Куря трубку, философ размышлял, а затем готовился к лекциям и писал. Лекции начинались в семь часов утра и продолжались до 11.00. Преподавал он логику, практическую философию и этику, физическую географию и курс по энциклопедии. По окончании работы Кант направлялся в ресторан или трактир, где обедал – то была его единственная за день полноценная трапеза. В качестве сотрапезников он рад был видеть не только университетских коллег, но и горожан самого разного происхождения и статуса, что же касается трапезы как таковой, он предпочитал простые блюда, хорошо прожаренное мясо и доброе вино. Обед затягивался до трех, а затем Кант выходил на свою пресловутую прогулку и навещал ближайшего друга, Джозефа Грина[60]. Они беседовали до 19.00 по будням и до 21.00 по выходным, иногда к ним присоединялся еще один друг. Затем Кант возвращался домой, еще немного работал, читал и ровно в 22.00 укладывался в постель.
Уильям Джеймс (1842–1910)
В апреле 1870 г. 28-летний Уильям Джеймс записал в дневнике ценный совет самому себе: «Помни, что лишь тогда, когда будет сформирована привычка к порядку, можно будет перейти к по-настоящему интересной деятельности и постепенно, зерно за зерном, копить обдуманные выборы, как копит скупец, не забывая, что каждое упущенное звено обрушивает с собой огромное множество».
Впоследствии обсуждение таких «привычек к порядку» стало центральной темой психологических и философских трудов Джеймса. В курсе лекций, прочитанном преподавателям в Кембридже (Массачусетс) и переработанном в дальнейшем в книгу «Психология: Краткий курс» (Psychology: A Briefer Course), Джеймс утверждал, что главная задача воспитания заключается в том, чтобы «сделать нервную систему нашим союзником, а не врагом».
«Чем больше подробностей повседневной жизни удастся вверить автоматической привычке, избавившись от усилий и хлопот, тем в большей степени высшие способности разума освободятся для главной своей работы. Не найти существа более несчастного, чем человек, для которого нет ничего установленного, но все – нерешительность и сомнение, кому каждое действие: и раскурить сигару, и выпить еще одну чашку чая, и подняться с постели, и лечь в постель и приступить к очередной порции работы – дается лишь в результате усилия воли».
И все же психолог сам не сумел последовать собственному совету. Он не соблюдал постоянного расписания, часто впадал в сомнение, жил неустроенной и беспорядочной жизнью. В изданной в 2006 г. биографии Роберт Ричардсон подытоживает: «Рассуждения Джеймса о привычке – не самодовольный совет администратора. Это крохи практического опыта – поздние, с трудом, вопреки собственной природе, приобретенные и до болезненности серьезно воспринимаемые. Их предлагает нам человек, который сам-то привычек не выработал или во всяком случае не выработал таких, в каких наиболее нуждался, чья жизнь как раз и была наполнена «смятением и шумом». И справиться с этим фоном он так и не сумел».
Кое-какие предпочтения Джеймса все же удается уловить. Пил он умеренно – коктейль перед ужином. В 30 с чем-то лет он бросил курить и отказался от кофе, хотя порой украдкой выкуривал сигарету. Он страдал от бессонницы, особенно когда погружался в очередной творческий проект, и с 1880-х усыплял себя хлороформом. Если глаза не слишком уставали за день, он читал сидя в постели до 23.00 или до полуночи и находил, что таким образом «существенно продлевает день». В зрелые годы он каждый день отдыхал с 14.00 до 15.00. Момент начала работы откладывал, тянул. На лекции признавался: «Мне хорошо знаком человек, который будет подолгу ворошить огонь, расставлять стулья, подбирать пушинки с пола, что-то перекладывать у себя на столе, шуршать газетой, доставать с полки и раскрывать первую попавшуюся книгу, полировать ногти и всеми способами разбазаривать утро – и все это безо всякой цели, только бы не приниматься за то единственное дело, которое назначено на это утро и которое внушает ему отвращение, – за подготовку дневной лекции по формальной логике».
Генри Джеймс (1843–1916)
В отличие от своего брата Генри Джеймс придерживался четкого рабочего расписания. Он трудился ежедневно, усаживаясь за стол с утра и заканчивая примерно к обеду. Во второй половине жизни он уже не писал сам, а диктовал секретарше, которая являлась ежедневно к 9.30. Проведя все утро за этим занятием, далее Джеймс читал, пил чай, выходил на прогулку, обедал и проводил вечер, набрасывая заметки для следующей порции работы. (Иногда он просил секретаршу вернуться вечером и снова печатать под диктовку, а в качестве поощрения клал возле машинки плитку шоколада.)
Подобно Энтони Троллопу, Джеймс начинал новую книгу, едва закончив старую. На вопрос, когда же он находил время, чтобы обдумать замысел новой книги, Джеймс выразительно закатил глаза, похлопал интервьюера по коленке и ответил: «Это все вокруг… все вокруг… это в воздухе и, так сказать, преследует меня, не дает мне покоя».
Франц Кафка (1883–1924)
В 1908 г. Кафку приняли на работу в пражской страховой компании, и ему повезло заполучить желанную для многих «односменную» работу, то есть он должен был присутствовать в офисе с восьми или девяти часов утра до двух или трех дня. Куда лучше, нежели на прежнем месте, где приходилось отрабатывать по много часов, зачастую и сверхурочно. И все же Кафка жил в постоянном напряжении – вместе с большой семьей он ютился в тесной квартире и сосредоточенно работать мог лишь поздно. В 1912 г. Кафка писал Фелиции Бауэр: «Времени у меня в обрез, сил мало, работа моя – ужас, а дома донимает шум, вот и приходится выкручиваться путем всевозможных уловок, раз уж хорошей и прямой жизни все равно не получилось».
