— Кроме?..
— Кроме того, в чём нет ни малейшей моей заслуги…
— А, — усмехнулся отец Доменико, — понимаю. Он некрасив?
Жоэль пожал плечами.
— Он некрасив, когда я рядом. Бонавентура прав. Контраст противоположностей становится особенно разительным, отец мой, если их поставить близко друг к другу. Сам же Камиль просто не может быть назван красивым. И все.
Ди Романо улыбнулся.
— Не высокомерие ли истинного превосходства, свойственное и самым смиренным, говорит в тебе, сын мой? Недооценка себя есть такое же отклонение от истины, как и переоценка. Ты смиренен, но умён, и не можешь не понимать, что данный тебе дар богоподобной красоты возвышает тебя над другими…
Лицо Жоэля передернулось.
— Моя красота, отец, и всё, чему она могла бы послужить — отдано мной Богу. Я не хочу возвышаться ненужным мне…
Отец Доменико помрачнел.
— Я не замечал в тебе жалкой двойственности характера, убожества перекошенных душ, тайного влечения к ненавидимому… Ты казался мне цельным. Простишь ли ты мне, мальчик, два последних вопроса…
Жоэль, снова встретившись глазами с духовником, кивнул.
— Я знаю вашу любовь ко мне…
— Тогда скажи, когда ты говоришь, что этот человек тебе дорог, человек, чьё преступление изменило стези твои, осквернило твою душу и погубило ту, которую ты любил, не чувствуешь ли ты, что тебя… плотски влечёт к нему? Не отвечай сразу, но выслушай и второй вопрос, — резко обронил святой отец, заметив, что Жоэля снова слегка передернуло. — Подлинно ли ты любил ту, коей тебя лишили?
Жоэля покоробило, но он не возмутился духом, а лишь задумался. Помедлив несколько минут, тихо и рассудительно проговорил.
— Я влёкся к ней всей душой. Хотел ли я её плотски? Да, хотел. Мечтал об алтаре и обо всем, что должно последовать после, хотел, чтобы она родила мне детей, хотел умереть с ней в один день. Сильнее её я любил только однажды… один день… мне было двенадцать, тогда болел отец, я молился в нашей домовой церкви. К утру отцу полегчало, врач сказал, что он поправится. Я вышел в сад. Помню шорох листвы и росу на траве. Луч солнца ослепил меня, и в его лучах я увидел Лик Христа. Он улыбался мне. Во мне загорелось пламя. Я пламенел в этой любви. Боль сердца и слезы. Не помню, сколько это продолжалось — мгновение или часы. Времени не было. Потом все тихо ушло, растаяло во мне. Но это было давно. Любил ли я Мари… — Жоэль смотрел в небо. — Любил.
— Ты посягал на неё?
Жоэль опустил голову.
— Нет. Лишь на себя.
Не поднимая глаз, духовник заговорил.
— Ты не ответил на мой первый вопрос, Джоэле. Ты не расслышал его?
Жоэль с улыбкой пожал плечами.
— Я понял вопрос. Мысль о соитии с мужчиной вызывает во мне брезгливую оторопь. Меня никогда плотски не влекло к Камилло. — Улыбка вдруг пропала с его губ, — Но… влечение… да, я чувствовал. Это… было. — Он жалко улыбнулся, — Я всегда хотел иметь друга. Но равен мне был только он… Равенство умов, равенство духа… Я… я холоден. Всегда замечал это. Я не умею вспылить, разгневаться, меня трудно оскорбить. Другие не таковы. А он… пламя. Я недоумевал, считал его нервным, чрезмерно страстным, но… да, меня влекло к нему.
