Бывалый гвардеец рассказал приятелю обо всех сердечных увлечениях государыни Елизаветы Петровны, начиная с «Аврамка арапа… которого де крестил государь император Петр Великой. Другова, Онтона Мануиловича Девиера, третьего де ездовова (а имяни, отечества и прозвища ево не сказал); четвертова де Алексея Яковлевича Шубина; пятова де ныне любит Алексея Григорьевича Разумовского. Да эта де не довольно; я де знаю, что несколько и детей она родила, некоторых де и я знаю, которыя и поныне где обретаютца»{59}. Как было не огорчаться офицеру: одним счастье, можно сказать, само в руки идёт и спальня царевны являет собой проходной двор к почёту и богатству, а у него, Тимирязева, начавшего службу рядовым в 1723 году, карьера не задалась — за 20 лет он стал только капитан-поручиком. Как было не позавидовать «сукину сыну» Разумовскому?
Скандальный поручик Ростовского полка Афанасий Кучин, разжалованный в солдаты, в 1747 году потребовал представить его императрице для объявления ей доношения по «первому пункту», то есть в «оскорблении величества». После долгих уговоров офицер пояснил: из надёжного источника ему стало известно, что «её императорское величество изволит находиться в прелюбодеянии с его высокографским сиятельством Алексеем Григорьевичем Разумовским; и бутто он на естество надевал пузырь и тем де её императорское величество изволил довольствовать», кажется, впервые отметив появившуюся при дворе новинку в области противозачаточных средств.
Можно только гадать, как бы реагировала впечатлительная Елизавета Петровна на такое признание бывшего офицера при личной встрече с ним, но сам подследственный держался непринуждённо: позволил себе выражать неудовольствие казённым питанием на две копейки в день и потребовал немедленно выдать незаконно задержанное жалованье, каковое и было ему выплачено в размере 48 рублей 73 копеек. Кучина держали под следствием несколько лет, но ничего не добились; отпустить же столь информированного и невоздержанного на язык подданного на свободу не представлялось возможным. И уж совсем немыслимо было проверить справедливость его показаний, тем более что объявленный им информатор к тому времени скончался. В итоге сведения офицера были официально признаны ложными: «…тому ево, Кучина, показанию поверить и за истину принять невозможно, потому что, слыша… оные важные непристойные слова, долговремянно… не доносил, да и доносить о том он, Кучин, стал не от доброжелания, но будучи уже… под караулом закованной в железах». За осведомленность в деликатном вопросе он был сослан «до кончины живота» в Иверский монастырь и заточён «под крепкий караул в особливом месте», а в 1763 году по приказу Екатерины II пострижен с распоряжением никуда не выпускать, кроме церкви{60}.
В 1751 году в Тайную канцелярию угодила крестьянка Прасковья Митрофанова — за красочный рассказ о том, что «государыня матушка от господа Бога отступилась, что она живёт с Алексеем Григорьевичем Разумовским да уже и робёнка родила, да не одного, но и двух — вить у Разумовского и мать-та колдунья. Вот как государыня изволила ехать зимою из Гостилицкой мызы в Царское Село и как приехала во дворец и прошла в покои, и стала незнаемо кому говорить: „Ах, я угорела, подать ко мне сюда истопника, который покои топил, я ево прикажу казнить!“ И тогда оного истопника к ней, государыне, сыскали, который, пришед, ей, государыне, говорил: „Нет, матушка, всемилостивая государыня, ты, конечно, не угорела“, — и потом она, государыня, вскоре после того родила робёнка, и таперь один маленькой рождённый от государыни робёнок жив и живёт в Царском Селе у блинницы, а другой умер и весь оной маленькой, который живёт у блинницы, в неё, матушку всемилостивую государыню, а государыня называет того мальчика крёстным своим сыном, что будто бы она, государыня, того мальчика крестила и той блиннице много казны пожаловала»{61}. За этот рассказ Прасковья Митрофанова была наказана кнутом и отослана на житьё в Сибирь.
Простодушная болтовня крестьянки содержит не только легенду о матери-колдунье, которая приворожила императрицу, но и вполне реалистичные подробности дворцового обихода. К тому же именно доверенным слугам знатные персоны традиционно отдавали на воспитание своих незаконнорождённых детей. Так поступила и сама Екатерина, поручив заботам своего камердинера Фёдора Шкурина родившегося в 1762 году от Григория Орлова сына — будущего графа Алексея Бобринского.
Сборник дел Тайной канцелярии под названием «О лицах, суждённых за поступки и слова, которые делались и произносились в умопомешательстве», демонстрирует, что само таковое «умопомешательство» в России порой принимало отчетливо политический характер. Бывший кавалергард майор Сергей Владыкин в 1733 году составил письмо императрице, в котором называл её «тёткой», а себя «Божией милостью Петром Третьим»; просил определить его в майоры гвардии и дать «полную мочь, кому голову отсечь». Магазейн-вахтер Адмиралтейства князь Дмитрий Мещерский поведал, что офицеры уговаривали его поближе познакомиться с принцессой Елизаветой: «Она таких хватов любит — так будешь Гришка Рострига»{62}.
Стоит ли этому удивляться? Повести Петровской эпохи рисуют образ нового русского шляхтича, который мог сделать карьеру, обрести богатство и повидать мир от «Гишпании» до Египта. Вот, к примеру, герой появившейся в кругу Елизаветы Петровны, в ту пору ещё царевны, «Гистории о некоем шляхетском сыне» в «горячности своего сердца» смел претендовать на взаимную любовь высокородной принцессы: «…понеже изредкая красота ваша меня подобно магнит железо влечёт». Далее герой переходил к решительным действиям: «…как к ней пришёл и влез с улицы во окно и легли спать на одной постеле…»{63} В этой дерзости не было ничего невозможного: в «эпоху дворцовых переворотов» литературный образ удачливого красавца стал реальностью. Ведь теперь от личных усилий таких кавалеров в значительной степени зависело их поощрение в виде чинов или «деревень», не связанное, как прежде, с «породой» и полагавшимся по ней «окладом».
Смелее стали и дамы. Современница Таракановой, вдова флотского капитана 1-го ранга Ивана Корсакова в марте 1779 года явилась во дворец за помощью, объявив остолбеневшему генерал-адъютанту Якову Брюсу, что она — не кто иная как дочь императрицы Елизаветы Петровны. На допросе у генерал-прокурора женщина показала, что якобы лишь воспитывалась у своего формального отца, капитана Василия Рогозинского, будучи отдана ему камергером Петром Борисовичем Шереметевым; «настоящая ж её мать покойная государыня императрица Елисавет Петровна, а отец её граф Алексей Григорьевич Разумовской». Покойная императрица будто бы в 1754 году «изволила объявить, что она подлинно её дочь и графа Разумовского», о чём хорошо известно и нынешней государыне, при этом «объявлении» присутствовавшей.
39-летняя вдова была скромна: на престол не претендовала, но слёзно жаловалась на своих родственников, которые с недавнего времени начали её преследовать, обокрали и даже похитили двух её дочерей. Спешно проведённое расследование показало, что после внезапной смерти мужа в 1770 году «полковница» впала в «несносную печаль»; её поведение становилось всё более странным: она раздавала собственные вещи, а дочерей хотела зарезать, отчего их пришлось у матери забрать. В былые времена не миновать бы несчастной вечного заточения в монастыре «под крепким караулом»; но теперь женщину высочайше велено было считать «повреждённой в уме». Состоявший при Тайной экспедиции поручик Яков Веденяпин доставил её не в каземат, а в Тверскую губернию под надзор родственников{64}.
При таких «конъектурах» нельзя отрицать существование детей у Елизаветы и Разумовского — как и стремление родителей пристроить их, дать образование и обеспечить будущее. Во всяком случае, многие были уверены в их существовании. О наличии таковых указывал сын екатерининского фаворита граф М. А. Дмитриев-Мамонов в заметках на книгу Кастера. А. С. Пушкин 4 декабря 1833 года после разговора со старой двоюродной бабушкой жены, княгиней Н. К. Загряжской, сделал запись в дневнике: «У Елизаветы Петровны была одна побочная дочь Будакова» (речь идёт о Прасковье Григорьевне Будаковой, в 1761 году вышедшей замуж за барона С. Н. Строганова.