В том же письме он сообщал свое расписание:
«С восьми до двух или до половины третьего – контора, с трех до половины четвертого – обед, после обеда – сон, по-настоящему, в расстеленной постели (вернее, по большей части лишь попытки заснуть, если не снится какая-нибудь жуть, – однажды, например, неделю подряд, с неестественной, до головной боли, отчетливостью в каждой детали их прихотливого национального одеяния мне являлись во сне черногорцы) – до половины восьмого, потом минут десять гимнастики, нагишом, у открытого окна, потом часовая прогулка либо в одиночестве, либо с Максом [Бродом][63] или еще одним другом, затем ужин в кругу семьи (у меня три сестры, одна из них замужем, другая помолвлена и третья, самая любимая, хотя и без ущерба для любви к двум остальным), после чего, около половины одиннадцатого (но иногда и в половину двенадцатого), я сажусь за стол и пишу, сколько хватает сил, желания и счастья, до часу-двух-трех ночи, а однажды даже до шести утра. Затем снова гимнастика, как уже описано выше, только теперь без серьезных нагрузок, после чего обмывание и – в большинстве случаев с легкими болями в сердце и подрагивающими брюшными мышцами – в постель. Далее – всевозможные ухищрения, чтобы заснуть, то бишь достигнуть невозможного, ибо невозможно спать (а Господь к тому же требует спать без сновидений) и одновременно думать о своей работе, пытаясь вдобавок ко всему с определенностью решить вопросы, заведомо с определенностью нерешаемые, то есть угадать, придет ли на следующий день письмо от Вас и если придет, то когда. Ночь моя, таким образом, состоит из двух частей, сначала из бдения, потом из бессонницы, и вздумай я обо всем этом в подробностях поведать, а Вы – меня выслушать, это письмо не кончилось бы никогда».
Джеймс Джойс (1882–1941)
«Человек малодобродетельный, склонный к экстравагантности и алкоголизму» – так однажды охарактеризовал самого себя ирландский романист.
В повседневной жизни он впрямь не обнаруживал ни самоконтроля, ни склонности к соблюдению режима. Если не было необходимости поступать иначе, Джойс поднимался позже и середину дня, когда, по его словам, «разум пребывает в наилучшей форме», посвящал творчеству или же выполнению каких-либо своих профессиональных обязанностей: ради заработка он давал уроки английского языка и игры на фортепиано. Вечера он проводил в кафе или ресторанах и нередко засиживался до утра, распевая старинные ирландские песни (Джойс гордился своим красивым тенором).
Известны подробности быта Джойса в Триесте, где он жил в 1910 г. с женой Норой, двумя детьми и младшим братом Станислаусом, который, как более ответственный человек, многократно выручал все семейство из финансовых передряг. Джойс все искал издателя для «Дублинцев» и давал частные уроки игры на пианино у себя дома. Биограф Ричард Эллман так описывал его день:
«Он просыпался около десяти часов, примерно через час после того, как Станислаус, позавтракав, выходил из дома. Нора подавала ему в постель кофе с рогаликами, и он продолжал лежать, “варясь в собственных мыслях”, по выражению его сестры Эйлин, примерно до 11.00. Иногда заглядывал его польский портной и присаживался поболтать на край кровати, а Джойс слушал и кивал. Около одиннадцати он поднимался, брился и садился за пианино (которое ему пришлось медленно и с большим риском для себя выкупать в рассрочку). Зачастую игру на пианино и пение прерывал приход сборщика долгов. Джойса вызывали и спрашивали, что делать. “Впустите их”, – говорил он обреченно, словно в дверь ломился вражеский отряд. Сборщик входил, без особого успеха напоминал о необходимости оплатить счета и довольно быстро оказывался втянут в разговор о музыке или политике. Избавившись от посетителя, Джойс возвращался к пианино и продолжал играть, покуда Нора не прерывала его замечанием: “Ты помнишь про свой урок?”, а то и: “Ты опять надел грязную рубашку”. На последнее он преспокойно возражал: “И снимать не стану”.
В час – обед, затем уроки с 14.00 до 19.00 или до еще более позднего часа. Во время уроков Джойс курил длинные обрезанные сигары Virginia, а в перерывах подкреплялся черным кофе. Дважды в неделю он прекращал занятия пораньше, чтобы сходить вместе с Норой на оперу или спектакль. По воскресеньям он иногда присутствовал на службе в храме, принадлежавшем Греческой православной церкви».
Это описание «уловило» Джойса в пору писательского простоя. В 1914 г. он взялся за «Улисса» и над этой книгой трудился неустанно, хотя по-прежнему придерживался своего расписания: творить во второй половине дня, а потом допоздна выпивать с друзьями. Ежевечерние выходы в бар были ему необходимы, чтобы проветриться и отдохнуть от изнурительного труда. (Однажды, когда в результате двух дней работы на бумагу легло всего лишь два предложения, Джойса спросили, бьется ли он в поисках верного слова. «Нет, – ответил он. – Слова уже есть. Мне нужно правильно расставить их во фразе».) Наконец в октябре 1921-го Джойс завершил книгу после семи лет работы, «прерывавших, как он отмечал, восемью болезнями и девятнадцатью переездами, из Австрии в Швейцарию, в Италию, во Францию». В совокупности, писал он, «я провел над “Улиссом” примерно 20 000 часов».
Марсель Пруст (1871–1922)
«Ужасно подчинять всю жизнь сочинению книги», – писал в 1912 г. Пруст, но слегка лукавил: с 1908 г. и до самой смерти он и в самом деле занимался только сочинением монументального произведения о времени и памяти – романа «В поисках утраченного времени», который в итоге разросся до полутора миллионов слов и семи томов. Чтобы полностью сосредоточиться на этой работе, Пруст в 1910 г. принял осознанное решение скрыться от общества и с тех пор почти не покидал знаменитой обитой корковым дубом спальни в своих парижских апартаментах. Днем он спал, работал по ночам, выходил лишь за тем, чтобы набраться деталей и впечатлений для поглотившего его целиком романа. Просыпаясь поздно днем – в три или в четыре часа дня, а порой и в шесть, – Пруст первым делом зажигал содержащий опиум порошок Louis Legras, облегчавший его хроническую астму. Иногда хватало нескольких щепоток, но порой «окуривание» продолжалось часами, пока спальня не заполнялась густым дымом. Тогда Пруст звонком вызывал свою многолетнюю служанку и доверенное лицо, Селесту, которая приносила ему кофе. Кофе он пил тоже согласно сложившемуся ритуалу: Селеста приносила серебряный кофейник с крепким черным кофе на две чашки, закрытый фарфоровый кувшинчик с большим количеством кипяченого молока и круассан – всегда из одной и той же булочной, на особом блюдце. Она безмолвно составляла все это на прикроватный столик, предоставляя Прусту самостоятельно приготовить себе кофе с молоком. Затем Селеста ждала в кухне повторного звонка, означавшего, что хозяин желает еще один круассан (она всегда держала запасной наготове) и получить еще кувшинчик кипяченого молока, чтобы разбавить остаток кофе.
