Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бесовские времена - Ольга Николаевна Михайлова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Почему вы отпустили убийцу? Пожалели?

Шут окинул его насмешливым взглядом.

— Пасквале Кодино? Какой же он убийца? Он — папаша девяти детей, служит конюхом в доме Белончини. — Лицо шута исказила унылая тоска, точнее, высокомерная скука. Он вздохнул. — Джезуальдо приказал холопу убить меня — холоп и пошёл. Куда же ему деваться-то? Двое остальных — профессиональные подонки, а дурак просто привёл их. Но за это осиротить девятерых сопляков? Да перестань же, Морелло! — Ворон, до этого пытавшийся ущипнуть хозяина за мочку уха, теперь взлетел на спинку стула и замер там неподвижным изваянием.

Альдобрандо знал, что знатные люди часто оплачивали услуги наемных убийц, чтобы освободиться от докучавшего им человека. Город изобиловал на все готовой шпаной, везде ошивались десятки бродяг и дезертиров из армии, слуг, которым обрыдло их ремесло, и ремесленников, оставшихся не у дел, крестьян, согнанных с земель неурожаем, мародерствующих школяров и сутенеров. Даноли опустил глаза. Он не решился спросить, кто такой Джезуальдо Белончини и чем Песте вызвал столь яростную ненависть, но восхитился бестрепетным мужеством этого человека. Тот не играл в смельчака, начал понимать Альдобрандо, скорее, в нём чувствовалось то ли бесстрашие безнадёжности, то ли отвага бессмертных. Он или не хотел жить, или был уверен, что выживет вопреки всему. Граф вежливо спросил у мессира Грандони, где тот научился столь мастерски владеть оружием, на что шут пожал плечами и ответил, что взял в руки меч с пяти лет.

На стене, противоположной той, где была фреска, располагалась коллекция оружия. Здесь были клинки с высокими острыми ребрами, пробитыми множеством отверстий, на рукоятях рядом с выбитым готическим шрифтом именем мастера темнели изречения «In Dio speravi» — «Уповаю на Бога», «Dei gratia» — «Божьей милостью», «Vim vi repellere licet» — «Насилие позволяется отражать силой» и «Fiat voluntas Тua» — «Да будет воля Твоя».

Венецианские кинжалы из Беллуно, чинкведеа, фусети из Брешии, оружие венецианских морских бомбардиров, даги с длинной крестовиной и ажурной гардой и ушастые бургундские кинжалы тоже имели надписи, но куда менее смиренные. «Nec pluribus impar»[1], «Mihi res, non me rebus subjungere conor»[2], «Silent leges inter arma»[3] — свидетельствовали они о себе. На некоторых клинках было приспособление для захвата и излома оружия противника: пружинные язычки, крючки, исходящие от гарды, продольные дужки. Была и немецкая дага с ловушкой в виде боковых клинков, которые расходились в стороны под действием специальной пружины. Если шпага врага попадала в такой трезубец, ее легко было сломать. Альдобрандо рассматривал квилоны, укороченные мечи со скрещенными гардами, ронделы, кинжалы с круглой гардой и трехгранным лезвием, кинжалы из Базеля с двусторонней заточкой клинка, вдоль центра лезвия которого проходила выпуклость «алмазной грани». Их рукояти тоже блестели надписями «Viresque acquirit eundo»[4], «Testimonium virtutis»[5] и «Vis major»[6]. Надписи были и на левантийских дагах, что шут метнул в убийц. Сейчас, тщательно очищенные шутом от крови и вытертые, они покоились на столе. «Mors immortalis», «бессмертной смертью», звался один из них. Надпись на втором тоже была лаконична. «Ultima ratio». «Последний довод». Песте коротко пояснил, что сама эта коллекция — фамильная, дедовская, её всегда наследовал старший сын, но после смерти брата она досталась ему…

В свете напольного канделябра и огня из камина Даноли внимательно рассматривал того, кто приютил его на ночь. Надменное бледное лицо с высоким лбом. Под густыми с изломом бровями — большие глаза, холодные, тёмные, умные. Слабо очерченные скулы и чеканный заострённый нос с тонко вырезанными, чувственными ноздрями. Красивые губы. Удивляла могучая в сравнении с худобой лица шея. Изумляли ширина плеч и мощь торса. Очень сильные руки сжимали перчатку, словно рукоять меча. Альдобрандо понял, что его завораживает контраст необузданной внутренней силы и холеных аристократических черт этого мужчины, и заметил, что лицо шута в отблесках каминного пламени странно помолодело. Если днём Альдобрандо дал бы ему около тридцати, то сейчас он казался двадцатилетним, и Даноли не мог не отметить, что он ошеломляюще привлекателен: редкая женщина не выделила бы его из толпы.

Стол в доме Грандони был обилен, но хозяин ел мало. Во время вечерней трапезы Грациано лениво поинтересовался, если это, разумеется, не секрет, что привело Даноли к герцогу? За ним посылали? Альдобрандо спокойно ответил, что потеряв всех близких во время последней вспышки чумы — жену и троих детей, хотел бы просить герцога отпустить его в обитель к бенедиктинцам.

