— Так, дорогие мои, давайте-ка шевелиться! Больше жизни! Вы же не приклеены к стульям!
Герой с героиней вставали и менялись местами.
В наши дни маятник качнулся слишком далеко в сторону другой крайности. Помню, как-то на репетиции исполнительница главной женской роли вдруг вскочила и затопала ногами.
— В чем дело? — спросил режиссер.
— Ничего страшного, через минуту буду в порядке, — отвечала она. — Просто ноги затекли.
Самое жуткое испытание выпало на мою долю в связи с музыкальной комедией, которую я написал для Артура Робертса, — он тогда играл у Левенфельда в Театре принца Уэльского. Австриец Левенфельд сколотил состояние на торговле элем фирмы «Копе». Двадцать лет назад этот безалкогольный напиток пользовался большой популярностью, пока налоговая служба не установила, что алкоголя в нем содержится больше, чем в обычном пиве, какое подают в трактирах. Левенфельд очень обижался на лондонских критиков за то, что они не берут чеки.
— Почему нет? — негодовал он. — Объявление в солидной газете стоит сто фунтов. Я дал бы критику десять — и ему выгодно, и мне экономия.
Он не сомневался, что такое время еще придет.
Артур Робертс отвел меня в сторонку.
— Напиши мне роль с капелькой пафоса. Ну, ты понимаешь, что я имею в виду. Веселую, но с двойным дном. Чтобы зрители потом говорили: «Я всегда знал, что Артур умеет насмешить, но черт возьми, я не думал, что от его игры могут быть слезы на глазах!» Понимаешь, о чем я?
Я уехал за город и взялся за работу. Сюжет казался мне интересным. Там были моменты, когда, если сыграть как надо, перехватывает горло. Правда, заканчивалось все хорошо. Персонажа я сделал трактирщиком, получившим в наследство отель. Робертс на чтении не присутствовал. На первой репетиции он отвел меня в уголок и сказал:
— Слушай, у меня идея по поводу роли. Пусть я буду молодой фермер. — Он блестяще изобразил сомерсетширский деревенский выговор. — Такой вот простачок. И во втором акте…
— Не получится, — возразил я. — Ты владелец гостиницы в Мейденхеде.
— Отлично! Ты просто уменьши гостиницу и назови ее фермой!
Я пытался его урезонить, но он уперся. Просто сам не свой был, так хотел сыграть фермера. По его описанию роль выходила забавной и небанальной. Я просидел одну-две ночи и превратил персонажа в фермера. Худо-бедно провели пару репетиций, и тут его вновь озарило. Он захотел быть детективом, выдающим себя за официанта-итальянца.
— Что тут трудного? У старухи стащили драгоценности, я влюблен в дочку. Бестолковые полицейские не могут поймать вора, и я берусь за расследование ради возлюбленной.
Для этого требовалось переписать половину акта. Я переписал. Три дня спустя Артур пожелал стать французским маркизом, который в эмиграции вынужден давать уроки англичанам в Сохо.
— Как ты не понимаешь? — горячился он. — Тут будет место пафосу! Я заставлял зрителей смеяться, теперь я заставлю их плакать. Разнообразие, вот что нам нужно!
Самого спектакля я так и не увидел. Говорили, что Артур совершенно очаровал публику. Критики очень хвалили его разносторонность. За меня пьесу дописывал Адриан Росс (Артур Роупс). Он работал потрясающе. Записывал сцену — и очень хорошую сцену, — пока Артур Робертс разыгрывал ее прямо перед ним. Назавтра Артур забывал все вчерашнее, и Роупс писал для него новую сцену.