Нередко этой пищей Пруст и ограничивался на весь день. «Не будет преувеличением сказать, что он почти ничего не ел, – вспоминала Селеста в мемуарах о своей жизни при писателе. – Где это слыхано, чтобы человек жил на двух чашка кофе с молоком и двух круассанах в день? А порой и на одном круассане!» (Селеста не подозревала, что Пруст порой ужинал в ресторане, когда выходил в город, и уж тут ни в чем себе не отказывал.) При таком скудном питании и малоподвижном образе жизни Пруст вечно страдал от озноба, и ему все время требовались грелки с горячей водой и «шерстянки», то есть мягкие шерстяные свитера, которые он накидывал себе на плечи, один поверх другого, чтобы не знобило за работой.
На серебряном же подносе Селеста доставляла хозяину и почту. Обмакивая круассан в кофе, Пруст вскрывал конверты и порой читал избранные отрывки вслух Селесте. Затем он внимательно просматривал несколько газет, проявляя живой интерес не только к новостям литературы и искусства, но и к политике и финансам. Затем, если Пруст решал в этот вечер прогуляться, он приступал к сложным приготовлениям, а именно: звонил по телефону, вызывал автомобиль, одевался. В противном случае он приступал к работе, едва покончив с газетами, и работал несколько часов подряд, а потом вызывал Селесту и просил что-нибудь принести или просто поболтать с ним. Порой эти разговоры затягивались на долгие часы, особенно если Пруст недавно побывал в городе или принимал интересного посетителя, – по-видимому, болтая с Селестой, он готовил страницы своей прозы, выделял нюансы, находил скрытые в этих беседах смыслы.
Писал Пруст только в постели, лежа навзничь и подложив под голову две подушки. Чтобы дотянуться до пристроенной на коленях тетради, приходилось кое-как опираться на локоть, а единственным источником света служил слабый ночник под зеленым абажуром. По этой причине от продолжительной работы у Пруста сводило запястье и болели глаза. Если он уставал и не мог сосредоточиться, он принимал таблетку кофеина, а когда укладывался спать, нейтрализовал действие кофеина вероналом, успокоительным на основе барбитуратов. «Вы жмете разом и на газ, и на тормоза», – предостерегал его друг, но Пруст не прислушивался к советам. Ему, видимо, даже требовались такие страдания: он видел в страдании особую ценность и считал, что без мучений великое искусство не состоится. В последнем томе своей эпопеи он писал: «Труд писателя можно сравнить с движением воды в артезианском колодце: он достигает тем больших высот, чем глубже страдание поразило его сердце».
Сэмюэл Беккет (1906–1989)
В 1946 г. у Беккета начался тот период интенсивного творчества, который он впоследствии назовет «осадой в комнате». За несколько лет появятся лучшие его работы – «Моллой», «Мэлон умирает» и прославившая автора пьеса «В ожидании Годо». Пол Стратерн так описывает жизнь Беккета во время «осады»:
«Он сидел в комнате почти безвыходно, отгороженный от всего мира. Он сходился лицом к лицу со своими демонами, пытался понять работу своего разума. Расписание у него было очень простое. Он поднимался через час-другой после полудня, жарил глазунью и, позавтракав, запирался у себя в комнате на столько часов, сколько мог вынести. Затем он отправлялся на полуночный обход баров Монпарнаса[65], выпивал изрядное количество дешевого красного вина, возвращался к рассвету и пытался уснуть – что было трудно, ибо вся его жизнь строилась вокруг исступленной потребности писать».
«Осада» началась с откровения. Поздней ночью, гуляя неподалеку от Дублинской гавани, Беккет вдруг очнулся на конце пирса, вокруг бушевала зимняя буря. Завывал ветер, пенилась темная вода, и вдруг Беккет осознал, что все темное, что он пытался держать под контролем в своей жизни и в своем творчестве – а творчество его в ту пору не завоевало еще интереса читателей, да и самого Беккета не удовлетворяло, – нужно выпустить и оно станет источником поэтического вдохновения. «Я всегда пребуду в депрессии, – осознал Беккет, – но отныне я могу принять темную сторону как главное в моей личности и, признав ее, заставить работать на меня».
Игорь Стравинский (1882–1971)
«Я встаю в восемь утра, делаю зарядку и работаю без перерыва с девяти до часа», – сообщил Стравинский интервьюеру в 1924 г. Посвящать сочинению музыки больше трех часов в день не удавалось; менее неотложными делами он занимался во второй половине дня – писал письма, переписывал ноты, практиковался в игре на пианино. За исключением периодов, когда он отправлялся на гастроли, Стравинский писал музыку ежедневно, независимо от вдохновения, как говорил он сам. Для этой работой ему требовалось уединение, он закрывал окна кабинета, прежде чем приступить. «Я мог сочинять только в уверенности, что никто не слышит меня». Если работа стопорилась, помогала стойка на голове – эта перевернутая поза, по словам композитора, помогала «дать отдых голове и прочистить мозги».