Чума сочувственно кивнул. Что же, начало бытия — в первой пережитой скорби, наделяющей человека опытом страдания. Лицо Даноли ещё за городом привлекло внимание Грандони. Радужная Альдобрандо отражала не виденное им, но нечто потаённое, наглухо закрытое внутри него самого. Даноли не думал о сражающихся, его взгляд то скользил выше голов, то снова уходил — в глубины самого Альдобрандо. Чума видел человека благородной души и большого ума. В замке, где все были озабочены лишь возможностью погреть руки, раздавить соперника да завести интрижку, никто не высказывал ничего глубокого: глубина мысли — следствие глубины не ума, но души, и ничтожность притязаний придворных определяла низость их раздумий и пустячность суждений. Этот человек не был придворным, он не проронил ничего пустого. Песте смерил собеседника долгим взглядом, потом мягко сказал, что советовал бы ему не появляться в замке до обеда — викарий должен выехать в Рим не раньше полудня.

Альдобрандо осторожно осведомился:

— Я так долго отсутствовал. Мессир Соларентани сказал о скандале при дворе. Что произошло?

Мессир Грандони не затруднился.

— Сдохла любимая собака герцога, борзая Лезина.

Даноли не понял.

— Недосмотр псаря вызвал такой гнев дона Франческо Марии?

— Пьетро Альбани, главный ловчий, считает, что его человек невиновен. И это верно: псарь Паоло Кастарелла разрешил собаке быть в зале, потому что герцог любил, чтобы Лезина у его ног лежала.

— Но что с собакой-то?

— Говорю же, сдохла.

— Но в герцогских псарнях сотни чистокровных животных. Скандал из-за одной сдохшей собаки? Герцог не склонен был в былые годы кипятиться по пустякам.

— Да он и сейчас по пустякам не кипятится. — Шут подлил себе и гостю вина. — Он кипятится не по пустякам. Собака перед обедом играть начала с карликом Марчелло, да со стола герцогского блюдо опрокинула да бутыль с вином, потом с пола мясо сожрала и вино лизнула. Всё бы ничего, герцог только рукой махнул да приказал Торизани ещё вина подать. Тот принёс, а пока ходил, да слуги вокруг суетились, с пола убирали, собака заскулила, волчком закрутилась и издохла…

Альдобрандо побледнел. Господи Иисусе!

— Скандал и поднялся. Говорят, всему виной либо кравчий Беноццо Торизани, либо Инноченцо Бонелло, повар. Да только сомнительно. Инноченцо — человек подеста, начальника тайной службы Тристано д'Альвеллы, Торизани — тоже. Как же иначе-то? Надзор за ними строжайший. На кухне с них глаз не спускают. — Шут спокойно пил дорогое вино, но Даноли понимал, что мессир Грандони вовсе не в восторге от происходящего. — Бонелло говорит, мимо стола до обеда несколько придворных проходили, то же самое и Тронти, камерир, утверждает, стало быть, кто угодно мог яд добавить. Надо было видеть физиономию Тристано… А за неделю до этого люди начальника тайной службы перехватили тайными знаками написанное письмо, адресованное в курию. Но умельцы д'Альвеллы прочли. Это шифр Рамполли, его многие знают. Некто докладывает, что не смог выполнить намеченное: колдунья-де сжулила и — всё сорвалось. О чём это? Подлинно ли об отравлении? И кто в курии заинтересован сегодня в смерти герцога? Четверть века назад папа Лев, это всем известно, хотел в Урбино своего племянника Лоренцо пристроить, но времена-то изменились. Кем отправлено письмо? Кому? Герцог ест теперь у себя. д'Альвеллаусилил охрану. Вызвали дружка моего Аурелиано Портофино, инквизитора, епископом велено ему в замке покуда оставаться да прошерстить город в поисках новой Тоффаны.

— И что?

По губам Чумы скользнула странная улыбка, насмешливая и горькая.

— В первый же день замёл Портофино по доносу одну ведьму. Знал я её, — гаерски усмехнулся Чума, — очаровательная старушка. Клеветы много вокруг, сделали из бедняжки Локусту. Она и отравила-то только кума своего да двух племянников, ну, может быть, соседа ещё. Так зато великим постом и по праздникам Богородичным никогда этими гадостями не занималась, а на Страстной — так даже держала строгий пост! По нынешним-то бесовским временам — праведница! — На лице шута промелькнуло выражение ехидной язвительности. — В тюрьме старуха пожаловалась Лелио, что вполне могла бы не знать никаких забот, когда бы ей не перебегали дорогу монахи, которые лучше любых ведьм толкуют сны, принимают деньги на отвращение гнева святых, обещают девушкам мужей, а бесплодным — детей. Несчастной же старушонке приходилось пробавляться пустяками: убийствами неверных любовников, изготовлением ядов, возбуждением любви и ненависти, завязыванием гирлянд на мужское бессилие да вытравливанием младенцев из утроб. — Шут артистично наколол на двузубую вилку кусочек ветчины. — Аурелиано перечислил гнусные отбросы, найденные у неё в шкафах: черепа, ребра, зубы, глаза мертвецов, человеческая кожа, пуповины младенцев, куски одежды из могил, гниющее мясо с погостов, волосы, тесемки с узлами, срезанные ногти. Конечно, сожжение старой бестии справедливо кажется местным властям в высшей степени популярной мерой, но старуха клянется, что из герцогского дворца к ней не приходили, и Лелио ей поверил. Не одна она тут, мастерица, немало мерзавок промышляет подобным, но разве всех переловишь? Аурелиано хвалился давеча, что ещё троих баб выловил — но толку? Герцог в гневе, д'Альвеллазубами скрипит, Лелио бесится…

— Мессир Портофино полагает, что случившееся оскорбляет его самолюбие? — осторожно поинтересовался Даноли, с удивлением отметив, что шут говорит о Портофино со странной теплотой и называет Аурелиано Лелио, что говорило о весьма близких отношениях.