«Жильца с четвертого этажа» я написал для Дэвида Уорфилда. Вначале это был рассказ. Издатель Джон Мюррей подал мне мысль сделать из него пьесу, а когда я увидел Уорфилда в «Учителе музыки», мне показалось, что он — идеальный актер для этой роли. В нем нет того достоинства и властности, как у Форбс-Робертсона. Его Незнакомец побеждал бы мягкостью и убеждением. Во время американского турне я попросил своего литагента, мисс Марбери, связаться с Веласко, импресарио Уорфилда. В пульмановском вагоне где-то между Вашингтоном и Нью-Йорком я обрисовал ему свою идею. Она его захватила. Мы оба не были уверены, как пьесу примут зрители. Мне казалось, я смогу написать так, чтобы не задеть ничьих чувств. Веласко решил довериться мне, и, вернувшись в Англию, я приступил к работе. Писать было нелегко: пьеса была из тех, которые нужно не придумать, а прочувствовать. Я жил в пустынной части Чилтернских холмов, вокруг расстилались бескрайние просторы — это помогало настроиться на нужный лад. И вот наконец пьеса готова. Я вернулся в Америку для постановки «Сильвии» — пьесы, которую я написал для Грейс Джордж, — и взял с собой рукопись «Четвертого этажа». Поздно вечером в театре Веласко в Нью-Йорке я прочел пьесу Уорфилду и Веласко. Мы были одни в здании, а после отправились ужинать в клуб Уорфилда. Было уже три часа утра, и в ресторане не нашлось ничего съедобного, кроме маринованных огурцов и холодной говядины. Мы сами не замечали, что говорим шепотом. Пьеса произвела сильное впечатление. Подозреваю, что позже Беласко струсил. Мы заключили договор на следующее утро в кабинете мисс Марбери. Беласко попросил меня, когда вернусь в Англию, встретиться с художником Перси Андерсоном — пусть нарисует эскизы действующих лиц. Когда он работал над рисунками, к нему в мастерскую в Фолкстоне зашел живший по соседству Форбс-Робертсон. Форбс заинтересовался рисунками, и Андерсон показал ему пьесу.
Форбс написал мне, если вдруг договоренность с Беласко почему-либо отменится, чтобы я обращался к нему. Письмо пришло на следующий день после того, как я получил письмо от Беласко: он давал понять, что хотел бы, если возможно, освободиться от контракта. Вместо ответа я отправился к Форбс-Робертсону на Бедфорд-сквер и прочел рукопись им с женой. Форбс тоже занервничал, но Гертруда Элиот отмела все сомнения, и это решило дело.
Мы собрали, по-моему, идеальный состав исполнителей. Эрнест Хендри в роли старого букмекера, Йен Робертсон в роли майора, Эдвард Сэсс в роли еврея, Агнес Томас в роли миссис Шарп и Хейди Райт в роли молодящейся дамы — все были великолепны. Маленькую служанку сыграла Гертруда Элиот. Я поначалу опасался, что красота и изящество будут ей мешать, но она успешно преодолела эти недостатки и даже на репетициях сумела наделить бедную замарашку одухотворенностью, совершенно ее преображавшей. На гастролях в провинции эту роль играла моя дочь, а позже и в Лондоне, во время войны. Это были две лучшие Стейши на моей памяти. Планировалось, что Вивьен будет играть Лила Маккарти. Поскольку Гренвилл-Баркер был в Америке, Лила обратилась за советом к Бернарду Шоу. Он прочел пьесу и сказал, что за такую роль надо хвататься обеими руками. Она надеялась, что сумеет отделаться от текущего ангажемента, но не получилось, и пришлось нам искать другую актрису.
— Ищи кого-нибудь покрасивее, — сказал Форбс. — В пьесе шесть персонажей женщин. Четыре из них уже немолоды, а моей жене приходится маскироваться. Должна же быть хоть одна красавица!
Я вспомнил об Алисе Кроуфорд. Время уходило. Мы отправили ей телеграмму. Нам сообщили, что она только что уехала на бал в отель «Пиккадилли».
— Поезжай туда, — сказал Форбс.
Я отправился, в чем был, — в синем саржевом костюме с воротничком, который не менял с восьми утра, и в коричневых ботинках. В бальном зале я произвел фурор. Скорее всего меня приняли за полисмена в штатском. Я углядел Алису Кроуфорд и вызвал ее в коридор. За ней вышел некий джентльмен и спросил, не может ли он быть чем-нибудь полезен. Кажется, он решил, что за меня нужно внести залог.
Пьесу поставили в Харроугейте. Публика вообразила, что это фарс. Им же сказали, что пьесу написал автор «Троих в одной лодке»! Вечером мы с Робертсонами ужинали в печали. Зато в Блэкпуле пьесу приняли восторженно. Форбс телеграфировал мне:
«Ничего страшного. В Блэкпуле все поняли, понравилось».