Эрик Сати (1866–1925)
В 1898 г. Сати переехал из парижского квартала Монмартр в рабочий пригород Аркей, где ему предстояло жить до самой смерти. По утрам композитор, как правило, отправлялся пешком в столицу, проходя около десяти километров до прежнего своего места жительства, заглядывая по пути в любимые кафе. Один из наблюдателей отмечал, что Сати «двигался медленно, маленькими шагами, крепко зажав зонтик под мышкой. За разговором он останавливался и отдыхал, слегка сгибая колено, поправлял пенсне и упирался кулаком в бедро. Затем он отправлялся дальше все такими же маленькими, решительными шагами». Наряд композитора так же бросался в глаза, как и его походка: в самый год переезда в Аркей Сати получил небольшое наследство и потратил его на дюжину одинаковых вельветовых костюмов каштанового цвета и такое же количество котелков к ним. Местные жители вскоре прозвали его «вельветовым господином».
В Париже вельветовый господин навещал друзей или встречался с ними в кафе. Там же, в кафе, он работал над своими композициями, однако только в кафе, не в ресторанах: гурман Сати заранее предвкушал вкусное вечернее угощение. Хотя он любил изысканные блюда и тщательно следил за своим рационом, он мог поглощать пищу в невероятных количествах, например, в один присест уничтожить омлет на 30 яиц. Иногда Сати удавалось заработать за вечер немного денег, подыгрывая на пианино певцам в кабаре, в противном случае он совершал еще один обход кафе, хорошенько при этом напиваясь. Последняя электричка в Аркей отправлялась в час ночи, однако Сати часто опаздывал на поезд, и ему приходилось добираться домой пешком – чуть ли не до рассвета. И тем не менее, едва наступало новое утро, он вновь пускался в путь.
Специалист по истории искусства Роджер Шаттак высказал предположение, что присущее Сати уникальное чувство ритма и понимание «возможностей варьирования повторов» связано с этими «бесконечными путешествиями взад и вперед по одному и тому же маршруту изо дня в день». Действительно, на ходу Сати останавливался, записывал какие-то идеи; если уже наступала темнота, пристраивался под фонарем. Во время войны фонари выключали, и прошел слух, что это плохо сказалось на продуктивности Сати.
Пабло Пикассо (1881–1973)
В 1911 г. Пикассо переехал из Бато-Лавуар, квартала недорогих съемных студий на Монмартре, в гораздо более респектабельное помещение на бульваре Клиши, в Монпарнасе, которое больше соответствовало растущей славе художника и его вполне буржуазным пристрастиям. Биограф Пикассо Джон Ричардсон писал: «После бедного дворянского детства и нищеты первых парижских лет Пикассо мечтал устроиться так, чтобы работать и не думать о материальной стороне – “как нищий, но чтоб деньги были”, пояснял он». В монпарнасской квартире тоже сохранялся налет богемности. Пикассо занял большую и светлую студию, куда никто не смел входить без разрешения, и окружил себя инструментами своего ремесла, кучами всякого мусора и целой свитой животных: пес, три сиамские кошки, мартышка по имени Монина.
Всю жизнь Пикассо поздно ложился и поздно вставал. На бульваре Клиши он около 14.00 запирался в студии и работал до заката, а то и позже. Тем временем его подружка Фернанда развлекала себя, как умела, болталась по квартире, дожидаясь, пока Пикассо закончит и выйдет к ужину. Однако за столом с ним было не так уж весело. «Он почти не говорил за едой, иной раз и словечка не вымолвит, – вспоминала Фернанда. – Вид у него был скучающий, а на самом деле он был поглощен своими мыслями». Хроническое дурное настроение своего возлюбленного Фернанда списывала на его диету: ипохондрик Пикассо пил только минеральную воду, а в пищу употреблял овощи, рыбу, рис и виноград.
В присутствии гостей, а они наведывались в Монпарнас довольно часто, Пикассо старался быть более общительным. Он любил поразвлечься между периодами интенсивной работы, но не желал отвлекаться надолго. По предложению Фернанды (она позаимствовала эту идею у Гертруды Стайн и Алисы Токлас) пара объявила воскресенье «приемным днем», и «таким образом все светские и дружеские обязанности ограничивались одним днем». Тем не менее, по словам Ричардсона, «настроение художника колебалось от неприветливой угрюмости до коммуникабельности». А вот рисовать ему никогда не надоедало. Пикассо уверял, что, простояв три или четыре часа перед мольбертом, он не чувствовал усталости. «Вот почему художники живут долго, – рассуждал он. – Работая, я оставляю свое тело за дверью, как мусульмане оставляют обувь у порога мечети».
Жан-Поль Сартр (1905–1980)
«Чтоб быть продуктивным, не обязательно очень много работать, – заявил как-то Жан-Поль Сартр. – Три часа поутру и три вечером – таково мое правило».
Может показаться, будто французскому экзистенциалисту жилось легко, но это представление будет обманчивым: большую часть жизни он провел в творческой лихорадке, разрываясь между этими шестью часами работы в день и интенсивной светской жизнью, подразумевавшей обильную еду, крепкую выпивку, табак и наркотики. Обычно Сартр до полудня работал у себя дома, в Париже, затем отправлялся на встречу, о которой заранее договаривался его секретарь. В 13.30 он в течение как минимум двух часов обедал вместе с Симоной де Бовуар и их общими друзьями, запивая бутылкой красного вина. Но ровно в 15.30 Сартр вскакивал из-за стола и мчался домой отрабатывать вечерние три часа. Ночью он спал плохо, вырубался всего на несколько часов, и то с помощью снотворных.
К 1950-м этот режим – много работы, много вина, много сигарет и мало сна – довел Сартра до нервного истощения, однако он и не подумал снижать темп, а вместо этого подсел на коридран, модную в ту пору среди парижских студентов, интеллектуалов и художников смесь амфетаминов с аспирином. Во Франции этот стимулятор считался легальным до 1971 г., когда его признали токсичным и сняли с продажи. Вместо нормальной дозировки – по одной-две таблетки утром и в полдень – Сартр принимал двадцать штук, первую запивал утренним кофе, а остальные тщательно разжевывал в процессе работы. Каждая таблетка окупалась страничкой-другой огромного философского труда «Критика диалектического разума».