Жоэль ничуть не лгал, но истина была печальней. Выросший на вилле деда в Италии, Жоэль никогда не имел друзей среди ровесников, но всегда грезил другом — равным, понимающим, и по приезде с отцом в Париж искренне надеялся обрести друга в колледже. Увы. Долгие годы уединённого отрочества, общение с дедом и отцом, кои никогда не делали скидку на юность Жоэля, привели к тому, что он своими суждениями либо пугал, либо шокировал сверстников. Даже приятная и располагающая внешность странно отгораживала от него юношей. Де Сериз был единственным, кто, хоть и дразнил его Савонаролой, мог спорить с ним и понимал его. Понимал, но не принимал. Для Жоэля это был призрак дружбы, фантом товарищества, но и он был дорог.
— Замечал ли ты с его стороны ответное чувство — любое…
Жоэль помедлил.
— Нет. В нём был… азарт соперничества, но до Мари… ненависти я не замечал. Любви тоже.
— Ты сказал, что после того, как он обесчестил твою любимую, ты стал жалеть его. Ты не ошибся? Ты давно не был на родине предков. Может, слова для тебя изменились? Ты ведь теперь француз… Может, мы не понимаем друг друга? Ты говоришь — mìsero, это squallido, insignificante, miserabile — он ничтожен и убог для тебя? Жалко выглядит в твоих глазах? Аvere un mìsero aspetto?
— Нет, mìsero, он вызывает жалость, мне его жаль! Mi fa pieta, mi dispiace per lui… Я люблю его. Я хочу спасти его…
— Мне…неясно… Пусть ты влечёшься к нему Христовой любовью, спасающей и прощающей, — ди Романо умолк, но потом снова заговорил, — но понимаешь ли ты, что любя его и прощая ему…ты вызываешь в нём самом утроенную ненависть? — Он заметил, как побледнел Жоэль и умолк снова.
Сен-Северен подлинно ощутил, что в нём оледенела душа.
— Я видел это… но… почему? Я же истинно пытался простить… и душа моя отпустила ему грех!!
— Ты, мой мальчик, для него — живое напоминание о его низости. Великодушием своего прощения ты унижаешь его, милосердием своего сострадания ты тяготишь его, величием своей любви подавляешь. Если ты прав, и он равен тебе в уме и дарованиях, — простить этого он не сможет. Ты неосознанно выбрал для него худшую из кар — кару помилования. Такие люди, как твой Камилло, никогда не простят другим того зла, которое сами им и причинили.
После долгого молчания Жоэль спросил.
— Значит ли это, что он скорее простит себя, чем меня? Себе он прощает?
— Я не знаю эту душу. Но если он по-настоящему равен тебе… Ничтожные души легко забывают, высыхая как лужи, но чем глубже душа, чем страшней её провалы, тем неизгладимей в ней память греха. Тем страшнее будет и кара, которую он…
Старик умолк.
— … которую он…? Заслужит? Обрушит на себя сам?
— …Не знаю, Джоэлино. Такие, как ты и он, обретают или теряют себя здесь, не ожидая загробных судов Божьих. Они носят ад и рай в себе, поют Осанну или сами казнят себя. И потому — ты не сможешь спасти его… без него самого, а он никогда не захочет быть спасённым тобой… разве что…
Жоэль встал и опустился на колени перед духовником.
— Разве что?
— Неисповедимы пути Господни, но бездонен океан милосердия Его.
— … Мне жаль. Но правильно ли я понял, отец? — Жоэль потемнел лицом, — вы намекаете, что пытаясь спасти его… я… подтолкну его к ещё большему падению? По ненависти ко мне?
Тот с мрачной улыбкой кивнул.
— Даже Господь не может спасти того, кто сам влечется к гибели. Не хлопочи над его душой, но молись о нём.
— Я понимаю. Спасибо, отец, — в глазах Жоэля стояли слёзы.
Отец Доменико исподлобья окинул взглядом своего духовного сына. Сведущий в сердцах людских, читающий потаённое, понимающий сокровенное, отец Доменико искренне любил эту дивную отрасль древнейшего из родов земли своей. На молодом Джоэле ди Сансеверино лежало Божье благословение. Чистый и целомудренный, кроткий, как голубь, и мудрый, как змий, бесстрастный и милосердный — Господи! Воистину, дивен Ты во святых Своих… Но эти размышления были неизвестны юному Сансеверино, ибо вслух иезуит сказал лишь, что ему надлежит внимательно надзирать за собой, ибо дьявол поминутно подвергает нас искушениям, и неизменно помнить, что лишь в Господе мы обретаем силу, без Него же не сотворим ничесоже…
Потом добавил.