Шут кивнул.

— Для Аурелиано любая ересь — личное оскорбление. Вы можете задеть его самого, его семью и герб — простит, но заденьте Христа, его святыню, — полыхнет пламенем. — Шут перегнулся через стол, снова подливая гостю вино. — Так мало ему лютеран, коих, что ни день, то все больше, так ещё и это… Он беснуется. При герцогском дворе над ним тихо смеются.

— Вы тоже?

Шут скорчил странную физиономию, немного нежную, немного постную, немного печальную. Альдобрандо с интересом следил за артистичной мимикой этого лица.

— Нет, я не смеюсь над Лелио. В эти бесовские времена исчезает ведь не только хорошее вино, — давно уже теряется и святая готовность отдать за что-то жизнь, умение относиться к чему-то серьёзно, яростно защищать свои воззрения. Люди теряют убеждения, кто-то так и не может за всю жизнь заиметь их, а кому-то они и даром не нужны. Но в итоге — люди дешевеют, их выпиваешь за вечер, как стакан вина, а потом с тоской смотришь через мутное дно на тусклый закат. — Шут и подлинно сунул длинный нос в пустой стакан и лицо его, бледное в свечном пламени, показалось Альдобрандо призрачным. — Этот винчианец, что прослыл мудрецом, звал таких «наполнителями нужников». Аурелиано хотя бы неисчерпаем. Я как-то во хмелю понял, что неисчерпаемость — это богонаполненность, святость. Человек дешев, как пустой кошель, и если его не наполнить золотом Божьим, — верой — он так и останется пустым. Я сказал это Лелио, а он, шельмец, заметил, что в устах шута даже слова истины отдают фиглярством. Каково? — На лице шута промелькнула гаерская усмешка. — За это я ему отомстил: насыпал перца в вино, но оказалось — этим ненароком вылечил шельмеца от застарелой простуды. Этим божьим людям даже цикута впрок пойдёт.

Морелло неожиданно ожил, взмахнул крыльями и издал странный скрежещущий звук, который хозяин истолковал как подтверждение своих слов. Он хотел что-то ответить, но замер. Где-то хлопнула калитка. Вскоре внизу раздались размеренные шаги. Шут наклонил голову и прислушался, потом продолжил.

— Кстати, позвольте представить вам мессира Портофино.

Дверь распахнулась, и на пороге возник мужчина чуть выше среднего роста, в неверном свечном пламени сначала показавшийся Даноли юношей с сияющим нимбом вокруг головы, но стоило ему приблизиться к камину, стало ясно, что в доме шута, шутили, видимо, даже тени. Лет вошедшему было чуть за сорок. Инквизитор походил скорее на римского консула, нежели на клирика: на его гладко выбритом лице доминировал резкий нос с заметной горбинкой, а в проницательных светлых глазах под плавными дугами тёмных бровей проступал опыт чего-то запредельного. Высокий лоб, обрамленный тёмно-пепельными, коротко остриженными волосами, говорил о склонности к размышлениям, удивительная же чистота светлой кожи сильно молодила мессира Портофино.

Инквизитор, словно выстрелами из арбалета, прострелил гостя шута глазами, и граф смутился. Морелло же, бросив задумчивый взгляд на вошедшего, начал деловито чистить перья. Между тем сам мессир Аурелиано, не утруждая хозяина приветствием, насмешливо поинтересовался:

— Почему кровь на камнях во дворе? Опять Джезуальдо прислал нескольких синьоров любезно осведомиться, не зажился ли ты, дорогуша Чума, на этом свете? — голос мессира Портофино был густым басом, на конце фраз отдававшимся низким эхом. Было заметно, что мессир Аурелиано ничуть не обеспокоен, напротив, пребывает в прекрасном расположении духа. В его голосе проступала нескрываемая насмешка.

Едва он заговорил, Даноли заметил необычные движения губ инквизитора: они странно выгибались в улыбке, сообщая лицу выражение язвительное и чуть лукавое.

Шут не оспорил дружка. Тон его тоже был элегичен и безмятежен.

— Прислал, прислал, опять прислал, — нахал покивал головой и сладко зевнул.

— Мне нравится в мужчине настойчивость и упорство, но он уже становится навязчивым и упрямым. Это не добродетельно, ты не находишь?

Шут с преувеличенной серьёзностью кивнул.