Однако таблетками проблема не исчерпывалась. Биограф Анни Коэн-Солаль сообщает: «За сутки он потреблял две пачки сигарет и несколько трубок черного табака, более литра алкоголя – от пива и вина до водки и виски – 200 миллиграмм амфетаминов, 15 грамм аспирина, несколько грамм барбитуратов, не считая чая, кофе и жирной пищи».
Сартр прекрасно понимал, что таким образом убивает себя, но его философия была ему дороже здоровья. Он рассуждал так: «У меня в голове – нерасчлененные и непроанализированные, однако в такой форме, которая могла сделаться рациональной – находились все те идеи, которые надо было перенести на бумагу. Оставалось только разделить их и записать. Проще говоря, писать философскую книгу значило анализировать мои же идеи, а баночка коридрана сулила: “С этими идеями удастся справиться за два дня”».
Томас Стернз Элиот (1888–1965)
В 1917-м Элиот поступил на работу в лондонский банк Lloyds. На восемь лет поэт, родившийся в штате Миссури, принял обличие типичного англичанина из Сити: шляпа-котелок, костюм в полоску, под мышкой аккуратно сложенный зонтик, бескомпромиссный пробор. Утром Элиот садился в пригородную электричку, на вокзале присоединялся к толпе, шедшей через Лондонский мост (эту сцену он запечатлел в описании призрачного города в «Бесплодной земле»). «Я живу среди термитов», – писал он Литтону Стрейчи[68].
Литературный критик Айвор Ричардс позднее вспоминал, как наведался к Элиоту в банк и увидел перед собой «фигуру, нахохлившуюся, словно темная птица над кормушкой, над большим столом со всевозможной иностранной корреспонденцией. Стол почти полностью занимал маленькое подвальное помещение. В полуметре над нашими головами по толстой прозрачной плитке первого этажа беспрерывно стучали каблуки прохожих. У стола едва хватало места для двух насестов».
Ричардс рисует безотрадную картину, однако Элиот своей работой был доволен: прежде он отдавал все силы сочинению обзоров и рецензий, преподавал в школе и читал довольно амбициозный цикл лекций – при таком изобилии дел у него не оставалось времени сочинять стихи, а денег он почти не зарабатывал. Lloyds ему будто небеса послали. Через два дня после того, как его приняли на работу, Элиот писал матери: «Теперь я получаю два фунта десять шиллингов в неделю за то, что сижу в конторе с 9.15 до 17.00 с часовым перерывом на обед, и здесь же в офисе нас поят чаем… Возможно, тебя удивит, что я доволен работой, но она куда менее утомительна, чем преподавание в школе, и намного интереснее».
Обеденный перерыв Элиот часто использовал для встречи с друзьями и коллегами-писателями, для обсуждения литературных проектов. По вечерам у него оставалось время, чтобы заняться поэзией или заработать еще немного сочинением обзоров и рецензий.
Какое-то время это решение казалось идеальным, но постепенно рутина стала его тяготить. В 34 года (Элиот проработал в банке уже пять лет) он признал, что ему «внушает ужас перспектива застрять там до конца жизни».
Догадавшись о его состоянии, друзья во главе с Эзрой Паундом[69], разработали план освобождения Элиота: они решили ежегодно собирать для него 300 фунтов, по 10 фунтов с 30 добровольных жертвователей. Узнав об этом проекте, Элиот был тронут и смущен и все же предпочел независимость и гарантированный заработок в Lloyds. Там он и оставался до 1925 г., когда перешел на должность редактора в издательство Faber and Gwyer (ныне Faber and Faber), которую занимал до конца жизни.
Дмитрий Шостакович (1906–1975)
Почти никто не видел Шостаковича за работой – во всяком случае в привычном смысле слова. Новая вещь целиком складывалась в голове композитора, и он мог с огромной скоростью записать готовое произведение – если ему не мешали, он выдавал по 20–30 нотных страниц в день, практически без помарок.
«Сочинял для меня совершенно непонятно – сразу писал, – вспоминала его младшая сестра. – И сразу партитуру. Садился, писал, потом проигрывал – меня всегда это удивляло»[70].
Однако моменту готовности предшествовали часы и дни внутренней работы, когда со стороны было видно, «что его мучает сильное внутреннее напряжение», «его подвижные, “говорящие” руки не знали покоя», отмечал музыковед Алексей Иконников.
У композитора Михаила Мееровича сложилось примерно такое же мнение. В 1945 г. он отдыхал вместе с Шостаковичем в доме творчества и записал: «Я увидел очень живого человека, необыкновенно подвижного, который не мог ни минуты сидеть без какого-то занятия»[71].
И все-таки оставалось загадкой, когда он успевал сочинять музыку. Меерович присмотрелся внимательнее и увидел:
«Вот, например, мы играем в футбол. Потом смотрю – Дмитрий Дмитриевич исчез. Минут через 40, через час появляется: “Ну, как дела? Давайте я один раз ударю, забью гол”. Потом ужин, вино, веселые прогулки… И я стал замечать, что время от времени он исчезает, потом появляется. К концу моего пребывания в Иванове он вообще исчез, и мы его не видели неделю. Потом он появился, небритый, немножко усталый, и предложил мне и моему приятелю Левитину: “Пойдемте, я вам сыграю”»[72].
Так был создан «Второй квартет», и хотя коллеги дивились скорости и уверенности, с какими Шостакович сочинял новые вещи, сам он этой скорости побаивался: «Беспокоит меня молниеносность, с которой я сочиняю».
«Без сомнения, это нехорошо. Сочинять с такой скоростью, как это делаю я, нельзя. Это весьма серьезный процесс, “нельзя его гнать галёпом” (как сказала одна моя знакомая балерина)… Сочиняю я с адской скоростью и не могу остановиться… Утомительно, не слишком приятно и по окончании – полное отсутствие уверенности в том, что ты с пользой провел время. Но дурная привычка берет свое, и я сочиняю по-прежнему слишком скоро»[73], – писал Шостакович Шебалину[74] в сентябре 1944 г.
