должно покоиться в фундаменте памятника Дома Инвалидов. Но врачи не имели на поле сражения ни времени, ни необходимых мазей для бальзамирования тела, и оно было помещено в большую бочку с ромом, которую перевезли в Париж. Однако сооружение памятника задерживалось, и тело генерала ещё находилось в одном из залов Медицинской школы Парижа, когда в 1814 году Наполеон потерял империю. Через некоторое время бочка была вскрыта; ко всеобщему удивлению, ром способствовал росту усов генерала Морленда, которые теперь спускались ниже пояса; в остальном тело прекрасно сохранилось без каких-либо изменений! Но семья получила его для захоронения в семейном склепе только после судебного процесса, — родственникам пришлось вести тяжбу с учёным-медикусом, который хотел сохранить труп как редкий научный экспонат! К счастью, ему не удалось настоять на своём. А если бы удалось?… Что за судьба — гнаться за славой, умереть героем — и всё для того, чтобы какой-то одержимый натуралист поместил тебя потом в своём пыльном музее между чучелами крокодила и дикобраза!.. Но каков энтузиаст? Как же не любить таких забавников-то? — недоумённо вопросил его светлость. — Кстати, если теперь, как я понимаю, научно доказаны столь целебные и животворящие свойства рома, не заказать ли его на ужин?
Молодые люди улыбнулись и не возразили.
Глава 11. В которой мсье Клермон случайно слышит весьма неприятный для себя разговор, а потом видит на стене новую надпись, расшифровывая которую, несколько лукавит…
…В тот вечер Клермон, совершив короткую прогулку по окрестностям замка, имея в своем распоряжении лишь милю парка, решил, как обычно, провести вечер в библиотеке. Он влюбился в собрание его светлости. Это было сказочное богатство — времена, казавшиеся призрачными, оживали на ветхих свитках ломких папирусов, потрясающей сохранности пергаментах, проступали на полустёртых текстах старинных палимпсестов. Арман помнил о совете, данном его светлостью — найти жития святого Этьенна. Последняя, самая высокая полка на тринадцатом стеллаже. Советовал герцог найти что-то и на седьмой полке стеллажа. Но его постоянно что-то отвлекало — то редчайшая рукопись Парацельса, то свиток песен трубадуров двенадцатого века…
Лишь почти две недели спустя он, наконец, добрался до тринадцатого стеллажа, находящегося у самого камина. Стремянка стояла неподалеку, но была столь массивна и тяжела, что он с трудом смог придвинуть её к полкам. Арман замер, тяжело дыша, и неожиданно услышал слова — отчетливые и ясные. Он обернулся — но у входа никого не было. Тогда подошёл ближе к камину, и голоса зазвучали ещё громче. Он понял, что разговаривали за соседней стеной, около камина, а общий с библиотекой дымоход доносил до него беседу. Он усмехнулся, поняв, что слышит Сюзанн и Этьенна, хотел было отойти за свитком к стеллажу, но тут вдруг прозвучало его имя, и он прислушался.
«Все дни — в библиотеке, все вечера с книгой, все ночи — в собственной постели. Ты, право, уподобляешься этому анахорету Клермону, Тьенну. Странный мальчик, кстати, ты не находишь? Он француз?» «Склонен думать, что да, дорогая, и, судя по словам его светлости, ты же слышала, — очень хорошей крови» «Он либо болен, либо неполноценен. Рэнэ сказал, что он вообще не знал женщин? Это правда? Что за ущербное существо…» «Эта ущербность легко преодолима, Сюзон…»- слегка пьяный голос Этьенна был ленив и расслаблен. «Ладно, это пустяки. А что Лоретт? Затянувшееся девство болезненно влияет на рассудок, и другой бы, видя, как ей не по себе, повёл бы себя, как настоящий дворянин: сразу же изнасиловал бы её. Но ты, как я понимаю, хочешь, чтобы малютка исчахла от неразделённой любви?» «Ты будешь смеяться дорогая, но именно так и будет. Я прекрасно знаю, что найду между её ног, и это меня не занимает. Мне плевать, какой я дворянин. Пугать её «прелестного ежика» мощью своего скипетра, как выразились бы поэты галантного века, я не намерен. Не хочу. Это ведь ты меня искусила, негодница, посоветовав вообще ни единым словом с ней не перемолвиться и я, трезво всё обдумав, с тобой согласился. Впрочем, может и потешусь напоследок, не знаю. Ну, а что твой дорогой Файоль? Судя по всему, тебе все удалось, не так ли? Что дальше?» «Не знаю, дорогой, но полагаю, что тот, чья нога попала в капкан, будет, по меньшей мере, всю жизнь хромать, ты же понимаешь… Кончай пить, Тьенну, ты просто набираешься!» «Я не пьян, просто хороший коньяк. Но к Файолю ты жестока, дорогая…» «Ты скажи ещё, что сострадаешь идиоту, Фанфан» «Почему нет? Не мучь его, на него же смотреть жалко…» «Что за вздор ты несёшь, дорогой?»