Но вот имела ли к ним отношение наша загадочная незнакомка? Честно говоря, это вызывает большие сомнения — слишком уж путаной выглядит рассказанная ею история. Трудно представить, чтобы дочь Петра и её супруг «сдали» своё дитя совершенно чужим людям и к тому же иноземцам, тем самым лишив дочь родного языка и отлучив от православной веры. Неутомимый собиратель сведений о частной жизни российских монархов К. Валишевский в XIX веке писал, что французские авторы насчитали у российской императрицы восемь детей, но относился к этому скептически, считая: хотя Елизавета не стеснялась своих отношений с Разумовским и «милостиво раскрывала обществу эту сторону своей интимной жизни, но никогда не обладала материнскими чувствами»{67}. Ещё более странными выглядят последующие приключения «принцессы» на диких окраинах империи и скитания по Азии и Европе — при живом отце, который до самой смерти в 1771 году находился в чести и жестокосердием не отличался, тем более если учесть, что в 1763 году императрица Екатерина разрешила выдать ему из банка «заимообразно 80 тысяч рублёв на два года без процентов» и выполняла другие его просьбы{68}. Можно вспомнить, что незаконнорождённый сын самой Екатерины II, Алексей Бобринский, получил достойное образование и без каких-либо осложнений вошёл в ряды российской знати.
Глава вторая
ЯВЛЕНИЕ «ПРИНЦЕССЫ»
Всё прошлое её — сплошная цепь нелестных похождений.
Европейские странствия — в романе…
Вернёмся, однако, к нашим героям — жившим в XVIII столетии и литературным. По закону жанра, для последних должны начаться странствия с неизбежными приключениями. После чувствительного свидания романный Алфонс решил вернуться в отечество и «возбудить всех людей отмстить» злодеям, причинившим его даме сердца «столько несчастий». Он решительно берётся за дело борьбы с маврами, «дыша против них бешенством, бегает по всем местам, в которых спрятались жители, не могши работать и спасаясь насилия, и там увещевает их ободриться и соединиться против гонящих их мавров. „Ступайте, любезные товарищи, — говорил он, — ступайте, смотрите на их жестокость и бешенство“. Говоря таким образом, он повёл их к своему нещастному дому, где все родственники, находясь ещё не погребены, в самом жалостном виде представляли зверство, оказанное сими злодеями».
Люди не поверили в победу и восстановление законной королевской власти. «Всё войско, им собранное, сказало с печальным видом: „Ах! Что ты говоришь нам… Нет уже никого на свете из сего славного и доброго поколения“. — „Обманываетесь, — сказал им Алфонс, — королева наша не в плену и не убита, она жива ещё; сего для вас довольно — сразимся за неё!“ По сих словах печаль уступила место мужеству. Сие множество крестьян клянутся или победить или умереть; они клянутся побить сих столь жестоких людей; просят предводителем себе Алфонса, хотят увеличить число своё и отправляются в дорогу. В самом деле почти все деревни взбунтовались, и весь народ сей, обладаем будучи гневом, негодованием и храбростию, принимается за своё победоносное оружие».
Это войско герой повёл на освобождение столицы от мавров. «Ему повинуются, но в то же самое время он взят в плен, а всё его войско разогнано». Враги уже собирались отрубить Алфонсу голову, но «при сём виде крестьяне вдруг бросились на мавров, вырвали у них Алфонса, получившего уже опасную рану в самое то время, когда хотели освободить его. И причинили великий беспорядок и кровопролитие. Алфонс, хотя и тяжело был ранен, но будучи обладаем гневом и яростию, везде предводительствовал. Неприятели, потерявши половину людей своих, отступили в великом беспорядке». После победы «все те места наполнились радостным криком, и граждане требовали, чтоб он показал остаток королевской фамилии». Алфонс сказал им, «будучи в великой радости: „Чтоб всё было спокойно, а я пойду и вскоре покажу вам отрасль ваших государей“. Сей бедной молодой человек был на верху своей радости, он думал, что уже всё исправил, и видя всех, великое участие в Аврелии принимающих, не сомневался, чтоб её не приняли с удовольствием и не объявили своею государынею».
Бедную скрывавшуюся принцессу со спутницей — матерью героя надо было найти и представить народу. Алфонс пешком отправляется в соседнее Гранадское королевство на поиски; «он бегает по пустыням, по горам, крича в сих безмолвных местах из всех сил своих и призывая двух весьма для него любезных женщин. Но они не показываются; он почитает их мёртвыми или… он не знал уже, что и думать, но один пастух уведомил его об их участи: „Сии две женщины, — сказал он ему, — захвачены по повелению нашего короля; и незадолго до взятья их прибыло сюда множество курьеров из Леона, которые, кажется, привезли письма, до сих женщин касающиеся. Я думаю, однако ж, что мать сия находится при нашем дворе. И носится ещё слух, что дочь полюбилась нашему наследному принцу и назначена ему супругою“».
Алфонс был в растерянности: то ли ему возвращаться за войском, чтобы силой «требовать Аврелию», то ли самому «узнать, как поступают с любезными для него особами». В итоге он рискнул проникнуть в Гранаду, «наблюдая всегда благоразумную осторожность». На заднем дворе королевского дворца увидел он свою любимую — и с огорчением услышал, что мавры предлагают гранадскому королю выдать Аврелию замуж за его сына и таким образом завладеть Леонским государством. Алфонс, поражённый этим известием, «с превеликой скоростию из сих мест уходит и удаляется в самую скрытную и отдалённую пустыню»{69}.
Реальной «принцессе» также предстояло путешествие — менее опасное, но не менее захватывающее. Как упоминалось выше, в 1769 году «спонсор» девушки, по её словам, предложил ей совершить поездку в Европу через территорию России. Елизавета под видом дочери вояжёра благополучно проследовала со своим покровителем до Астрахани. «Тамо были они не более как дни два, а оттуда, переодев её в мужское платье, поехали в Россию чрез разные города, в которых Гали останавливающим их показывал бумаги, о коих она думает, что это был пашпорт, а откуда он его получил, она не знает. По приезде в Петербург ночевали они только одну ночь в неизвестном ей доме, а может быть, это было и в трактире. Из Петербурга поехали они в Ригу, а оттуда в Кёнигсберг, в котором жили шесть недель…»
С прусского Кёнигсберга начиналась Европа. Странствующий персидский князь посетил сначала Берлин, а затем Лондон. Там он якобы получил известия, которые потребовали его немедленного возвращения, и отбыл на родину. Но, поскольку «сей человек богатейший был в Персии, и как в Индии, Китае, так и в разных местах, чрез купцов, интересован был в коммерции, торги его столь обширны, что у него было кораблей до шестидесяти», то «при отъезде своём из Лондона оставил он ей драгоценных камней, золота в слитках и наличными деньгами великое число, так что она сама не только делала большие издержки, но и за других платила по сту тысяч гульденов долгу». По отъезде своего благодетеля барышня пребывала в Англии пять месяцев, «…а потом вздумалось ей ехать во Францию, где жила она около двух лет, называясь так, как и в Англии, персидскою принцессою Гали. В сие время была она в разных городах и селениях сего королевства и имела знакомство с людьми знатными, от коих принимана она очень хорошо; иногда некоторые ей выговаривали, что хотя она и скрывает настоящую свою природу, однако же они знают, что она российская принцесса, дочь покойной императрицы Елисавет Петровны, но она от того отрекалась».
Из Франции «принцесса Гали» перебралась в Германию с серьёзными намерениями — «чтобы в Голштинии или в другом месте купить себе землю и жить тамо спокойно». Здесь её и встретил прекрасный принц — его сиятельство владетельный граф Лимбург-Штирумский, который не только предложил барышне жить в его землях, но и «сделал ей чрез своих советников формальное предложение о своём намерении, что он желает её взять за себя».
Казалось, о чём ещё могла мечтать барышня-содержанка? Однако наша героиня, как благородная особа, не могла побежать под венец, «не зная ничего подлинно о своей породе». Прояснить этот вопрос можно было только в России, но, по мнению Елизаветы, явиться туда следовало только с серьёзными деловыми предложениями. А потому она «думала, чтобы, приехав сюда, предстать к её величеству и сделать достаточные объяснения в пользу российской коммерции касательно до Персии, потому что она, по долговременной её там бытности, обо всём сведение имеет, чему она, живучи у лимбургского князя, сделала свои примечания и план, который и послан был, при письме от князя, к здешнему вице-канцлеру, чрез находящегося в Берлине российского министра». То есть, говоря современным языком, она желала предстать перед русскими вельможами в качестве эксперта по иранской экономической конъюнктуре и представить нечто вроде бизнес-плана освоения тамошнего рынка, рассчитывая получить в благодарность «приличное название (титул.