Генри Грин (1905–1973)
Этот человек жил двойной жизнью: в качестве Генри Йорка – так звали его от рождения – он вел жизнь аристократа, управляющего бизнесом, который создал его отец (компания Pontifex главным образом производила аппараты, которые под высоким давлением закупоривали бутылки с пивом). Но под именем Генри Грин он написал девять романов – в том числе «Влюбленность», «Существование» и «Вечеринка в пути», вошедших в число самых оригинальных произведений ХХ в. Удивительно, что Грин вообще давал себе труд ходить в офис – при его-то наследственных доходах он мог бы и вовсе не работать. Джереми Треглаун дает объяснение в изданной в 2000 г. биографии:
«Хотя время от времени он заявлял друзьям, что откажется от Pontifex и будет жить на ренту, чтобы не работать, а только писать, он все более убеждался в том, как полезна, даже необходима рутинная работа Генри Йорка для творчества Генри Грина. Он боялся собственной неустойчивости и цеплялся за повседневные привычки, чтобы не сойти с ума. Работа обеспечивала ему и стабильность, и опыт, который он мог использовать в книгах, а требовала от него гораздо меньше, чем требовала его фантазия. Он признавался Мери Стрикленд, что составлять инженерный каталог для него было “приятнейшей забавой”».
И тем приятнее была эта забава, что стабильное присутствие в офисе не предполагало никаких реальных усилий со стороны Генри Йорка. Обычный день владельца управляющего компании Pontifex строился примерно так: он являлся в контору около десяти утра, прихватив с собой запасы джина, и часок-другой бродил по кабинету и сплетничал с секретаршами. Вскоре после 11.30 он отправлялся в ближайший паб и там просиживал середину рабочего дня, полируя джин пивом, а затем возвращался в офис к джину. Коллеги могли отыскать его там и поболтать о сотрудниках или о завсегдатаях паба, тем более что Грин, сидя за столиком, подслушивал чужие разговоры. Вернувшись в офис, директор занимался тем же, чем и с утра, иногда присаживался написать страничку-другую романа, главное же было – не опоздать на автобус и вовремя вернуться домой.
Писал он в основном по ночам. После ужина и светских мероприятий усаживался в кресло с блокнотом и ручкой (он обматывал ручку бинтом, чтоб не выскользнула) и писал до полуночи.
Когда под старость Грина спросили, почему он решил издаваться под псевдонимом, он признался, что страшился разоблачения перед деловыми партнерами. Со временем, конечно, правда выяснилась, и Грина это не порадовало. «И как же приняли его творчество подчиненные?» – поинтересовался интервьюер. «Да-да-да, – забормотал Грин. – Пару лет назад несколько человек с наших заводов в Бирмингеме сложились и купили мой роман “Существование”. И вот как-то раз обхожу я чугунолитейный цех, а литейщик мне и говорит: “Генри, я прочел твою книгу”. “Тебе понравилось?” – спрашиваю, весь напрягшись. “Да признаться, не очень”, – отвечает он. Какой кошмар!»
Агата Кристи (1890–1976)
В автобиографии Кристи признает, что и после издания десяти книг она все еще не считала себя «настоящим писателем». Ей не приходило в голову, заполняя анкеты, написать в строке «род занятий» что-то иное вместо «домохозяйка».
«Любопытно, что я плохо помню, как писала книги сразу после замужества. Наверное, я так наслаждалась жизнью, что работала лишь урывками, между делом. У меня никогда не было собственной комнаты, предназначенной специально для творчества»[75], – рассказывала Кристи.
Журналисты, мечтавшие сфотографировать автора детективов на рабочем месте, сталкивались с неожиданной проблемой: у писательницы его не было. «Мне нужен был лишь устойчивый стол и пишущая машинка, – объясняла Агата. – Я уже привыкла к тому времени писать сразу на машинке, хотя начальные и некоторые другие главы по-прежнему сперва записывала от руки, а потом перепечатывала. Очень удобно было писать на мраморном умывальном столике в спальне или на обеденном столе в перерывах между едой…»
«Многие друзья удивлялись: “Когда ты пишешь свои книги? Я никогда не видел тебя за письменным столом и даже не видел, чтобы ты собиралась писать”. Должно быть, я вела себя как раздобывшая кость собака, которая исчезает куда-то на полчаса, а потом возвращается с перепачканным землей носом. Я делала приблизительно то же самое. Мне бывало немного неловко “идти писать”. Но если удавалось уединиться, закрыть дверь и сделать так, чтобы никто не мешал, тогда я забывала обо всем на свете и неслась вперед на всех парусах»[76].
Сомерсет Моэм (1874–1965)
«Моэм сравнивал привычку писать с привычкой пить: и ту, и другую легко приобрести и трудно от них избавиться, – рассуждает Джеффри Мейерс в опубликованной в 2004 г. биографии английского писателя. – Для него это было скорее зависимостью, чем призванием». Неплохая зависимость: за без малого 92 года своей жизни Моэм опубликовал 78 книг[77]. Он писал по три-четыре часа каждое утро, назначив себе норму от 1000 до 1500 слов. Работа начиналась прежде, чем он усаживался за стол: первые две фразы он продумывал, лежа в ванне. Когда он принимался за работу, ничто не должно было его отвлекать. В отличие от Гертруды Стайн Моэм не считал возможным сочетать работу и любование пейзажами, он всегда ставил стол против глухой стены. Заканчивая работу около полудня, Моэм часто испытывал нетерпеливое желание взяться за нее заново. «Когда пишешь, когда создаешь персонаж, то он все время с тобой, ты занят им, он живет», – говорил Моэм и добавлял, что когда «отрезаешь это от своей жизни, жизнь становится довольно-таки одинокой».