— Нахожу, но это не самое страшное, Лелио. Он искушает меня. Я вынужден был убить четверых за последнюю неделю. Это развращает. А ведь всем известно, начни убивать постоянно — и скоро тебе покажется пустяком грабеж. А там — покатишься по наклонной, докатишься до распутства, потом — до нарушения постов. А оттуда, воля ваша, рукой подать и до забвения скромности, а там и вовсе, — перестанешь раздавать милостыню, начнешь недостаточно благочестиво молиться и станешь дурно думать о ближнем. Всё начинается с мелочей. Луиджи! Вина и курятины! И рыбы ещё принеси.

Инквизитор бросил насмешливый взгляд на кривляющегося дружка, но тут его ноздри затрепетали: слуга распахнул дверь на кухню, откуда донеслись прельстительные ароматы. Мессир Аурелиано на ходу схватил с подноса куриную ножку и вцепился в неё зубами. Стало ясно, что, если он и завтракал, то обед явно пропустил.

Тем временем шут представил дружку своего гостя, и инквизитор, жуя, приветливо улыбнулся новому знакомому.

Утолив первый голод, его милость отстранённо поинтересовался исходом поединка старого глупца и молодого блудника. Было заметно, что, услышь инквизитор, что оба противника пали в бою, это ему аппетита не испортит: лицо его выражало брезгливое пренебрежение и семейными неурядицами Ипполито ди Монтальдо, и плотским искушениями Флавио Соларентани. Мессир Грандони, видимо, прекрасно понимал это и коротко обронил, что всё обошлось. Мессир Портофино бесстрастно работал челюстями и никак не прокомментировал услышанное.

— Что в замке? Что викарий? — вяло поинтересовался Чума.

— Передал мне письмо из курии с новыми инструкциями по лютеранам, — инквизитор вздохнул и наполнил вином стакан, в который до этого сам сыпанул перца, видимо, и подлинно лечась так от простуды. Опрокинув в себя стакан, с досадой продолжил, — не вели бы в курии себя в своё время столь вызывающе, не пришлось бы и нам ловить всех этих реформаторов. С какой стороны не посмотри — дурь. Одни бездумно разжигают зависть и злость, другие — завидуют и злобствуют.

— А что тот лютеранин, на которого донёс феррарец?

— Дзарпини? Сцапал я его. Но что это меняет? Сто новых завтра объявятся…

— Такое, знать, мудрое и обаятельное учение? — осторожно поинтересовался Альдобрандо. Живший в последние годы в кругу семьи в уединённом замке, он мало интересовался политикой и новыми веяниями.

— Лютерово-то? — инквизитор усмехнулся. — Это как посмотреть. Рассудок в Лютере слаб. Если под умом понимать способность схватывать универсалии, различать сущность вещей, понимать тонкости, то он не умён, а скорее ограничен. Куда как не Аквинат. Но живая лукавая сметка, способность находить дурное в другом человеке, искусство придумать сотню способов привести в замешательство противника — это в нём есть.

Даноли удивился спокойному тону инквизитора. Тот лениво продолжал.

— Духовенство там ещё с чумных времен дремучее. В двадцать пять лет Лютер стал профессором Виттенбергского университета, в двадцать девять — доктором догматического богословия. Из схоластики, изученной в спешке, извлёк набор мнимо богословских идей и поразительную способность к лукавой аргументации. Но говорят, когда он ещё был монахом-католиком, кое-что проступало. В монахи он, по собственным словам, поступил под впечатлением ужаса от смерти друга, убитого на дуэли, и вследствие страшной грозы, когда чуть не погиб он сам, — «non tarn tractus quam raptus»7, и в первую пору монашеской жизни был даже ревностен, однако уже тогда беспокоен и смятен…

— И что же?

— Кто идёт в монашество не к Господу, но от скорбей житейских да испуга, никогда ничего и не обретает. Учение о том, что по очищении от греха в душу вселяется благодать, приводило его в отчаяние: он не знал на опыте этой благодати. Старая история прельщенности: он налагал на себя суровые обеты и сам же говорил: «Я столь отдалился от Христа, что, когда видел какое-либо Его изображение, к примеру Распятие, тотчас ощущал страх: охотней увидал бы я беса». Это была «ночь души», которая бывает тем темнее, чем больше душе необходимо очиститься от себя самой. Лютер с безжалостной ясностью, которую Бог дает в таких случаях, увидел свою порочность. Эта ночь могла быть очистительной; именно в такие моменты выбирают свою судьбу в вечности. И что же делает Лютер? Устремляется к Богу? Нет, оставляет молитву. Все это — обычная история падшего инока.

Альдобрандо заметил погасший взгляд мессира Портофино и с удивлением понял, что инквизитор жалеет Лютера. Тот продолжил.

— Когда человек познает язвы свои, приходит искушение ума. Дьявол нашептывает ему: «сама сущность твоя зла и нелепо тебе бороться со своим злом…». И Лютер отказался от борьбы, совершил деяние извращенного смирения, объявил, что борьба с порочностью в себе невозможна.

— Но как из этой ошибки он вывел своё учение?