«Принцесса Гали» уже собралась было отправиться в Россию и даже получила от жениха «полную мочь», «которая также находится между её бумагами, с тем, чтобы ей ходатайствовать по претензии его, в рассуждении княжества Шлезвиг-Голштин-ского». Но тут подоспело известие «о размене оного княжества на Ольденбург и Дельменгорст, почему не оставалось ему надежды получить удовольствие по своей претензии». Да и сам князь вначале отправился по делам в Аугсбург, а возвратившись, объяснил, что сильно нуждается в деньгах, поскольку должен рассчитаться по долгам.
События, о которых идёт речь в этих показаниях самозванки, можно соотнести с известными историческими фактами и, соответственно, датировать. 21 мая (1 июня) 1773 года наследник российского престола Павел Петрович подписал в Царском Селе договор с Данией, торжественно подтверждавший достигнутое ещё в 1767 году соглашение: великий князь отказывался от наследственных прав на Голштинию в пользу датского короля Христиана VII, а вместо этого получал право наследования графств Ольденбург и Дельменгорст, переданных младшей ветви Гольштейн-Готторпского герцогского дома в лице любекского епископа Фридриха Августа. По условиям договора в конце 1773 года был произведён формальный обмен владений.
Граф фон Лимбург-Штирум оспаривал у Павла Петровича наследственные права на Голштинию, но, естественно, после достижения двумя державами соглашения остался ни с чем. Елизавета же немедленно решила выручить жениха и, «имея кредит в Персии, — ибо князь Гали, при отъезде своём из Лондона, в том её обнадежил, — надеялась деньги занять в Венеции, куда она, взяв с собою двух женщин и одного полковника, барона Кнора, чрез Тироль и приехала под именем графини Пимберг, и, зная по газетам, что князь Радзивилл тамо находится, послала к нему билет, чтобы он назначил место, где с нею видеться, думая, что как он поедет в Константинополь, то бы послать с ним кого-нибудь из своих людей через Турцию в Персию». Правда, вскоре, усмотрев в польском вельможе «человека недальнего разума», она передумала — решила «ехать с ним самой до Константинополя, чтобы оттуда продолжать путь свой в Персию».
Молодая особа на венецианском судне совершила вояж в Рагузу (нынешний Дубровник). Оттуда она направила одного из своих спутников-поляков в Венецию «с полною от себя мочью, для негоцирования о деньгах», а сама долго — целых пять месяцев — ожидала «турецкого пашпорта». Вдруг, по её словам, «получила она из Венеции, чрез нарочного, 8 июля прошлого 1774 года, пакет с письмами, между коими было одно без имени и без числа такого содержания: усильнейшим образом просили её, чтоб она поехала в Константинополь и что там спасёт она жизнь многих людей; чтоб она, приехав туда, предстала прямо в сераль пред султана ж, вручила ему пакет, приложенный при оном письме, а другой пакет, тут же приложенный, отослала бы она с нарочным к графу Алексею Орлову в Ливорно, который она, распечатав, сняла с находящихся в оном писем копии и, запечатав оный своею печатью, к нему отослала; а пакет султанский оставила у себя, равным образом распечатала и, в рассуждении содержания включённых в оном писем, отменила свою поездку в Константинополь».
..и в жизни
Отвлечёмся на некоторое время от рассказа прелестной барышни. На страницах её показаний — сюжет, который достоин не одного, а нескольких авантюрно-любовных произведений. Правда, сама допрашиваемая отнюдь не стремилась представить себя роковой женщиной и тем более авантюристкой — скорее, она хотела выглядеть добропорядочной леди, цель которой — обретение (путём делового сотрудничества с российскими властями на коммерческой почве) достойного положения в обществе и заключение законного брака с безденежным, но всё же настоящим германским владетельным князем мелкого немецкого государства. Для достижения этой цели якобы и было намечено путешествие сначала в Россию — получить титул, а затем в Венецию и Турцию — добыть деньги для будущего супруга.
Однако в рассказе Елизаветы промежуток между её появлением в Европе в 1769 году и подробно описанными событиями 1773–1774 годов занимает совсем немного места и посвящён исключительно знакомству с Филиппом Фердинандом Лимбург-Штирумским. О прочем она предпочла умолчать. Упоминание в показаниях ждавшего её в Персии богатства — золота, драгоценных камней и «великого числа» денег, — больше смахивавшее на эпизод восточной сказки, скорее всего, явилось всего лишь результатом мечтаний бедной, но весьма предприимчивой девушки. На деле прекрасная путешественница вовсе не была богата, а история её странствий — совсем не так красива.
О местах пребывания, образе жизни и занятиях девушки до начала 1770-х годов точных известий нет — все её бумаги относятся ко времени не ранее 1772 года. Из них следует, что примерно в 1770 году она находилась в Берлине под именем девицы Франк, но вынуждена была срочно покинуть прусскую столицу. В 1771 году она оказалась в Генте — уже как девица Шелль. Здесь она встретила и покорила сердце молодого, но женатого купца Ван Турса. Жизнь на широкую ногу, которую вели любовники, быстро ввела негоцианта в долги; чтобы не отдавать их, парочка вовремя ускользнула из города.
В том же году, когда исчезла девица Шелль, в Лондоне объявилась молодая госпожа де Тремуйль с тем же голландцем Ван Турсом. Купец помог своей даме получить кредит у лондонских банкиров, но красивая жизнь закончилась, как только Ван Турса разыскали кредиторы. Он бежал во Францию, а его спутница познакомилась с неким бароном Шенком и жила с ним, пока у него имелись деньги. Скоро капитал барона иссяк, и парочка в начале 1772 года перебралась в Париж, где к ним присоединился Ван Туре, скрывавшийся под звучным именем барона Эмбса. Откуда-то взялись и средства, на которые бароны сняли для своей содержанки дом, обеспечили ей обстановку и выезд.
Прибывшая во Францию дама — восточная красавица Али Эмете, она же
Гетман долго колебался, прежде чем в 1771 году издал манифест о вступлении в конфедерацию. Однако любитель искусства и талантливый музыкант оказался плохим командиром. В бою под Столовичами в сентябре того же года войско Огиньского было разгромлено небольшим отрядом генерал-майора А. В. Суворова. Пока гетман развлекался, русские солдаты лихой атакой ворвались в местечко. «Застигнутый среди ночи 700-ми русских, он имел в своем распоряжении 2500 человек. Полковник Беляк настаивал, чтобы послать его вперёд для того, чтобы избежать неожиданного нападения, но Огиньский не послушался его совета, поставил всё и всё потерял. Если бы не мужественная оборона двадцати человек, которые стерегли его дом, он был бы пойман в кровати со своей любезной госпожой
Огиньский объяснил своё поражение изменой и трусостью подчинённых и объявил, что не теряет мужества и желания помочь угнетённому отечеству:
«Всюду я ношу это чувство с собой и, может быть, наступит время, когда Провидение выслушает мои желания», — после чего отбыл в Париж. Там он и познакомился с очаровательной дамой с Востока. Она явно интересовалась громким именем польского вельможи, и Огиньский не остался равнодушным к её прихотливой судьбе и всепобеждающим чарам. В адресованном ей письме он восхищался честным сердцем «особы из Азии» и выполнением ею «божественного дела» как благодетельницы ближних, в сравнении с которой «вся Европа, к своему стыду, не могла бы произвести подобной личности».
Знакомство «княжны» с Огиньским перешло в любовную привязанность — похоже, платоническую. Чувствительный гетман писал своей избраннице эпистолы, наполненные вздохами и комплиментами. «Печально, — говорит он в одной записке, — сколько мы теряем, принуждённые разговаривать при помощи писем, вместо того чтобы восхищаться личной беседой. Будемте, однако, благословлять и вместе с тем проклянем Великое Божество — стечение обстоятельств, потому что только это нам остаётся сделать. Что же касается меня… то я не могу его проклинать в настоящую минуту, так как оно вплетает моё счастье и благополучие в вашу дружбу и знакомство, развивает в вас и во мне симпатию и пробуждает, наконец, надежду во многих моих делах».
«День, в который вы меня поздравили, ваше сиятельство, является в моём воображении днём счастья, гармонирующего со всей природой. Вы, со свойствами вашей души, должны быть их распределительницей!» — так звучало ещё одно послание той же адресатке. В третьем он признавал, что «сердечные чувства действуют так же, как шлюз, удерживающий воду. Он её удерживает некоторое время, но если уже открыт, то пропускает поток, который трудно удержать. По-истине, всё на свете составило против нас заговор, но это временно, и в этом единственное утешение»{71}.