— Опасайся самонадеянности. Я знаю тебя и верю в твою искренность. Она — откровение чистой души, но поверь… мало кто из живущих знает себя в полноте. Избегай Камилло. Не то, боюсь я, не ты спасёшь его, но он подтолкнёт тебя к падению. К падению в бездну ненависти и мести. Твоё безгневие и прощение… слишком надчеловечны, слишком божественны, сын мой…
…Жоэля вывели из задумчивости стук копыт и скрип колес экипажа. Карета остановилась, и оттуда показался невысокий человек в тёмном плаще. Он вытащил какой-то мешок, наполненный на треть чем-то сыпучим, вроде песка или муки. Когда незнакомец вступил в круг фонаря, Жоэль де Сен-Северен с изумлением узнал Реми де Шатегонтье. Виконт был в перчатках, холщовый мешок держал осторожно, стараясь не замарать плащ. Аббат пригляделся к ноше его милости, но, не смог понять, чем он наполнен. Реми нетерпеливо переминался с ноги на ногу, потом замер и прислушался. По камням мостовой со стороны биржи снова застучали лошадиные копыта, и показалась ещё одна карета. Герб де Конти на ней Жоэль узнал издали, а через минуту раздался и голос его сиятельства.
— Ну, что, Реми?
Виконт в лаконичных, но непечатных выражениях выразил раздражение опозданием своего собеседника, потом торопливо, но осторожно протянул Габриэлю де Конти привезённый груз. Тот, сопя, погрузил мешок в свою карету и, захлопнув дверцу, зевнул, пожаловавшись, что не выспался. Ремигий, тщательно отряхнув перчатки, сварливо поинтересовался:
— Я надеюсь, теперь мои интересы будут учтены? Или только enculé у нас жуируют?
Де Конти расхохотался.
— Чего это ты дружка-то честишь, Реми? Небось сам не раз тем же пользовался! К тому же мне казалось, что уж твои-то интересы были соблюдены. Я даже тебе позавидовал…
Лицо де Шатегонтье исказилось презрительной и высокомерной гримасой.
— Дружка?… Волк из Компьенского леса ему дружок! Я говорю о моих финансовых интересах, Габи. Я собираюсь купить имение под Сомюром…
Герцог поднял вверх густые кустистые брови.
— Под Сомюром? — и воскликнул с большим пылом и едва заметной иронией, — о, Анжу, долина Луары, да-да, друг мой, это подлинно райское местечко. Какая спаржа, какие яблоки! О, знаменитый «тарте-татин» в городке Ламот-Бёврон! О, моя юность… Юные девочки с упругой грудью, «филе-де-сандр» из окуня с соусом «бёр-блан», толстые аппетитные попки, фаршированный лещ и жареный угорь в красном вине! А лосось со щавелем! А паштеты и козий сыр из Турена! Покупайте, покупайте, дружище…
Ремигий, и это делало честь его самообладанию, старался держать себя в руках, лишь выразив не больно-то пристойными словами мысль, что несколько утомлён досужей болтовней своего собеседника, но Габриэль де Конти продолжал нахваливать белые вина из Сансера и Нанта, мягкие красные из Сомюра и Турена, сладкое и полусладкое белое из Вувре и десертные долины Туэ. Потом поток насмешливого красноречия герцога всё же иссяк, и он заверил своего собеседника, что уже к концу Адвента он, дорогуша-Реми, сможет сделать столь необходимое ему приобретение. Пусть он не волнуется — всё будет прекрасно.
После чего они расстались, герцог велел гнать к Шуази, а виконт отдал кучеру распоряжение ехать домой.