— Первородный грех сделал нас в корне дурными, подумал он, но Христос заплатил за нас — и Его праведность нас покрывает. Он праведен вместо нас. Оправдание не дает никакой новой жизни, а лишь покрывает, как хитон. Чтобы спастись, делать ничего не надо. Напротив: кто желает содействовать Богу, тот маловер, отвергает кровь Христову и проклят. И тут перед ним «отверзлись небеса». Простите, муки и терзанья! Дела не нужны. Вера одна спасает через порыв доверия. «Ресса fortiter, et crede firmius». Чем больше согрешишь, тем больше будешь верить, тем паче спасешься… А раз так — зачем иконы, зачем папа, к чему отпущение грехов?…

— Ах, вот как… — усмехнулся Альдобрандо. — Как всё просто… Не удивляюсь, что у него ныне тьма последователей. Надо полагать, первое, что он сделал — упразднил монашество?

Инквизитор с любезной и тонкой улыбкой кивнул.

— Это учение всесильно, ибо избирает адептами алчущих распутства мерзавцев и простецов, коих оно пленяет новизной и незамысловатостью. Мы призваны бороться с ересью, и клянусь, я бы справился с распутниками, но глупость… Оружие неодолимое, и несть остроги против него! Нет зла страшнее… Как объяснить этим безумцам-реформаторам, что нельзя отдавать ни пяди, стоит убрать из церкви только один оклад с одной-единственной иконы, завтра спросят, а зачем нам алтари? Уберут алтари, спросят, зачем Евхаристия? Уберут Причастие — спросят о Церкви. А потом, рано или поздно, поинтересуются, если мы живем без икон, алтарей, Евхаристии, таинств и Церкви — может, и без Бога проживём? И проживут ведь, упыри, проживут никчемные пустые жизни, сладострастные, честолюбивые, суетные… Под старость, быть может, опомнятся, содрогнутся… — Инквизитор высокомерно поморщился и с остервенением бросил обглоданную кость в камин, но Даноли видел, что Портофино подлинно тяжело. — Господи, придя, найдёшь ли Ты веру на земле? Страшное время началось. Бесовское время, начало конца…

Даноли побледнел. «Ты не будешь одинок…», вспомнилось ему. Это они — те, о ком говорил Микеле? Но нет. Признать видение подлинным Альдобрандо всё ещё не хотел. Но почему его привело сюда? Почему он не хотел расставаться с Грандони? Шутил ли шут с истиной, этого Даноли не знал, но Портофино, бесспорно, был искренен. Он тоже, третьим, сказал о бесовских временах. Почему трое за последние три дня повторили эти слова архангела? «Хоть и много слепых во времена бесовские, не стоят города без семи праведников…» Его привело к праведникам?

Даноли робко улыбнулся собеседникам.

— Помилуйте, мессир Портофино. Вы боитесь глупости больше, чем зла?

Портофино, к его удивлению, резко и четко кивнул.

— Глупость страшнее любой злобы. Зло… Злу можно возражать, его можно разоблачить, в крайнем случае — пресечь силой. Оно несёт в себе тление и распад, и злодей сам страдает от его тягости. Я не видел счастливых негодяев. Но против глупости мы беззащитны. Здесь ничего не добиться ни протестами, ни силой, ни доводами рассудка. Фактам, противоречащим собственному суждению, глупцы не верят, но оспаривают их в глупом раже, а если факты неопровержимы, их отвергают, как пустую случайность. При этом глупец абсолютно счастлив и доволен собой. В раздражении же опасен, легко переходит в нападение. Здесь причина того, что к глупцу подходишь с большей осторожностью, чем к злодею…

Тут Портофино ненадолго прервался, задумавшись, потом лениво поинтересовался, почему на столе только пьемонтский сыр роккаверано? Где бенедиктинский сыр? Где ветчина? Парма взята французами? Шут горестно развёл руками и состроил донельзя печальную мину. Мир катится в бездну, сообщил он инквизитору, рассыпчатой мякоти пармиджано, остроты горгонзолы, таледжио с его розовой корочкой и нежным ароматом миндаля и сладкого сена, похожего на густой суп из спаржи — всего этого ему не видать до понедельника как своих ушей! Однако, надо заметить, мессир Портофино не счёл этот горестный факт приметой грядущего Апокалипсиса, удовольствовавшись тем, что было на столе, тем самым явив образ подлинного монашеского стоицизма и аскетического равнодушия к мирским утехам. Он выпил ещё один стакан вина с перцем и с досадой продолжил, глядя в огонь камина.

— Важно понять, что глупость не интеллектуальный порок и не проблема несовершенства ума. Есть люди чрезвычайно сообразительные и, тем не менее, глупые, есть и тяжелодумы, которых, однако, нельзя назвать глупцами. Иногда глупость — прирожденный изъян, но сколь часто люди оглупляются еретическим вздором! Глупость — это зараза, чума. Любая вздорная идея заражает глупостью. Дело не во внезапной деградации ума, а в том, что личность, подавленная властью идеи, отрекается от поиска собственной позиции. Общаясь с таким человеком, чувствуешь, что говоришь не с ним, а с овладевшими им чужими суждениями. Он словно находится под заклятьем. Став безвольным орудием вздора, такой способен на любое зло и вместе с тем не в силах распознать его как зло. И преодолеть глупость актом поучения невозможно, человека нужно освободить от дурных идей. Рискну сказать, что власть Лютера нуждается в глупости паствы. Недаром же у него такая ненависть к разуму…

Даноли внимательно слушал Портофино. Осторожно с недоуменной улыбкой спросил.