Как воспринимала этот поток фраз красавица с восточным именем Али Эмете, неизвестно, тем более что лишённый всех своих владений поклонник едва ли представлял для неё интерес в финансовом отношении. Скорее всего, она рассказывала беглому гетману уже знакомую нам сказку о персидских сокровищах своего загадочного покровителя и даже обещала помощь. Это можно предполагать не только исходя из знания характера «княжны» и излюбленных приёмов, которые она пускала в ход, чтобы заставить очередную жертву пасть к её ногам. В одном из посланий Огиньский учтиво и с изяществом благодарит красавицу за поддержку, полученную, правда, только на словах: «Что бы вы, ваше сиятельство, думали обо мне, если бы я не был к вам привязан после раскрытия предо мной перспективы счастья, которое вы желаете сделать мне кредитом у вашего дяди?» Однако перспективы так и не раскрылись — «особа из Азии» сама была вынуждена покинуть Париж, спасаясь от кредиторов. На прощание она всё же воспользовалась любезностью Огиньского — выпросила у него для Ван Турса диплом на звание капитана литовских войск, в который и вписала имя приятеля — «барон Эмбс».
Впрочем, честной компании это особо не помогло. «Принцесса» переехала во Франкфурт-на-Майне, где её со свитой вскоре выселили из гостиницы, а Ван Туре угодил в тюрьму. Но тут, на счастье авантюристки, появился граф Филипп Фердинанд, которому о знатной восточной даме поведал его гофмаршал граф Рошфор де Валькур, влюбившийся в неё ещё в Париже.
Бетти из Оберштейна, или Лимбургские страсти
Его сиятельство Филипп Фердинанд де Лимбург (1734–1794), Божией милостью герцог Шлезвиг-Гольштейна (каковой ему не принадлежал, но на который он имел претензии), Стормарена и Дитмарена, владелец Фризии и Вагрии, граф Лимбург-Штирума, Гольштейн-Шаумбурга и Пиннеберга, Брокгорста, Штернберга, сеньор Виша, Боркелоэ, Гемена, Оберштейна и Вилхермсдорфа и великий магистр Ордена древнего дворянства, жил, как и подобало владетельному немецкому князю. В его крохотном государстве были свои двор, армия и послы в Париже и Вене. Сам граф занимался политикой: судился с Пруссией за драку своих подданных с прусским офицером, то есть за оскорбление суверенитета, предъявлял права на Голштинию, а также за умеренную плату раздавал награды — ордена «Голштинско-Лимбургского льва» и «Четырёх императоров и древнего дворянства». Одной из главных целей князя было прибрать к рукам Оберштейн, который он вынужден был делить с курфюрстом Трирским, но для выкупа у него никогда не хватало денег.
И тут судьба послала ему очаровательную Али Эмете. Её красота и романтическая история подействовали неотразимо: граф заплатил все её долги и поселил в одном из своих замков. Знакомство князя Лимбургского с «княжной Волдомир» (в литературе переиначенной во Владимирскую) перешло в любовную связь. Барышня разорвала помолвку с графом Рошфором, а Филипп Фердинанд от греха подальше отправил предшественника в тюрьму по обвинению в государственной измене.
Она же, теперь именовавшая себя Элеонорой, а заодно «владетельницей Азова», временно находящегося под управлением Российской империи, обещала своему новому поклоннику золотые горы, ждущие её в Персии, чтобы он мог выкупить желанный Оберштейн, который она, кстати, просила уступить ей вместе с титулом оберштейнской графини. Согласиться на такую комбинацию Филипп Фердинанд был не готов, но и жить без обожаемой им принцессы уже не мог. Для влюблённого графа она была «любимым ребёнком», «божественной Бетти» или «маленькой Али», а он — её «верным рабом».
Подобно Филиппу Фердинанду, романный Алфонс стремился соединить с прекрасной Аврелией свою судьбу. По закону жанра, на этом пути героев обязательно должны подстерегать неодолимые, казалось бы, препятствия. Оставив возлюбленную в Гранаде, герой возвратился в отечество и «нашёл оное в великом беспорядке; королевство опять разделилось на многие части; простой народ, будучи обманут, начинал уже терять мужество, и весьма мало осталось таких, которые, держась Алфонсовой стороны, ожидали молодую государыню». Герой обратился к народу с пламенной речью: «Сия моя государыня жива ещё, она в Гранаде, я её видел; она не хочет идти замуж за тамошнего принца и желает лучше умереть, нежели на оное согласиться».
Не имея возможности одновременно спасти любимую и обезопасить отечество от козней гранадцев и мавров, Алфонс призвал для начала истребить последних. Призыв возымел действие: «…после сего столь живого изображения всех объял ужас; они тотчас хотят освободить из невольничества Аврелию и, кроме сего, ничему не внимают. Весь Леон оплакивает сию государыню, весь Леон желает её видеть и просит небо, чтоб сохранило дни её». Вскоре войско леонцев уже маршировало к границе.
Между тем юной принцессе грозила страшная опасность. Гранадский король поставил ей ультиматум: брак с его сыном — или «неволя». К тому же он, желая избавиться от дерзкого предводителя леонцев, пытался погубить того руками самой девушки: «…чтоб я ввергла его в расставленные ему сети и отравила при его глазах собственными моими руками». Благородная принцесса отвергла такое коварство, и король уже собирался отдать строптивицу маврам — но тут узнал, что его собственная дочь для спасения пленницы благородно сдалась в плен леонцам и просила обменять её на Аврелию. Гранадский владыка согласился на это предложение. Но так быстро мытарства героев завершиться не могли — сын короля по подстрекательству подлых мавров увёз леонскую принцессу в неизвестном направлении, и несчастный Алфонс должен снова её разыскивать{72}.
Героиня реальной интриги, наоборот, была доступной во всех отношениях — но трудности возлюбленному создавала сама. Восточная «принцесса» внезапно сообщила его сиятельству пренеприятную новость: богатый родственник требует её немедленного возвращения в Персию, чтобы выдать замуж за нелюбимого. На прощание безутешная красавица обещала графу прислать кучу денег на покрытие его долгов и выкуп Оберштейна. Филипп Фердинанд потерял голову — сделал предмету своей страсти предложение, был готов ради неё отказаться от престола и, как настоящий рыцарь, собирался отправиться за возлюбленной на Восток, чтобы охранять её от всех покушений.
Это было совершенно излишне — красавица и так немедленно согласилась на брак. Но возникли другие препятствия. Друзья и советники стали объяснять влюблённому графу нелепость его поведения. Услышав от графа рассказ о его матримониальных планах, его родственник князь Гогенлоэ подумал, что речь идёт о сюжете какого-то романа. «Когда же я настаивал на своём, — признался Филипп Фердинанд владычице своего сердца, — он назвал меня влюбчивым дураком, который нашёл себе в Азии героиню, убегая от любви в Европе. Я был вынужден познакомить его с частью скандальных историй во Франкфурте, чем он был так разозлён, что я не мог воспользоваться случаем, чтобы убедить его в правде».
Упрёки родственника ещё можно было вытерпеть. Князь был согласен оставаться «влюбчивым дураком», но непременно безупречной «породы». А потому он просил представить документы о происхождении «княжны Волдомир». В ответ «принцесса» объявила, что никогда не покинет своего рыцаря, а от «дяди» (опекуна) будет требовать нужные бумаги. Документы, однако, всё не приходили. А тут ещё граф, как искренний католик, вознамерился вернуть невесту в лоно истинной веры. «Принцесса» считала себя православной, что не мешало ей посещать в Оберштейне протестантскую кирху и одновременно уверять министра трирского курфюрста Горенштейна в том, что она прилежно изучает догматы римско-католического учения. Лимбург советовал прекрасной даме довериться Провидению. «Дал на обедню и сам читал молитвы, — писал он „княжне“, — чтобы Бог вас благословил, освятил и смягчил то сердце, которое ищет только темноты и любит пребывать в пустоте и злобе».
«Принцесса» же менять веру не торопилась и предложила отложить заключение брака до окончания Русско-турецкой войны[6], потому что тогда российская императрица якобы должна будет признать её права на никому не известное «княжество Волдомир». Она благородно освободила графа от всех обязательств и даже обещала отдать ему свои владения в управление. В то же время она сумела обаять и другого владельца Оберштейна — трирского курфюрста-архиепископа Клеменса Венцеля, который также надеялся обратить заблудшую душу в католичество и иногда подкидывал «владетельнице Азова» небольшие субсидии. От «наследницы древнего рода Волдомир» он узнавал подробности её судьбы: её владения были якобы секвестрованы (реквизированы) российскими властями на 20 лет, а сама она увезена к дяде в Персию, а теперь вынуждена странствовать по Европе. «Прошу господина, — прибавляла она, — утвердить князя в его начинаниях и уверить его, что я не могу изменить».