Грэм Грин (1904–1991)
В 1939 г., предчувствуя скорую войну, Грэм Грин встревожился: не умереть бы, так и не закончив книгу, которую он заранее считал для себя главной, – «Силу и славу». Но он также боялся оставить вдову и сирот в бедности, а потому в очередной раз взялся за написание «чтива» – мелодраматических триллеров без особых содержательных и стилистических изысков, зато доходных. При этом он продолжал корпеть над своим шедевром. Чтобы не отвлекаться на быт, Грин снял для себя отдельную студию, адрес и номер телефона которой был известен только его жене. Там он изо дня в день работал по строгому расписанию, по утрам писал боевик «Доверенное лицо», а во второй половине дня принимался за «Силу и славу». Чтобы осилить две книги одновременно, писатель принимал две таблетки бензедрина: одну по пробуждении, а вторую в полдень. Это позволяло ему писать по утрам по 2000 слов при обычной норме 500. За шесть недель «Доверенное лицо» было закончено и отправлено в печать; на «Силу и славу» понадобилось еще четыре месяца.
К подобной продуктивности (как и к приему стимуляторов) Грин отнюдь не был склонен в более спокойные периоды своей жизни. Перевалив за шестьдесят лет, он понизил планку и вместо прежних 500 слов в день требовал с себя уже не более 200. В 1968 г. на вопрос интервьюера, можно ли его назвать приверженцем графика «с девяти до пяти», он отвечал: «Господи, скорее уж с десяти до четверти одиннадцатого».
Джозеф Корнелл (1903–1972)
Первую инсталляцию Корнелл сделал в 1934 г., вскоре после того, как получил работу в большом манхэттенском ателье в отделе домашнего дизайна. Работа с 9.00 до 17.00 была скучноватой и малооплачиваемой, но Корнелл продержался в ателье шесть лет: он считал себя обязанным содержать семью, мать и брата-инвалида. Они жили все вместе в маленьком домике в Флашинге (Квинс), а в мире искусства Корнелл в ту пору не пользовался известностью.
Его положение заметно улучшилось спустя несколько лет – эти годы Корнелл работал по ночам, сортируя и собирая за кухонным столом материалы для своих «волшебных ящиков»[79]. Давалось ему это нелегко. Иногда он слишком уставал за день и уже не мог сосредоточиться на инсталляции, вместо этого он садился почитать книгу, а для тепла включал плиту. Утром сварливая матушка бранила его за оставленный на кухонном столе беспорядок – другого рабочего места у Корнелла не было, и все увеличивавшуюся коллекцию вырезок из журналов и дешевых побрякушек ему приходилось хранить в гараже. Лишь в 1940-м Корнелл собрался с духом, уволился и посвятил все свое время искусству, однако и тогда его привычки почти не претерпели изменений. Он все так же работал за кухонным столом, когда мать и брат удалялись в спальни верхнего этажа. Поздним утром он шел завтракать в город, в местный ресторанчик Bickford, угощался (он был сладкоежкой) кусочком пирога или кекса, причем любовно отмечал эти десертные радости в своем дневнике. Днем он тем или иным способом зарабатывал деньги как свободный художник или дизайнер – лишь бы хватило на оплату счетов и мать не бранила за то, что бросил постоянную работу. Работать он не любил, сидеть без дела ему тоже не нравилось, и в 1940-х он несколько раз вновь нанимался на службу, поначалу радуясь возобновлению привычной, с девяти до пяти, рутины, а через несколько месяцев уставая от нее – и тогда он вновь увольнялся. В итоге он примирился с образом жизни независимого художника, обустроил в подвале мастерскую и получил возможность работать днем. Обширная корреспонденция, а также непрерывный поток художников, кураторов музеев и коллекционеров – все теперь рвались побывать во Флашинге – помогали ему поддерживать связь с миром за пределами материнского дома.
Сильвия Плат (1932–1963)
Дневник Сильвии Плат, который она вела с 11 лет до самоубийства[80] в 30, отражает постоянные безнадежные попытки выработать сколько-нибудь продуктивный режим дня. «Отныне и навсегда – попытаться: ставить будильник на 7.30 и вставать, выспалась или нет» – вполне показательная запись января 1959 г. «Покончить с завтраком и уборкой (кровать, посуда, подметание или что там) к 8.30… Начать писать до 9.00 (девяти), это избавит от проклятия». Однако проклятие не уходило или уходило совсем ненадолго, как бы Плат ни старалась выделить неприкосновенное время для ежедневной работы. Лишь под конец жизни, когда она рассталась с супругом, поэтом Тедом Хьюзом и одна занималась двумя маленькими детьми, Сильвия нашла подходящий режим: она принимала снотворное, чтобы заснуть, а около пяти утра, когда действие препаратов заканчивалось, просыпалась и писала, пока не вставали дети. За два месяца работы в таком графике осенью 1962-го она написала практически все стихотворения из сборника «Ариэль» – эта книга, опубликованная посмертно, наконец-то принесла Сильвии славу великого, потрясающе оригинального поэта, нового голоса в американской литературе. В эту пору она была одержима работой, наслаждалась творческим процессом. В октябре 1962 г., за четыре месяца до того, как лишить себя жизни, она писала матери: «Я – гениальный писатель, у меня все есть, я пишу лучшие мои стихотворения, они принесут мне славу».
Джон Чивер (1912–1982)
«Когда я был моложе, – вспоминал Чивер в 1978 г., – я вставал в восемь, работал до полудня, затем делал перерыв, вопя от гордости за самого себя, затем возвращался к работе до пяти дня, потом пил, трахался, ложился спать и с утра начинал все с начала». На исходе 1940-х, когда Чивер с женой и дочерью поселился на девятом этаже на восточной стороне Манхэттена, его привычки несколько изменились, стали более рутинными и деловыми. «По утрам, – рассказал Блейк Бейли в опубликованной в 2009 г. биографии писателя, – он облачался в свой единственный костюм, спускался на лифте в подвал, а там раздевался до трусов и в этом виде работал до полудня. Затем он снова надевал костюм, возвращался в свою квартиру и обедал». На том рабочий день заканчивался. Во второй половине дня Чивер гулял с дочерью по городу, а на обратном пути заглядывал в бар Menemsha на 57-й улице, если ему хотелось пропустить глоточек.