— Но если еретическая глупость столь прилипчива, почему не заразился мессир Грандони? Почему нечувствительны к ней вы? Почему я не нахожу сказанное вами о лютеранстве прельстительным?

Даноли ответил Чума.

— Потому что мой дружок Лелио слишком умён, чтобы поддаться дурости, вы, судя по всему, не сочтите за комплимент, просто приличный человек, я же — записной дурак, которого никакая глупость заразить не может. Пережившие чуму чумой не болеют.

Портофино усмехнулся.

— Уймись, гаер, — инквизитор вздохнул. — Так ведь мало нам Лютера. Сейчас ещё один новый пророк в Женеве объявился, тоже воротит нос от «грешной Церкви», «блудницы-де Вавилонской». И сколь же много в этих протестантских писаниях фарисейской закваски, ханжества да спесивого чванства: подумать только, они не такие, как эти грешные мытари!! Они-то чисты и праведны! У одних Христос любую мерзость снисходительно покрывает, другой утверждает, что Христос умер только за избранных, а тех, кого не избрал к славе Своей, сам обрёк погибели. И если ты избран, то будешь жить сыто и привольно, потому что дары Божьи-де непреложны. Подумать только — за что Христос принял крестную смерть? Чтоб богатые входили в Царство Божие! Чтобы богач, пинавший нищего Лазаря, пировал бы и на лоне Авраамовом! И кем надо быть, чтобы принять это? Лавочником? Торгашом-перекупщиком? Не постигаю…

Песте усмехнулся.

— Насколько я слышал, это учение создал сын разбогатевшего крестьянина… А ты, Лелио, чей сынок?

— А причём тут мое происхождение? — недоуменно и чуть высокомерно поднял брови инквизитор, — я монах.

— Ты отпрыск гонфалоньера, твой дед — посол Падуи в папской курии, твой отец — падуанский подеста…

— Ну, и что? Ты ещё братцев всех моих вспомни, я в семье восьмой. Это понимания не прибавит. Нет, я готов признать — да, мы запачкались. Но мы без этих богословствующих крестьян помыться можем. Не надо нам их колючей мочалкой спину до крови тереть… Этот Лысый, Кальвин, вообще безумный. По его фантазиям Бог предопределяет некоторых людей к погибели даже без особых грехов этих людей, а просто чтобы явить на них Свою справедливость и вселить в избранных спасительный страх. Но что же это за Божественная справедливость, раз Бог предопределил вас к погибели без вашей вины? И это тот самый Бог, Который «нас ради человек и нашего ради спасения» вочеловечился и распялся?

— Мне-то терять нечего, Лелио… Но пытаться понять зигзаги подобного мышления для разумного человека — рисковать головой… — предостерёг дружка шут.

Тот согласно кивнул головой.

Тут слуга мессира Грандони пришёл, чтобы сообщить гостю, что постель готова. Он устроил его в уютной спальне на втором этаже. Когда Даноли, бесконечно уставший за этот долгий день, ушёл спать, шут и инквизитор подвинулись друг другу ближе, их головы сблизились и слова слились с треском дров в камине…

Глава 2. Теперь, пока наши герои спят и секретничают, у нас есть время поведать о материях менее тонких — просто для того, чтобы, войдя в замок герцога Урбино, читатель понимал бы, где оказался

Если взять дюжину правителей, как аристократов, так и выскочек, правивших последовательно один за другим любой землей — от крохотной ленной вотчины до огромной империи, то среди них обязательно окажется один выдающийся представитель власти, истинный Отец Отечества. Двое, а в добрые времена, пожалуй, что и трое, могут быть названы людьми вполне здравомыслящими и даже порядочными. Остальные три четверти будут либо удручающими серостями, либо отъявленными мерзавцами. Ученые мужи говорят, что таков закон средних чисел, а отцы Церкви ссылаются на подверженность несовершенной человеческой природы искусам честолюбивых притязаний да грехам гнева и гордыни, от коих вся мерзость власти и проистекает.

Герцога Урбино Франческо Марию делла Ровере, усыновленного его дядей, бездетным герцогом Гвидобальдо да Монтефельтро, можно было без излишней натяжки отнести ко второй категории. Франческо Мария не был серостью или законченным негодяем. Но кровь имел горячую, и первые года его юности были омрачены убийством человека, осмелившегося проронить гадкое слово о его вдовой сестре. Много шума наделала несколько лет спустя безжалостная расправа молодого герцога над кардиналом Алидози, узнавшим накануне сражения о вражеском подкреплении и трусливо сбежавшим, не предупредив Франческо Марию и его людей о грозящей опасности. Выбравшись из окружения с потерями, делла Ровере настиг предателя и убил его. Эти истории не повредили делла Ровере ни в глазах придворных, ни в глазах равных, было признано, что он поступил как солдат и мужчина, но в курии позже воспользовались убийством Алидози и немало навредили герцогу, заставив на время даже покинуть Урбино.