Самому же поклоннику — чтобы не очень заносился — она отправила копию письма, якобы посланного ею российскому вице-канцлеру князю А. М. Голицыну. В нём «княжна Волдомир» писала о желании разделить с Филиппом Фердинандом свою судьбу, возмущалась сплетнями о её долгах и похождениях, заверяла в привязанности к императрице и заботе о благе России и выражала готовность немедленно прибыть в Петербург. К посланию был приложен обещанный «мемориал» о коммерции — состоящее из общих слов сочинение о торговле Венеции и о необходимости для России обеспечить свои экономические интересы в Азии и «Черкесском крае».
Одновременно она поддерживала переписку с Огиньским, который безуспешно пытался поправить своё плачевное финансовое положение займом. «Княжна» — теперь
Несчастный Филипп Фердинанд искренне страдал. «…Я не могу ничего сказать вам о наших делах, разве что я выбиваюсь из сил, чтобы их поправить и изыскать средства, дабы не выставить вас вновь на посмешище завистникам. Моя любовь к вам, моё дорогое дитя, с каждым днём становится всё больше, несмотря на всё то зло, что вы мне причинили; я умираю от горя, когда на меня находят мысли о том, что разум мог бы этому воспротивиться; постарайтесь же вы, воплощение мудрости, это исправить», — писал граф возлюбленной из Франкфурта 10 сентября 1773 года. Он то грозился сам уйти от греха в монастырь, то требовал от неё немедленно креститься. Ни документов, ни денег из далёкой Персии не приходило, и сильно потратившийся граф в конце концов — и, очевидно, не без влияния более трезво смотревших на его роман советников — объявил, что вынужден расстаться с любовницей навеки. Но тут она использовала другой приём из своего богатого арсенала: гордая «принцесса» мгновенно превратилась в бедную и несчастную девушку, призналась в долгах и грехах прошлых лет и объявила себя беременной. Приём сработал: граф, не ожидавший такого поворота, поклялся в верности ей и даже пожаловал особым дипломом со своим титулом и печатью крохотное владение Оберштейн{73}.
Кажется, Филипп Фердинанд уверовал в высокое происхождение и политические возможности дамы сердца — особенно после того, как до него дошли слухи, что она — внучка российского императора Петра I. Сейчас уже трудно установить, стал ли инициатором этого «открытия» влюблённый шляхтич Доманский, инкогнито посещавший даму в Оберштейне (на следствии он показывал, что ещё в Польше слышал рассказ о детях императрицы Елизаветы от русских офицеров), или оно родилось в окружении самой Али Эмете — Элеоноры, чтобы таким образом подправить её сомнительную репутацию и подтолкнуть графа Лимбурга к браку.
Сам же Филипп Фердинанд как будто не возражал против такого поворота дела и даже содействовал распространению слуха. «Много было говорено об 65, и я сильно удивился, когда 57 сразу мне сказал, что, по всей видимости, 65 — дочь покойной 4 и казачьего гетмана; что 45 хвалебно отзывался об её поведении, и все умирают от желания познакомиться с этим шедевром», — с заговорщическим видом сообщал он новости даме своего сердца в шифрованном письме, в котором под цифрой 65 скрывалась она сама, под цифрой 57 подразумевался некий Бартенштейн, цифра 45 обозначала лейтенанта французской королевской полиции Сартина, а цифра 4 — российскую императрицу Елизавету{74}.
В декабре 1773 года граф наделил её официальными полномочиями для переговоров с российским вице-канцлером по поводу претензий на крохотное графство Гольштейн-Пиннеберг, которое по договору с Данией отходило к Ольденбургскому дому. В бумаге после титула
Переговоры, конечно, так и не начались, да и роман с упрямым графом Лимбургским подходил к концу. В марте 1774 года «принцесса» в письме сообщила поклоннику, что её планы поменялись и теперь она надеется играть важную политическую роль в судьбе поляков и Польши. Филипп Фердинанд в письмах осыпал любовницу упрёками: ведёт себя безрассудно, мало того что разоряет его, но к тому же опять впутывается в какие-то политические интриги. Граф даже впервые намекнул ей, что пора и честь знать — при дальнейшем участии в сомнительных авантюрах ей, возможно, придётся покинуть Оберштейн{75}.
Но человек слаб — как только граф явился к ней, его решимость порвать отношения куда-то улетучилась (кстати, как и беременность его подруги). Он, кажется, поверил теперь уже в русское происхождение своей возлюбленной, которой будто бы сам французский король Людовик XV подал идею отправиться через Венецию в Турцию с одним из предводителей польских конфедератов — Каролем Радзивиллом, чтобы заставить султана энергично воевать с Россией, а самой поднять новую «революцию» в Польше, а заодно предъявить свои права на российскую корону и свергнуть с престола узурпаторшу Екатерину II — благо в самой России как раз началось мощное восстание, которое под именем Петра III возглавил донской казак Емельян Пугачёв.
Благородная «принцесса» объяснила жениху, что впоследствии непременно принесёт ему в жертву свою блестящую будущность, а пока должна предпринять путешествие для устранения препятствий к их союзу и возвращения графу потраченных на неё средств. Он умолял её отказаться от подобной жертвы — но сам же и добыл своей пассии денег на дорогу и лично проводил в путь из Оберштейна. «Если бы я знал, как я тебя люблю, я никогда не позволил бы тебе уехать. Нет, я не переживу, если так будет продолжаться. Дайте мне верный адрес. Прощай, моё дорогое дитя», — писал неутешный граф. Наивный Филипп Фердинанд ещё продолжал хлопотать о предстоящей свадьбе со знаменитой иностранкой, а она уже начала новую главу биографии — уже в качестве претендентки на российский престол.
«Пане коханку»
Героем этого этапа жизненного пути «принцессы» стал Кароль Станислав Радзивилл (1734–1790), князь Священной Римской империи и одна из самых колоритных фигур среди польских и литовских магнатов — некоронованных королей Речи Посполитой. Выходец из знатного и древнего рода, он получил в наследство почти все имения трёх ветвей своей фамилии и стал одним из самых богатых князей Европы. В его столице — белорусском Несвиже — и других резиденциях гремели знаменитые пиры, на которых даже самый захудалый шляхтич мог сесть за один стол с самим князем Радзивиллом. Ко всем знакомым и гостям хозяин обращался: «Пане коханку» («Любименький мой»), и эта присказка стала его прозвищем, приклеившимся на всю жизнь.
Один из последних балов во дворце князя произвёл на молодого шляхтича Яна Охотского незабываемое впечатление:
«Три огромные бальные залы соединили в одну и в ней поставили обеденный стол, такой огромный, что с одного конца до другого нельзя было узнать гостей в лицо. Четыре боковые залы заставлены были тоже столами, а в пятой зале, возле громадного круглого стола, в сорок локтей в окружности, сидел король и княжна Курляндская (Бирон), а с ними двадцать две дамы из первых фамилий королевства. Посредине королевского стола помещалось хрустальное украшение, изображавшее взятие Гибралтара, саксонской фабрики Мейсен. Вилки, ложки, ножи и тарелки на этом столе были золотые. В большой зале, на столе, который казался бесконечным, весь столовый прибор был из великолепного серебра, филигранной работы. Вдоль обеих стен стояли буфеты и буфетные столы, заваленные серебром, огромными серебряными лоханями для бутылок, кубками и посудой, носившей все признаки древности времён Ольгерда[7]. Подносов, канделябров, ножей, вилок, ложек, тарелок и прочего, вероятно, было несколько сот дюжин; в зале было в серебряных подсвечниках и люстрах более двух тысяч свечей. Кроме залы, где был король, ещё три смежные залы были завалены серебром и иллюминованы на диво. Богатство и пышность всего мною виденного вообще трудно описать. Всё здание для этого бала было заново отделано и выбито обоями из шёлковой адамашковой[8] материи с золотыми галунами и кистями. Диваны и кресла везде были обиты материей соответственного с обоями цвета.