Жоэль поднялся, поплотней укутался в плащ и медленно пошёл к себе. Увиденное насторожило его, но не всерьёз. Грязные делишки грязных людишек. Но что было в мешке-то? Реми боялся испачкаться, держал его на весу… Аббат пожал плечами и ускорил шаг. Неожиданно он снова услышал знакомые голоса. Мсье Фабрис де Ренар, видимо, по пути из книжного магазина, встретил маркиза Анатоля дю Мэна и виконта Эдмона де Шатонэ, и теперь они втроем оживлённо обсуждали недавнее убийство и похороны.
— Всё слишком непостижимо и проделано с таким изуверством…
— Венок от герцога Люксембургского из алых и белых роз был великолепен…
— Помяните моё слово, господа, дело это дьявольское…
— Да полно вам, Фабрис, я уверен, девицу убил из ревности любовник…
— Помилуйте, Эдмон, а тело обгрызать-то зачем?
— Чтоб отвести от себя подозрения.
— Так, помилуйте, ведь и подозревать-то некого!
— Нет, мсье, ручаюсь, это просто сумасшедший. Надо, чтобы полиция проверила, не бежал ли кто из Бисетра или Сальпертриера? — дю Мэн был уверен в своей правоте.
— Это любовник, Анатоль, это порыв страсти, я чувствую…
— Это Сатана, попомните, это Сатана…
Аббат устал слушать повторы, и заторопился. Но рядом с домом его ждала ещё одна неожиданность. Он услышал грубое итальянское ругательство, и, присмотревшись в вечернем тумане к силуэтам двух мужчин, шедшим впереди, узнал в одном из них банкира Тибальдо ди Гримальди. Второй, к его удивлению, оказался Шарлем де Руайаном. Банкир, как до этого Ремигий де Шатегонтье, не выбирал выражений, на сей раз итальянских, костеря собеседника на чём свет стоит.
— Scemo! Mille cazzi nel tuo culo! Такого второго идиота, как вы, Лоло, поискать!! Я уже сказал вам, займитесь чем-нибудь на досуге, не обременяйте меня вздором! Почему бы вам не ублажить задницу вашего дорогого Брибри? Повторяю, угомонитесь!
Шарло де Руайан был настроен элегично.
— Да полно вам, Тибальдо, вздор всё это, сущие пустяки. Кстати, Рене Мезанжо продаёт свою итальянскую гитару, а граф де Реналь — отменный клавесин… Мне нужно этак сорок-пятьдесят тысяч… и мы с Шомоном могли бы через неделю-другую съездить в мой маленький домик в Левэ…
Банкир ответил не сразу, но наконец пробурчал:
— Хватит и тридцати…
Граф Лоло, который всегда имел привычку запрашивать втрое против нужного, не возразил. Они свернули в проулок.
Жоэль подошёл к своему парадному. Прогулка, надо заметить, ничуть не помогла ему избавиться от неприятных мыслей. На душе по-прежнему было мерзко. Весь этот ноябрьский день, столь тяжёлый и сумрачный, начавшийся с похорон и завершавшийся теперь томительным и тягостным недоумением, совсем истерзал его. Он не помнил, как добрался до постели, ему казалось, лишь сон даст ему забвение, и сон пришёл, но и в нём перед глазами снова плыл курящийся церковный ладан, гроб с грохотом ударялся о косяк двери, на бледном лице покойной распахивались мертвые остекленевшие глаза, Шарло де Руайан насмешливо бросал цветок в могилу, а лицо Камиля де Сериза искажала порочная, распутная гримаса…
Глава 8. «…Полено — оно и есть полено, дорогой Одилон…»
Спустя три недели после похорон мадемуазель Розалин де Монфор-Ламори в свете распространилось горестное известие о смерти её матери, графини Элизы. Новость не была неожиданной — её сиятельство так и не пришла в себя после обморока, случившегося сразу по возвращении с кладбища, несколько недель была в забытьи, и умерла, не приходя в сознание. Маркиза де Граммон, в салон которой эту новость принес Одилон де Витри, была расстроена. Господи, она помнила ещё дебют юной Элизы в обществе, та всегда казалась ей нахальной и несколько дерзкой девчонкой, и вот — нет ни Элизы, ни Розалин…
Маркиза почувствовала себя совсем старухой.