Надо сказать, что в эти времена власти добивались по-разному. Одни, как миланские Висконти и веронские Ла Скала, получив достоинство наместников-викариев от императора, власть свою основывали на законном фундаменте имперских прав. Другие, как мантуанские Гонзага, насильственно монархизировали звания капитанов. Третьи, как миланские Сфорца, кондотьеры вольнонаемных отрядов, овладевали властью в призвавшем их на помощь городе военным переворотом. Были и папские «непоты», приобретавшие себе княжества при содействии римского престола, как Чезаре Борджа. Были среди итальянских монархов и «принцепсы из буржуазии», ставшие самодержцами над республиками, как флорентинские Медичи.

Семейство же Монтефельтро, как и феррарские д'Эсте, вышло из рыцарства, мало-помалу приобрело силу и политический авторитет, и основывало свою власть на традиции, что было редко для тех времен кровавых переворотов и заговоров. Принципат их был незыблем. Герцоги Урбинские открывали школы и библиотеки, привлекали писателей и артистов, возводили памятники и храмы, покровительствовали наукам и искусствам. Университет Урбино славился учеными латинистами и эллинистами, библиотека — драгоценными рукописями-униками. Но род Монтефельтро прервался три десятилетия назад, бездетный Гвидобальдо усыновил Франческо Марию делла Ровере, племянника своей жены — и племянника папы Юлия II.

При Гвидобальдо двор отличался утончённым великолепием, именно здесь Бальдасаре Кастильоне четверть века назад создал свой знаменитый «Трактат о придворном». Сейчас двор утратил былую утончённость, ибо правитель наложил на него отпечаток своей личности, но придворные не считали, что «золотой век Урбино» миновал. Герцога если и не любили, то уважали: живой ум и постоянство в привязанности к друзьям снискали ему симпатии двора. Многие его и побаивались. Своенравный, никогда не сочувствовавший чужим слабостям, и превыше всего ценивший свободу делать все так, как нужно ему, герцог, однако, иногда умел быть и беспристрастным. Те, кто близко знали его, отдавали дань его душевной прямоте, он был неспособен на притворство, особо ценил тех, кто был тверд, подобно ему самому, не заискивал и не заносился, понимал бы толк в мужских забавах и в гастрономии, а также был сведущ в антиквариате, ибо сам Франческо Мария был истым коллекционером. Он не был равнодушен к радостям любви и не был предан жене, но не любил болезненных извращений, пример коих показывал Аретино.

Что до придворной камарильи, то дон Франческо Мария стремился к тому, чтобы ему служили наиболее знатные дворяне, что подчеркивало его авторитет и позволяло следить за ними, при этом старался окружить себя верными людьми. Однако, наиболее преданными чаще всего оказывались выскочки из низов, обязанные ему своим положением. Но герцог не любил плебеев, к тому же возвышение выскочек вызывало гнев аристократов, претендовавших на ключевые посты. Приходилось лавировать, но его светлость справлялся. Понимавший в людях, он чаще приближал к себе аристократов, но не пренебрегал и преданностью талантливых выдвиженцев.

Уже не первый год, ибо герцог был постоянен в привязанностях, в числе фаворитов и любимцев дона Франческо Марии неизменно значились его камерир Дамиано Тронти и начальник тайной службы, испанец из Гранады, Тристано д'Альвелла. А в последние годы к ним прибавился и распроклятый кривляка — шут Чума, без которого герцог не любил садиться за стол и которому часто велел стелить постель в собственной спальне. Естественно, подобное предпочтение вызывало зависть и неприязнь мужчин, и… весьма большое дамское внимание к указанным любимцам Фортуны. Фавориты же стремились максимально усилить свой вес, добиваясь назначения своих сторонников на ключевые посты, что позволяло доносить до Франческо Марии необходимые сведения в нужном свете, передавать различные слухи в самый нужный момент и влиять на политику.

Нынешняя «клика» бесила двор до одури. Часто попадавшие в фавор грызлись между собой, как цепные собаки, но нынешняя троица — Тристано, Дамиано и Грациано — образовывала, несмотря на разницу возраста, нрава и внешности, прочный союз, они были умны, симпатизировали друг другу, ловко вербовали сторонников и умело гасили недругов.

При этом гранадец Тристано д'Альвелла, смуглый и сумрачный пятидесятилетний мужчина с резкими чертами тяжёлого лица, пугал придворных до дрожи, ибо не только знал всё обо всех, но ещё знал о многих то, чего они и сами о себе не ведали. Именно по его представлению Бартоломео Риччи был назначен наставником наследника, племянник его покойной жены Флавио Соларентани стал каноником придворной церкви, а на должность главного лесничего был поставлен его старый дружок Ладзаро Альмереджи. При этом знающие люди говорили, что это только вершина айсберга, и уверяли, что при дворе каждый третий — человек д'Альвеллы. Заметим, однако, что они ошибались. При этом те, кто знали Тристано не первый год, замечали, что в последнее время взгляд его отяжелел, лицо обрюзгло и потемнело, говорили, что потеряв сына, умершего от оспы, он сильно сдал.