Танцевали в театральной зале, и король с княжной Курляндской открыл бал. В десяти смежных с танцевальною залою комнатах любители карт играли в разные игры. Когда подали ужин, вся масса народа двинулась из танцевальной и других зал в столовую. Мы входили как в волшебный замок, так всё было великолепно. Кто вошёл прежде и успел занять кресло, ужинал сидя. Но около трети гостей ели стоя у боковых столиков. Я тоже ужинал стоя; таким образом виднее было всё происходившее; нельзя было сделать шагу, чтобы не встретить какого-нибудь честного литвина с блюдом, упрашивавшего кушать больше. Заглянул я в королевскую залу. Ужин начался устрицами, привезёнными из Гамбурга на почте. Несколько сот блюд их, вероятно, съели. Обилие угощений было баснословное; едва исчезало одно блюдо, являлись сейчас же другие; шампанского выпили несколько тысяч бутылок, не считая множества других старых вин и водок. На боковых столиках поставлены были головы дичи, окорока, целые серны, рыбы на холодное и т. п. Под конец ужина подали десерт. В одно мгновение всё серебро, покрывавшее столы, исчезло и заменилось бесчисленными десертными приборами.
Князь Радзивилл расхаживал по всем комнатам, где ужинали, повторяя одни и те же слова: „Пане коханку! Не едите, не пьете — не любите Радзивилла, не милостивы к нему“. В ответ ему кричали: „За здоровье князя!“ — и выпивали бокалы»{76}.
При таких возможностях Радзивилл не мог не участвовать в бурной политической жизни республики. Вся жизнь «Пане коханку» прошла в интригах и не слишком удачных авантюрах. Князь считал себя настоящим патриотом, а потому от желавших ему понравиться дворян требовал верности родным вкусам и традициям: «Пане коханку, пойдите-ка посмотрите: с косою он? В немецких ли плюндрах (во фраке и узких брюках)? Под немецкою одеждою не может биться литовское сердце», — и не принимал у себя тех, кто изменил национальному платью.
Он и сам искренне старался выглядеть образцом лихого шляхтича былых времён. Очевидец писал: «Князь Карл росту был менее даже чем среднего, очень толстый и одевался всегда по-старопольскому, чаще всего являлся в мундире виленского воеводы: гранатного цвета кунтуш, жупан[9] и отвороты малиновы и золотые пуговицы. Сабля, осыпанная крупными бриллиантами, в золотых ножнах, лосинные перчатки за поясом, а на голове малиновая конфедератка[10]. Носил он длинные усы и подбривал лоб. На темени у него был нарост величиною с волошский орех. И сам воевода, и все литвины носили широкое и даже мешковатое платье, это у них считалось старосветскою модою, которой все охотно придерживались».
Действовал князь соответственно. Выдвигая свою кандидатуру в качестве посла на сейм, он выкатил на несвижский рынок бочку с вином и, сидя на ней в костюме Бахуса, излагал свою программу, угощая всех желающих. В 1762 году Радзивилл получил должность виленского воеводы, но не удовлетворился этим — и пожелал стать гетманом Великого княжества Литовского и для достижения этой цели в средствах не стеснялся. Кароль Станислав со свитой явился в Вильно и стал наводить свой порядок на выборах Трибунала Великого княжества; его люди нападали с саблями на тех, кто осмеливался перечить. Сам Радзивилл появлялся на заседаниях в подпитии и оскорблял присутствующих. Подчинив Трибунал своей воле, воевода добился осуждения на нём своих политических противников Чарторыских, которых считал неродовитыми выскочками.
Радзивилл выступил против избрания на трон ставленника Чарторыских и России — Станислава Понятовского. На избирательный сейм он прибыл с личной «армией» в несколько тысяч человек, но у его оппонентов сил было не меньше, к тому же их поддерживали введённые в Польшу русские полки. Радзивилл двинулся обратно, но под Слонимом в июне 1764 года был разбит. Его пехота попала в плен, а сам князь бежал в Молдавию, а затем в Дрезден. Все его имения перешли под управление его противников. Поняв, что проиграл, «Пане коханку» в письмах заверял в своей лояльности короля Станислава и российскую императрицу — и в итоге добился прощения, поскольку любимец литовской шляхты оказался нужен российскому послу в Польше князю Николаю Репнину.
Петербург был обеспокоен тем, что король и «партия» Чарторыских стремились провести реформы, ограничивавшие шляхетскую «демократию» в Речи Посполитой (в том числе право
Ему посулили возвращение в отечество с восстановлением во всех правах и должностях, но при условии действовать в отношении диссидентов в интересах императрицы, а также выдавать русских перебежчиков и по возможности вести себя прилично. Князь был доволен — ответил Репнину из Дрездена, что, «проникнутый чувством самой живой признательности к императрице за предлагаемое покровительство, покорный её великодушной воле для блага республики и всех добрых патриотов, провозглашает и обещает, что будет всегда держаться русской партии; что приказания, которые угодно будет русскому двору дать ему, будут приняты всегда с уважением и покорностию и что он будет исполнять их без малейшего сопротивления, прямого или косвенного».
В июне 1767 года Кароль Радзивилл под охраной русского отряда и специально приставленного к нему русского полковника Кара вернулся в Речь Посполитую и торжественно въехал в Вильно. Он был провозглашён маршалом соединённой польско-литовской конфедерации, собравшейся в Радоме под Варшавой формально для защиты привилегий католиков в противовес Слуцкой и Торунской конфедерациям диссидентов, в действительности же — против Станислава Августа и сторонников государственных реформ. В этом смысле фигура любимца шляхты «Пане коханку» оказалась как нельзя кстати. Для него и других вождей Радомской конфедерации главными целями были ликвидация «деспотии» Понятовского и свержение его с престола. Однако король в деле о диссидентах пошёл навстречу Репнину, поэтому теперь не было никакой необходимости свергать его. «Сие собрание в такое вошло упорство, что не хотели никак подписать требуемый акт конфедерации. А как при производстве оной был приставом полковник Кар, то оный с согласия принужден был привести тут батальон пехоты с пушками, чем уже и заставили её всё по предложению нашему подписать!» — так по-военному оценил итог заседаний Радомской конфедерации в своих мемуарах генерал А. А. Прозоровский.
На короткое время Радзивилл почувствовал себя на коне. Конфедерация сняла с него все обвинения, вернула владения с выплатой денежной компенсации за нанесённый ущерб. Князь развернулся вовсю. «Великолепие его образа жизни было поразительно. Двадцать пять поваров едва успевали готовить ежедневно кушанье для огромного числа посетителей его дома. В день рождения Екатерины он дал праздник, на котором было около трёх тысяч замаскированных гостей, и при этом было выпито, кроме множества других вин, тысяча бутылок шампанского. Ему было тогда около 35 лет; он носил всегда польский национальный костюм, не умел говорить по-французски, а в нравственном отношении стоял не выше последнего из своих вассалов. Он был великий глупец и такой жестокий пьяница, что князь Репнин, чтобы воздержать такое важное лицо от безобразного поведения по крайней мере на то время, когда сейм был в сборе, поставил в его доме полковника с командой из 60 человек», — писал о «подвигах» «Пане коханку» английский посол в Петербурге Д. Гаррис{77}.
Собравшийся в конце 1767 года в окружении русских войск сейм в итоге утвердил предоставление православным и протестантам свободы совести и богослужения, избавление их от юрисдикции католических судов, частичное уравнение в гражданских правах представителей всех конфессий. Протестующие представители польской знати — епископы К. Солтык и Ю. Залусский и краковский воевода В. Ржевусский — были арестованы и отправлены в Калугу. Избранная сеймом делегация выработала договор, по которому римско-католическая религия оставалась господствующей, но диссиденты получали право на все должности, за исключением королевского достоинства, а при межконфессиональных браках дочери должны были исповедовать религию матери, сыновья — отца. Россия гарантировала Польше неприкосновенность её «кардинальных прав» (отказ подчиняться королю,
Двадцать первого февраля 1768 года сейм утвердил решения комиссии. Довольная императрица Екатерина объявила республике о своём всемилостивейшем согласии заботиться о её благе, а князю Репнину — о пожаловании ордена Александра Невского и пятидесяти тысяч рублей. Панин, поздравляя князя Репнина с достигнутыми успехами, написал ему, что сделать дело лучше, чем оно сделано, было невозможно. Однако успехи князя Репнина вызвали бурю возмущения. Обманувшиеся в своих расчётах конфедераты и масса консервативно настроенной шляхты выступили в защиту привилегий католической церкви: как можно, чтобы нечестивые диссиденты заседали в сейме и сенате рядом с правоверными католиками! Недовольные собрались в том же феврале в подольском городке Бар и создали новую конфедерацию — против короля и России. Один из её вождей, маршалок Юзеф Пулавский, обнародовал манифест, в котором призывал магнатов и шляхту бороться за «истинную римско-католическую веру» и шляхетские золотые вольности, попираемые русской императрицей и польским королём. Повстанцы видели себя настоящими крестоносцами — ревнителями веры: на своих знамёнах они вышивали изображение Богородицы, а на мундирах — кресты. В Литве основными фигурами конфедерации стали члены её Главного совета маршалок Михал Пац и командующий войсками Юзеф Сапега.