Разговор прервался, где-то вдалеке глухо хлопнула дверь.
Клермон почувствовал себя дурно. Брат и сестра не сказали ничего, чего он не понимал. Сюзанн была ему безразлична. Он давно уразумел, что запросы подобной девицы намного превосходят его возможности, а теперь понял, что ее возможности намного превышают пределы того, что он считал допустимым. Но Этьенн…
Это была боль окончательного разочарования.
Клермон поймал себя на болезненном чувстве горестной утраты. В этом человеке была привлекавшая его… глубина. Он не был поверхностным циником или пустым болтуном, в нём чувствовалась серьёзность и напряженность исканий, но человеку с такой душой, что до конца открылась Клермону в этом коротком разговоре, никогда не найти Истины. Дух Святый освящает любую воду — и морскую, и речную, и даже болотную. Но моча не освящается никогда. Этьенн был хладнокровным негодяем. Умным, глубоким негодяем.
Человеком бездны.
Распахнув окно и несколько минут вдыхая прохладный воздух, Арман чуть пришёл в себя. На минуту у него возникла мысль предупредить Файоля, но о чём? Рэнэ распутен, и едва ли его можно развратить ещё больше. Лоретт не угрожает иная опасность, кроме как исчахнуть от вздорной страсти. Он махнул рукой. Что за дело ему, в самом-то деле, до всех этих людей, с которыми его случайно свела судьба, и каждый из которых пойдёт по жизни своим путём, совершенно отличным от его собственного? Кто поставил его судить их, вмешиваться в их жизнь, вообще, — задумываться о них? Он подумал об Элоди и погрустнел. Мысль о том, что её жизненный путь будет лежать в стороне от его путей, не успокоила, но надавила на душу свинцовой тяжестью. Он сжал зубы и вздохнул. У него свой путь…
Не думать о ней, не думать…
Но как совместить слова де Фонтейна и его мысли? Любить Господа — значит, любить совершенство. Он понимал это. Он считал, что все, что случилось с его семьей, хоть и горестно, но переносимо, и никогда не ставил свои невзгоды в упрёк Господу. Это испытание. Он вынесет, он сможет. Эта внутренняя уверенность, как заметил он в последнее время, подкреплялась и свыше. Он незримо усиливался, обретал способность — ту, о которой говорил Учитель, — любить Бога. Но как можно любить этих людей — пустых, суетных и откровенно порочных?
Это понимание не укладывалось в нём.
За то время, что они провели в замке, луна с новолуния сильно выросла, и сейчас сияла в небе, как золотой луидор. Услышанный разговор испортил ему настроение, Клермон понял, что совсем не хочет знакомиться с древними житиями. Интересно, полнолуние сегодня? Он поспешно покинул библиотеку и, стараясь никого не встретить, вышел в свежий ночной сумрак. У входа багровый свет венецианских фонарей обливал отблеском отдалённого и размытого сияния черные тени сумрачных скал, возвышающихся за замком, и тёмные прогалины между деревьями. Клермон поспешил к скамье, окружавшей массивный дуб, и тихо присел на неё. Река, и вправду, стала тише, уровень воды чуть упал. Над сонными горными уступами висела багряно-желтая луна, напоминавшая теперь не монету, но бокал, наполненный белым вином. Где-то в запруде, в ряске, кричала лягушка и по тени тростника пробегала едва заметная дрожь. Заросли искрились росой и светляками, за деревьями то и дело ухали совы, волнуя тёмный воздух глухими крыльями.
Тихий возглас вспугнул тишину. Клермон увидел чёрную тень, отшатнувшуюся было от него, но тут же и замершую. Перед ним была мадемуазель Элоди. Она быстро пришла в себя и извинилась, что напугала его. «Это он должен просить прощения», поднявшись, заметил он. Элоди, должно быть, ходила купаться в маленькой запруде за Дальней Башней — волосы ее были распущены. Арман не ожидал, что они столь длинны и густы. Это были не черные волосы, не волосы цвета красного дерева, которыми наделены женщины Рафаэля и Карло Дольчи, по окраске они напоминали ягоды созревшей ежевики, и он заметил, что не может отвести от них глаз.
В свете отдалённого фонаря лицо девицы показалось Клермону сказочно красивым, рассеянное сияние облило впалые щеки и тонкий профиль золотисто-пурпурным нимбом. Никогда Элоди ещё не казалась ему такой прекрасной. Но восторг только усилил его всегдашнюю робость, он застенчиво, досадуя на себя, предложил её присесть, и Элоди, промедлив мгновение, опустилась на скамью. Арман сел рядом с ней. Никогда ещё она не была так близко, и — хоть он ещё не понимал этого, но тайна мира, тайна любви была рядом…