Шарло де Руайан, единственный наследник графини, к его чести, даже не пытался выглядеть расстроенным. Плач наследника — замаскированный смех, Лоло знал эту старую поговорку, и полагал, что всем остальным она тоже известна. Правда, он неизменно сохранял на лице выражение умеренной печали, что говорило о том, что его сиятельство прекрасно воспитан, блюдет пристойность и уважает традиции общества.
Аббат Жоэль помнил старейший юридический принцип «Qui prodest?», но Руайана в убийстве Розалин не подозревал. На кладбище в день похорон де Сен-Северен слышал тихий разговор двух представителей закона о том, что девица перед смертью была обесчещена, над ней жестоко надругались, причём насильник был человеком недюжинной мужской силы. Лоло не подходил под эти определения. Он не выносил даже запаха женщины, брезгливо содрогаясь и морща нос, причём, подобные богомерзкие склонности обнаруживал, как утверждал в приватной беседе старик Одилон де Витри, с раннего отрочества, сиречь, они были следствием не столько развращенности натуры, сколько врожденной патологии иссыхающих ветвей вырождающегося рода. Изысканная линия запястий, впалая грудь и узкие плечи его сиятельства не позволяли предположить в его тщедушном теле значительной силы. Он и с курицей не справился бы. Думать же, что он мог поручить убийство кому-то другому…
Аббат покачал головой. Страшный риск, а Шарло даже в карточных партиях предпочитал никогда не рисковать лишней взяткой, был осмотрителен и до крайности осторожен.
Камиль де Сериз выглядел больным. Под его по-прежнему светящимися глазами залегли лиловые тени, губы были бескровны, черты обострились. Аббат заметил, что граф удостоил его странно злобным взглядом, лицо его передергивалось. Пароксизмы ненависти зримо клубились вокруг де Сериза. Жоэль помнил слова Доменико, и видел, что старик углядел верно.
Не менее больным казался и Робер де Шерубен. Он явно не спал несколько ночей, был истомлён и предельно вымотан, одет и завит с полнейшей небрежностью. При этом аббат Жоэль заметил, что де Сериз смотрит на Шерубена с глумливым высокомерием и непонятной священнику презрительной усмешкой.
Барон де Шомон, не обращая ни на кого особого внимания, что-то элегично записывал в памятную книжку, кажется, стихи, а Реми де Шатегонтье пребывал в редком для него добродушном настроении, плотоядно улыбался и не только согласился выслушать написанное Брианом, но и соизволил похвалить.
Тибальдо ди Гримальди, Габриэль де Конти, Одилон де Витри и маркиза де Граммон забавлялись фараоном, а девицы Аврора де Шерубен, Амелия де Фонтенэ, Лаура де Шаван, Женевьева де Прессиньи и Мадлен де Жувеналь с жадностью расспрашивали Люсиль де Валье о принадлежностях свадебной церемонии, ибо в пятницу ей предстояло стать женой Анри де Кастаньяка, весьма состоятельного сановника при дворе. Но жених, по общему мнению девиц, хоть и тщательно скрываемому, завидным ни одной из них не казался: ему было за сорок, он не отличался красотой и слыл человеком весьма старомодных правил. Но, хоть этот брак не вызывал зависти девиц, они с удовольствием обсуждали тонкости кроя платья невесты, флердоранж и букет, деловито оценивали достоинства шёлка и тончайшей вуали.
— Пара шёлковых чулок 40 ливров, аршин белого шёлка от 70 до 80 ливров, модистка говорит, что можно уложиться в 1400–1600 ливров, не считая расхода на кружева и драгоценности. Ещё на двести ливров всяких безделушек: веер, подвязки и прочая…
— А Розалин говорила, что ей свадебное платье обойдется в 5840 ливров… А вот… вышел саван, — проронила Женевьева де Прессиньи, бледная девица с незапоминающимся лицом.