Радзивилл в феврале получил из рук короля пост виленского воеводы, но литовским гетманом стал уже знакомый нам Михал Огиньский. «Пане коханку» свою роль сыграл и теперь стал лишним. «Он, быв нам нужен, чтоб именем его, богатством и репрезентацией пользоваться в делах против мелкого дворянства, сам собою дела, однако ж, никакого не поведёт и партии почтенной не составит», — докладывал Репнин ведавшему иностранными делами Н. И. Панину 11 декабря 1767 года{78}. Крепко загулявший ещё на сейме князь поначалу не понял, что конъюнктура изменилась. На другой день после закрытия сейма англичанин Гаррис сам видел, как Радзивилл явился совершенно пьяный к Репнину и хвастался тем, что опять имеет право напиваться сколько душе угодно. Но постепенно он прозрел и, обиженный, отбыл к себе в Несвиж, где продолжил свои загулы, не стесняясь ругать посла. Открыто выступить он не смел (русские войска стояли неподалёку) и даже согласился действовать вместе с королевскими отрядами против конфедератов. Но в то же время «Пане коханку» принимал у себя эмиссаров Барской конфедерации, увеличивал численность своей «милиции», создавал запасы военного снаряжения, о чём находившиеся в его окружении информаторы исправно докладывали Репнину.
Князь мечтал превратить Несвиж в местный «Бар», тем более что Бар подольский был взят штурмом русских войск. От генерал-майора Измайлова Радзивилл вельможно потребовал не нападать на конфедератов близ Несвижа, потому что он не может быть равнодушным свидетелем пролития крови сограждан своих и, если битва произойдет подле его замка, выведет свое войско. А Репнину он писал, что не имеет намерения воевать с русскими, но принимать повстанцев обязан, будучи членом народа, «в котором господствуют вольность и равенство и ревность к своей вере»…
Измайлов же вместо ответа обложил Несвиж. Гордый князь оказался плохим политиком и негодным полководцем. Имея подготовленный к осаде замок с провиантом, боеприпасами, тридцатью двумя пушками и гарнизоном в 800 человек, Радзивилл при первых вражеских залпах стал думать о капитуляции. Он написал Репнину покаянное письмо, в котором заверял в лояльности и обещал не выступать против России. Прибывший вскоре полковник Кар объявил князю прощение в обмен на сдачу Несвижа и Слуцка, роспуск «милиции» и выдачу всего военного снаряжения. «Пане коханку» на переговорах извинялся за свои «невольные ошибки», в которых винил «чертей из Бара», принял предложенные условия и несколько месяцев жил под «охраной» Кара и его казаков, пока не выехал в июне 1769 года за границу, в австрийские владения{79}.
Там Радзивилл сразу же примкнул к конфедератам, рассчитывая занять важный пост в «генеральности» — эмигрантском «правительстве». Однако вожди конфедерации более скромно оценили его возможности и назначили послом при султанском дворе, куда Радзивилл ехать не пожелал, полагая, что завистники хотят удалить его от политики. Князь Кароль посылал турецкому визирю послания, в которых объявлял членов «генеральности» предателями и врагами турок и предлагал создать — с турецкой помощью — новую польскую власть во главе с ним самим.
Впрочем, и другие лидеры Барской конфедерации политическими талантами явно не отличались: начали восстание, не дождавшись обещанного вывода русских войск, не скоординировав действия в масштабе страны и не получив помощи извне. Серьёзным их промахом стало и выступление против короля, которого они объявили узурпатором и тираном; для Потоцких или Радзивилла борьба со сторонниками Чарторыских была важнее, чем противодействие политике Екатерины II. Разногласия среди руководства, слабое вооружение и недисциплинированность отрядов были причиной поражений шляхетских отрядов, которые не могли противостоять регулярным полкам. Русские и коронные войска без труда громили храбрых, но неорганизованных конфедератов.
Единственное, что им удалось — устроить «информационную войну» в Европе с распространением свидетельств о русских насилиях в Польше. С подачи одного из эмиссаров конфедерации, Михала Виельгорского, знаменитый просветитель аббат Габриель Мабли издал в 1771 году «Манифест о конфедератской республике Польше». «Удачи вам, храбрые поляки», — писал Жан Жак Руссо в «Соображениях об образе правления в Польше» и призывал их сохранять свою конституцию, пусть даже и с
Однако, как говорил тот же Вольтер, «Польша — всего лишь прекрасный предмет для разглагольствований». «Памфлетная война» предназначалась для общественного мнения просвещённой Европы, но не могла повлиять на ситуацию в самой Польше. С началом Русско-турецкой войны 1768–1774 годов конфедерация несколько воспряла, имея поддержку Турции и Франции: последняя прислала полякам в качестве командующего полковника Шарля Дюмурье и нескольких офицеров-инструкторов, которые, однако, не смогли переломить ход кампании. Дюмурье, чтобы создать пехоту и инженерные части, попробовал было нарушить «кардинальные права» и доверить ответственные посты крестьянам, но ни один помещик не хотел их давать; знатные шляхтичи не желали подчиняться иностранцу. В 1771 году Суворов под Краковом разбил Дюмурье, а затем и корпус храброго лидера конфедератов Пулавского; в Литве при Столовичах потерпел поражение примкнувший к конфедерации гетман Огиньский. Объявив о низложении короля, конфедераты обрекли его на подчинение императрице. Россия, не добившись собственного протектората над Польшей, с подачи прусского короля Фридриха II склонилась к разделам Речи Посполитой, первый из которых состоялся в 1772 году.
«Пане коханку» и в Венгрии жил на широкую ногу, поил и кормил шляхту — пока позволяли вывезенные с родины средства, займы и заклад драгоценностей. Он снарядил и послал в Польшу эскадрон драгун, но сам теперь стремился держаться подальше от военных авантюр. Князь переехал в Германию и предпочитал искать поддержки как у европейских монархов, так и, прежде всего, у султана, который после ряда поражений от русских войск и потери Крыма всё ещё продолжал вести с Россией тяжёлую войну. Поездка осенью 1773 года в Париж успеха не принесла — французский король отказался рекомендовать Радзивилла в Стамбуле. Тот, однако, не унывал, вновь соблазнял турок перспективой сотрудничества и даже обещал им помощь. Наконец, «Пане коханку» решился лично отправиться на Восток и в феврале 1774 года прибыл в Венецию — отсюда он вновь обратился к только что вступившему на престол в момент наибольшего упадка Османского государства султану Абдулгамиду и просил разрешения присоединиться к действовавшей против русских турецкой армии.
Здесь к Радзивиллу присоединилась наша героиня. Встреча их не была совсем уж случайной — «по газетам», как пыталась она представить на следствии. Видимо, проживая то в Страсбурге, то в Мангейме, он узнал про загадочную то ли персидскую, то ли русскую «княжну» из Оберштейна. В конце 1773 года её стал посещать некий молодой человек — скорее всего, шляхтич Михаил Доманский из окружения князя. Встречи быстро переросли в новый роман. Знакомство с Радзивиллом открывало для «княжны» более заманчивые перспективы, чем отношения с надоедливым и нерешительным графом Лимбургом.
Можно, конечно, рассуждать на тему, кто на кого первым «вышел», являлся ли шляхтич Доманский тем самым «мосбахским незнакомцем», который посещал Оберштейн в конце 1773 года, и встречался ли сам Радзивилл с «княжной» в специально нанятом для этого свидания доме в пфальцском городке Цвайбрюккене. Но, право, детали этого маскарада не являются такими уж существенными. Более важным представляется другое — то, что нет оснований полагать, будто самозванка была «выращена» польскими кругами, враждебными Екатерине II и её варшавскому ставленнику Станиславу Понятовскому. До конца всё того же 1773 года она была обычной искательницей приключений и путешествовала в поисках подходящего содержания и богатых «спонсоров», что само по себе занятие не слишком благородное, но к европейской политике отношения не имеющее.