Дамиано Тронти, ведавший казной, приземистый сорокалетний крепыш с лицом несколько простоватым, которое, однако, казалось таковым, пока не удавалось заглянуть в его небольшие, но бесовски умные глаза, был, в общем-то, плебей, выходец из торгашеской Флоренции. Он имел удивительный финансовый нюх, а знания, полученные им в одном из тосканских банков, где он помогал при скупке залогов, сделали его знатоком антиквариата, что придавало Дамиано вес в глазах герцога, весьма ценившего его суждения.

Шут Чума был кошмаром двора. Старая аристократия терпела д'Альвеллу и даже порой признавала, что подеста, начальник герцогской тайной службы, выходец из старинного испанского рода, пожалуй, занимает то место, которое заслуживает. Что делать, на такую должность местный уроженец не годился — и это понимал не только герцог. Дамиано Тронти, хоть и был выскочкой, никогда не пытался корчить из себя аристократа, вдобавок — перемножал в уме трехзначные цифры. Но мерзавец Грациано ди Грандони, чьи предки происходили из Пистои, по их мнению, оскорблял собственное патрицианство, бесчестя его низким шутовским ремеслом. Но этого мало. Шут обладал языком змеи, и хотя редко задевал людей старших, вроде Монтальдо, не унижал и тех, в ком видел некоторое достоинство, но был язвителен и злоречив. При этом его фехтовальное искусство заставляло всех, сжимая зубы, терпеть его насмешки, к тому же сам герцог заявил однажды, что Песте принадлежит лично ему, и покушение на него он будет рассматривать как покушение на свою собственность. Дон Франческо Мария не бросал слов не ветер, и с тех пор Чума обрёл при дворе статус посла иностранной державы.

Впрочем, не обходилось и без эксцессов. Однажды Чума зло прошёлся по поводу некоторых придворных дам, весьма любвеобильных. Герцог нашёл, что шут зарвался, и с хохотом разрешил синьорам Черубине ди Верджилези и Франческе ди Бартолини отхлестать Песте за наглость. Шут послушно вытащил из сапога кнут и покорно обнажил спину, выразив готовность получить сотню ударов от всех статс-дам и фрейлин, потребовав лишь, чтобы первый удар ему нанесли главная распутница и самая большая дурочка двора, предлагая, если выйдет спор о первенстве, просто метнуть жребий. В итоге наглец несколько минут простоял полуголый под хохот придворных и яростными взглядами дам, потом, кривляясь, заявил герцогу, что замёрз ждать наказания.

Сенешаль Антонио Фаттинанти и референдарий Донато Сантуччи, хранитель герцогской печати Наталио Валерани, секретарь его светлости Григорио Джиральди, главный церемониймейстер двора Ипполито Монтальдо и интендант Тиберио Комини составляли при дворе «старую гвардию». Наталио Валерани любил поспорить с Григорио Джиральди об античной литературе, оба были членами «философского кружка» регулярно собиравшегося для дебатов на площадке у башни Винченцы. И все они любили разговоры о «добрых старых временах», вели въедливые споры о геральдике, и часто медитировали над родословными древами старых родов Урбино и Пезаро, часами обсуждали события давно минувших дней. Их сыновья Алессандро ди Сантуччи, Джулио Валерани и Маттео ди Монтальдо были непременными участниками турниров и охотничьих забав герцога и слыли молодыми сердцеедами.

Приличным человеком, никогда не влезавшим ни в какие интриги, был лейб-медик двора Бениамино ди Бертацци, протеже Чумы, сам он дружил с Амедео Росси, архивариусом герцога, замкнутым книжником и философом. Оба они часами обсуждали в библиотеке события былого, листали ветхие рукописи и даже проводили некоторые литературные изыскания. Порой к ним присоединялся и шут Песте.

Но были и те, кто составляли оппозицию. Прежний наставник наследника Джанмарко Строцци, главный дворецкий Теобальдо Гварино, главный сокольничий генуэзец Адриано Леричи, кравчий Беноццо Торизани вкупе с постельничим герцога Джезуальдо Белончини, люди значительные и заслуживавшие, по крайней мере, в своих глазах, всяческого уважения, представляли партию недовольных.

Джанмарко Строцци обладал большими знаниями, но, как верно замечали древние, «многознание уму не научает». Считая себя первым в Урбино оратором и ритором, Строцци был преисполнен самодовольства, вечно терзал придворных, обрушивая на них бессодержательную уймищу заимствованных из древности слов и понятий, представлявших собой чудовищную вереницу классических цитат из античных авторов. Его не слушали. Некоторое время мессир Строцци жаловался, что изящный оратор более не находит вознаграждения, и проповеди находятся в глубоком упадке. Будь то речь на кончину кардинала или светского вельможи, говорил он, исполнители завещания не обращаются к наиболее способному в городе оратору, которого им пришлось бы вознаградить сотней золотых монет, а нанимают за ничтожную плату первого попавшегося дерзкого начетчика. Покойнику, полагают они, все равно, даже если на кафедру проповедника вскарабкается обезьяна. А ведь совсем немного лет прошло с того времени, когда траурная или праздничная проповедь в присутствии папы могла открыть дорогу к епископской должности!



Поделиться книгой:

На главную
Назад