Аббат, до этого весь день проведший в храме на службе, дремал под журчание их нежной болтовни, сквозь дрёму слышал, как Руайан обсуждал с Брианом де Шомоном поездку в Левэ, состояние дороги и рессоры экипажа, Габриэль де Конти рассказывал маркизе последние сплетни, а Лаура де Шаван говорила Авроре де Шерубен, что напрасно её Робер думает, что именно ему было отдано сердце несчастной Розалин де Монфор-Ламори. Бенуа, её брат, сказал давеча, что возвращаясь от графа де Раммона, видел, как Розалин, видимо, как раз в тот день, выходила из дома. На ней было тёмное платье и плащ, на волосах — шляпка с эгреткой со страусовым пером. Она прошла квартал и села в карету, что поджидала её. Было темно, но на дверце кареты всё равно был наброшен бархатный плащ, закрывавший герб. Однако, Бенуа говорит, что это был весьма дорогой экипаж, и запряжена карета была четверней. Эта скромница Розалин, очевидно, имела любовника в самых высших кругах…
Аврора не любила Розалин. Та, по её мнению, заманивала в сети брата, была гордячкой и задавакой. Если же говорить о подлинной причине неприязни — она была проста: Аврора, глядя в бальные зеркала, не могла не заметить, сколь Розалин превосходит её красотой. Кого же это обрадует? Но сообщенное подругой заинтриговало. Подумать только! Лицемерная ханжа! Строила из себя такую скромницу и смиренницу… Но кому принадлежала карета?
Этого Лаура не знала, и оттого события выглядели ещё более интригующими.
Тибальдо ди Гримальди, оставив игру, подошёл к своей воспитаннице Люсиль де Валье. Девица окинула опекуна недовольным взглядом и отвернулась. Банкир что-то тихо сказал ей, она же, передернув плечами, торопливо и односложно ответила и отошла от него, сев рядом с аббатом и игриво улыбнувшись ему. Отец Жоэль не мог понять причин столь навязчивого внимания молодой особы. Уже больше месяца назойливая особа, будучи официально просватанной невестой, буквально не давала ему прохода, досаждала непонятным вниманием, причём в эти последние перед свадьбой дни она утроила свою докучливую настойчивость. Что ей нужно, силы небесные? Между тем Люсиль нежно спросила его, какой, по его мнению, аромат будет самым уместным в день свадьбы? Аббат смутился. Это дело вкуса и личных пристрастий, склонности к определённой эпохе и определенным запахам, пояснил он.
— Ароматическая формула рыцарского изящества эпохи Людовика XIII — это ценимые в то время ирисы, мускус и миртовая, или, как ее именовали, ангельская вода. Сегодня при помощи мирры и ладана, этих властных мистических запахов, найден ключ к претенциозности золотого века, к имитации возвышенного и витиеватого красноречия Боссюэ, и ныне франгипан и лавандово-гвоздичные смеси имитируют запах ронделеции, в соединении пачулей и камфары нашей эпохе мерещится диковинный привкус китайской туши, а в сочетании лимона, гвоздики и нероли слышат благоуханье магнолий… Выберите то, что нравится вам, мадемуазель…
— А что выбрали бы вы?
Аббат вздохнул. Он — священник, напомнил он навязчивой особе, и любит аромат ладана. По душе ему и запах лимона. Мадемуазель ещё несколько минут пытала его, он отделывался односложными ответами и был рад, когда Люсиль вместе Мадлен де Жувеналь наконец покинула гостиную.
Шарль де Руайан теперь обсуждал с Ремигием де Шатегонтье насущнейший для себя вопрос и воззвал к присутствующим. Фирмы Бланше и Такенов предлагали прекрасные клавесины. Он проверял, звук отрывистый, но гулкий, обертоны звучат свободно, legato не сыграешь, но серебристо-звонкие тембры в верхнем регистре очень красивы, а в басах «наплывы» обертонов создают колорит церковных звонниц. Чудесные инструменты.