Но объявление таинственной дамы из Оберштейна российской принцессой, кто бы ни был его инициатором, оказалось выгодным как ей самой, так и Радзивиллу. В марте 1774 года несостоявшаяся графиня объявила Филиппу Фердинанду о том, что теперь с помощью поляков будет играть «политическую роль». «Княжна» рассчитывала на блестящего польского вельможу, чьё окружение и образ жизни выгодно отличали его от «жениха» — зануды и скупердяя. Да и само сближение со знаменитым литовским магнатом поднимало её престиж — хотя бы в глазах графа Лимбурга и кредиторов. Радзивилл же получал дополнительный козырь в игре с Парижем и Стамбулом в качестве покровителя загадочной русской «принцессы». Ведь не мог же князь не знать историю о том, как при поддержке доблестной шляхты достиг российского престола Лжедмитрий I в 1605 году и как это почти удалось сделать Лжедмитрию II в 1608-м.
К тому же чудесные превращения восточной «княжны» вполне соответствовали стилю «Пане коханку», любившему поражать слушателей фантастическими историями о своих приключениях: «Он, например, рассказывал, будто служил поварёнком у некоего Галецкого, с которым ежедневно ходил пешком на охоту; при взятии Гибралтара, уверял, будто вскочил на крепостной вал на половине лошади, а другую половину, заднюю, в это же время оторвало ядром. „Ведь это справедливо?“ — свидетельствовался князь кем-нибудь из своих приближённых — Боровским или Володкевичем. „Очень может быть, князь, что именно так и случилось, — ответил однажды который-то из них, — но я свидетельствовать не могу: я в то время был уже убитым“. Князь Радзивилл любил описывать, как он на верёвке влез раз на небо и виделся там с Иисусом Христом, Богородицею и с святыми… Иногда с тоски и от нечего делать в нём проявлялась фантазия Нерона и Гелиогабала: он воевал с небывалыми неприятелями, с ума сходил, врал и сумасбродничал, точно пробуя, до какой границы может дойти придворная низкопоклонность. Он так отлично привык к своим выдумкам, что как будто и сам уверовал в их правду»{80}.
Как же князю было не заинтересоваться прибывшей из Персии инкогнито русской «принцессой»? В этом смысле они подходили друг другу, а потому и должны были договориться, тем более что в общественном мнении просвещённой Европы поддержка страдающей Польши пользовалась большей популярностью, чем мелкие территориальные притязания столь же мелкого германского владетеля. Однако политический роман не обязан был становиться любовным; во всяком случае, польский биограф князя отрицает увлечение «Пане коханку» авантюристкой и полагает, что она была только средством для осуществления его не менее авантюрных планов союза с турками{81}.
Поляки и казаки
Итак, в мае 1774 года в Венецию прибыла знатная дама — теперь уже графиня Пиннеберг — с небольшой свитой. Потом, в петербургском застенке она объясняла, что всего лишь собиралась отправить с Радзивиллом в Стамбул и далее в Персию кого-то из своего окружения. Князь же «ответствовал ей письмом, что он, почитая её за персону, полезную для его отечества, за удовольствие сочтёт с нею видеться и что он для того уже и дом одного тамошнего сенатора назначил, в который она в уречённое время и приехала и, разговаривая с ним, нашла, что он человек недальнего разума и что дела его никакого основания не имеют, почему и отменила посылать с ним своего человека. Между тем сестра его, познакомясь с нею, усильно просила её, чтобы она, как сведущая о обычаях восточных, не оставила его своими советами. Почему она рассудила: лучше ехать с ним самой до Константинополя, чтобы оттуда продолжать путь свой в Персию. Сие намерение предложила она Радзивиллу, и он тем был доволен. И так, оставя в Венеции помянутого полковника Кнора, для пересылки к ней от князя Лимбургского писем, поехали они, на венецианском судне, в препровождении некоего Гассана, сродника князя тунисского, да другого турки алжирского капитана Мегемет Баши, в Рагузу» (нынешний курортный Дубровник, а в то время — торговую республику под властью Османской империи).
Можно полагать, что многое в этом рассказе — правда. Едва ли оборотистая «княжна» не заметила, что «Пане коханку» — мужчина ума невеликого; командующий конфедератов Дюмурье так и вовсе аттестовал его «совершенным животным». Но отчего бы и не сыграть с богатым дураком в свою игру, пусть даже «дела его никакого основания не имеют»? В конце концов, изящная русская принцесса Елизавета куда больше подходила на роль союзницы доблестных поляков, чем томная персидская княжна Али Эмете. Князь же подошёл к делу с размахом, благо в Венеции он жил с привычным блеском: устраивал праздники, водил знакомство с дожем республики, завёл себе капеллу музыкантов. Заезжую графиню поместили в доме французского посланника, и князь во всём старопольском блеске явился к ней с официальным визитом. Вместе с ним были его сестра графиня Теофила Моравская и дядя князь Радзивилл, глава конфедерации граф Потоцкий, пинский староста граф Пржездецкий и польские офицеры, в том числе Ян Чарномский и Михал Доманский. Графине Пиннеберг были оказаны царские почести согласно придворному этикету.
Шестнадцатого июня 1774 года в статусе дочери русской императрицы инкогнито бывшая «княжна де Волдомир» вступила на корабль, который после двухнедельного плавания доставил её и Радзивилла со свитой в Дубровник. Французский консул Дериво отбыл на дачу и временно уступил свой дом польскому магнату, который поселил там свою гостью под надёжной охраной. Сам воевода со своими людьми ежедневно обедал у «принцессы» и обеспечивал её всем необходимым.
Но ещё раньше в этот порт прибыли офицеры князя, в том числе состоящие на французской службе. Маршал его двора Радзишевский должен был передать турецким властям пожелание Радзивилла о включении в будущий мирный договор с Россией пункта о вознаграждении за убытки в отношении «имущества, утвари, библиотеки, так же и обиженной чести и славы декретами, конституциями и разного рода предписаниями». Как сообщал консул, другой агент князя «собирается заложить имения этого последнего за два миллиона золотых венецианских цехинов и получить разрешение на набор корпуса в шесть тысяч человек среди христианского населения провинций Боснии и Албании. Пулавский (сын Юзефа Пулавского Казимир, один из наиболее видных предводителей конфедератов.
Некий пан Ключевский, ещё одна лихая голова, даже «заложил свои земли приблизительно за 40 тысяч цехинов и, кроме того, заключил условие с венецианским графом Смешиа, который со своей стороны снабдил его двенадцатью-пятнадцатью тысячами на условии службы у него в корпусе и обещал доставить разрешение правительства Венеции на сбор войск в Далмации». С этими пока ещё не существующими войсками бравый шляхтич собирался двинуться «на помощь бунтовщикам России: „Он пройдёт через Грузию, где, по его словам, силы его значительно увеличатся, так как к нему примкнёт большое количество кубанских калмык<ов>. И, наконец, по его словам, он с значительной воинской силой прибудет в Казань, где его ожидает господин де Чоглоков, незаконный сын покойной императрицы Елизаветы и графа Разумовского; этот Чоглоков стоит во главе бунтовщиков под именем Петра III, а в газетах назван Пугачёвым“»{82}.
Фантастическая картина «крестового похода» против России католиков-хорватов, турецкоподданных албанцев, боснийцев, большая часть которых являлись мусульманами, и примкнувших к ним православных грузин и
Неизвестно, откуда претендентка на русский престол получила известие о «предводителе» восставших, дворянине Чоглокове. Ещё в царствование Елизаветы Петровны при «молодом дворе» наследника престола великого князя Петра Фёдоровича и будущей Екатерины II служил в качестве камергера и обер-гофмейстера Николай Наумович Чоглоков (1718–1754). У него имелись не отличавшиеся благонравием дети, о преступлениях которых говорила составленная для Екатерины II в 1783 году записка{83}.
Наум Николаевич Чоглоков дослужился до подполковника, однако, находясь на Кавказе, отказался подчиняться командующему генералу Г. К. Тотлебену, называя его «изменником», а себя — «третьей в России персоною». В 1771 году военным судом он был приговорён к лишению всех чинов и ссылке в Тобольск, откуда через десять лет безуспешно просил о прощении. Только после воцарения Павла I ему было разрешено жить под надзором губернатора в Новгороде.
Майор Николай Николаевич в 1775 году за покушение на жизнь своего начальника, ревельского коменданта барона Унгерна-Штернберга, был заключён в Шлиссельбургскую крепость, где сидел до 1794 года, после чего жил в ссылке в Пошехонье Ярославской губернии.
Фурьер гвардейского Преображенского полка Самуил Николаевич в 1767 году за «поносительные слова» в адрес Екатерины II и «против особы её императорского величества намерение» был выпорот розгами и отправлен солдатом в Сибирь. Там он выслужился в прапорщики, но в 1774 году за дурное поведение был вновь разжалован и умер в заполярной Мангазее.