С годами часы утренней работы все сокращались, а время выпивки наступало все раньше. К 1960-м Чивер повадился возвращаться из подвала уже к 10.30 и бродил по дому, притворяясь, будто читает газеты или книги, а сам поджидал момента проскользнуть незамеченным в буфетную и плеснуть себе джину. Дневник, который он начал вести в конце 1940-х и продолжал на протяжении трех десятилетий, отражает постоянную борьбу с алкоголизмом и попытки «достичь хоть какого-то равновесия между творчеством и жизнью». Типичный для Чивера день обрисован в записи 1971 г.:
«Мой лучший час – между пятью и шестью утра. Еще темно. Запевают первые птицы. Я всем доволен и всех люблю. Неудовлетворенность я почувствую ближе к семи, когда в комнату хлынет свет. Я не готов встретить день – не готов встретить его трезвым, хочу я сказать. Иногда мне хочется сразу пробраться в буфетную и налить себе выпивку. Я повторяю заклинание, которое я сочинил три года назад, когда описывал человека, постоянно думающего о бутылке. Помимо всего прочего, эта ситуация еще и склонна повторяться. Часы от семи до десяти, когда я позволю себе выпить, – самые ужасные. Я мог бы принять успокоительное, но не делаю этого… Я хотел бы помолиться, но кому – Богу воскресной школы, провинциальному царьку, чьи ритуалы и возможности мне толком не известны? Я страшусь машин, самолетов, кораблей, змей, бродячих собак, падающих листьев, лестниц-стремянок и воя ветра в каминной трубе. Доктор Геспаден, я боюсь ветра в трубе! До обеда я сплю, охмелев, и обычно просыпаюсь, вновь всем довольный и всех любя, хотя и не приступаю к работе. Кульминация дня, его сердцевина – купание. Затем – уже приближается вечер – я пьян и мирен. Сплю и мечтаю до пяти».
Дневник отражает также сексуальные тревоги Чивера. Он 40 лет был женат, спал с любовницами, но боролся с гомосексуальными порывами и несколько раз вступал в связь с мужчинами. Его сексуальный аппетит был ненасытен (актриса Хоуп Лэндж после короткого романа с Чивером назвала его «самым неутомимым любовником, какого она знала»), но перемежался нередкими периодами импотенции. Вероятно, причиной тому был алкоголизм в сочетании с чувством вины и треволнениями в браке. Все это отвлекало Чивера от работы, тем более что он искренне верил в необходимость сексуальной разрядки. Он полагал, что его организму требуется не менее «двух или трех оргазмов еженедельно», что благодаря сексу повышается сосредоточенность в работе и даже улучшается зрение: «Со стояком я прочту мелкий шрифт молитвенника, а когда висит, с трудом читаю газетные заголовки».
Иногда Чивер сам от себя уставал, но все же считал, что внутренние бури каким-то образом связаны с его творческим даром, что он обладает внутренним источником жизненных сил, который питает его прозу, но выплескивается в виде и распутства, и пьянства. Порой он сомневался даже, в самом ли деле творчество дает благой выход его энергии или же, потакая своему воображению и записывая его плоды, он лишь сам себе причиняет вред. «Я пытаюсь уверить себя, что для человека моего склада творчество не должно быть саморазрушительным, – записал он в дневник в 1968 г., – я думаю и надеюсь, что это не так, однако в глубине души я не убежден».
Луи Армстронг (1901–1971)
Почти всю свою взрослую жизнь Армстронг провел в пути с одного выступления на другое. Спал он в безликих номерах дорожных гостиниц. Чтобы справиться со стрессом и скукой подобной жизни, великий трубач разработал замысловатый ритуал, которому следовал до и после шоу. Он старался прибыть на любое мероприятие за два часа до начала, уже полностью одетый, и проводил оставшееся время в своей гримерной, пользуя себя домашними средствами, в которые глубоко верил: глицерином и медом «для смазки труб», маалоксом от боли в желудке, а хронические трещины на губах залечивал особой мазью, изготовленной немецким тромбонистом. По окончании празднества Армстронг возвращался в гримерную и принимал друзей и поклонников, сидя в нижней рубашке с носовым платком на голове и вертя в руках трубу. Перед выступлением он ни в коем случае не обедал, но мог польститься на поздний ужин, а чаще предпочитал вернуться к себе в отель и либо попросить в номер еду из ресторана гостиницы, либо заказать доставку китайских блюд – они значились у него в главном меню сразу же после красных бобов с рисом. Затем музыкант сворачивал косячок – он открыто курил марихуану, «травку», почти ежедневно, предпочитая ее алкоголю, – и принимался за обширную корреспонденцию под музыку из двух кассетников, которые он повсюду возил за собой.
Вечно страдавший бессонницей, Армстронг использовал музыку словно колыбельную, однако перед отходом ко сну ему требовалось еще одно домашнее средство – Swiss Kriss, сильнодействующее слабительное на травах, изобретенное специалистом по питанию Гейлордом Хаузером в 1922-м (оно продается и поныне). Армстронг столь крепко верил в целебные свойства этого лекарства, что рекомендовал его всем друзьям и даже заказал карточку, где он сидит на унитазе под лозунгом «Оставь это все позади». Его врачей приводила в ужас эта манера заниматься самолечением, однако результат был неплохой: вечер за вечером трубач продолжал выступать на неизменно высоком уровне, и утомительные гастрольные разъезды вроде бы не сказывались на нем. Он сам признавался в интервью 1969 года:
«Это была чертовски трудная работа, парень. Я словно 20 000 лет провел в самолетах и поездах, устал до чертиков… Я никому ничего не доказывал, просто хотел играть как можно больше. Моя музыка и была моей жизнью, всегда на первом месте, но чего стоит музыка, если ты не умеешь донести ее до слушателей? Надо жить для публики, потому что ты только за этим и нужен: чтобы доставлять людям удовольствие».
Уильям Батлер Йейтс (1865–1939)