На премьере в Лондоне, когда опустился занавес, последовало мертвое молчание и продолжалось так долго, что все решили — пьеса провалилась. Моя жена заплакала. И вдруг загремели овации и крики «браво». Жена утерла слезы.
Меня самого там не было. Я избегал ходить на премьеры своих пьес с тех пор, как Уиллард поставил одну из них в театре «Гаррик». Мне показалось, что зрители единодушно аплодируют, но стоило выйти на поклоны, как меня освистали. Говорят, если хочешь слышать аплодисменты, терпи и свистки. Может, это и логично, но неразумно. Все равно что сказать: если ты не против, чтобы тебя хлопали по плечу, терпи, если дадут пинка под зад. Вспоминается премьера одной из пьес Джонса. Мнения зрителей разошлись. Джонс не вышел на поклоны, и правильно сделал. Выйдя на улицу, я нечаянно услышал слова одного критика с галерки:
— Мог бы выйти на казнь, как мужчина!
Уильям Томас Стед по воскресеньям собирал в своем доме на Смит-сквер интересных людей. Вскоре после премьеры «Четвертого этажа» я получил от него приглашение обсудить «Евангелие от Джерома». В другой раз мы обсуждали, какова главная движущая сила человечества, и пришли к выводу, что это ненависть: ненависть одной нации к другой, религиозная вражда, политическая рознь. Тогда как раз набирало силу движение суфражисток, и к списку добавилась ненависть между полами. Стед жил и умер убежденным спиритуалистом, несмотря на то, что единомышленники однажды сильно его подвели. Они уговорили его издавать ежедневную газету, уверяя, что успех ей обеспечен. Затея с треском провалилась, но Стед их простил.
Форбс-Робертсон сомневался, везти ли «Четвертый этаж» в Америку. На этом настояла его свояченица, знаменитая американская актриса Максин Элиот. В ее театре в Нью-Йорке пьеса и шла поначалу.
Мэтисон Лэнг повез пьесу на Восток. В Китае после спектакля к нему подошел поблагодарить весьма почтенный мандарин.
Он сказал:
— Если бы этой ночью я задумал совершить злое дело, я бы не смог. Пришлось бы отложить до завтра.
Глава VIII
Я становлюсь редактором
«Лентяй. Под редакцией Джерома К. Джерома и Роберта Барра. Ежемесячный иллюстрированный журнал. Цена шесть пенсов». Идея принадлежала Барру, название — мне. Барр превратил британскую редакцию издательства «Детройт фри пресс» в процветающее предприятие, и ему захотелось самому что-нибудь издавать. Решив привлечь к работе известного автора, он поначалу колебался между мной и Киплингом. Выбрал меня, думая, — как он говорил позже с горечью, — что мной легче управлять. Его отпугнул упрямый подбородок Киплинга. Киплинг к тому времени уже два года жил в Лондоне и совсем недавно женился на своей секретарше — очень красивой девушке с затаенной грустью в глазах.
Писатели признавали силу его таланта, но из-за задиристого характера он завел множество врагов. Читатели и критики в те времена были очень ранимы. Киплинга обвинили в грубости и непочтительности. Говорят, его так и не произвели в рыцари, поскольку королева Виктория обиделась на него за то, что он ее назвал «Виндзорской вдовушкой». Впрочем, он не много потерял. Лорд Чарлз Бересфорд часто рассказывал историю, — и те, кто хорошо его знал, охотно верили, — как однажды король Эдуард сказал ему:
— Помните Л.? Того типа из Хомбурга? На днях я его произвел в рыцари.
— Так ему и надо, поганцу, — ответил Бересфорд.
Что касается тиражей, «Лентяй» имел большой успех. Коммерческим директором у нас был некий Уильям Данкерли. В справочнике «Кто есть кто» он говорит о себе, что «обратился к писательству для отдохновения от бизнеса и обнаружил, что это занятие намного приятнее». Сейчас он пишет стихи под псевдонимом Джон Окснем. У нас была симпатичная контора поблизости от Стрэнда, на Арундел-стрит, и по пятницам мы устраивали чайные вечера, известные под названием «В гостях у Лентяя». На них собирался литературный Лондон. Помощником редактора был Джордж Браун Бургин. Он уже тогда был жаден до работы, а позже его аппетит, кажется, еще усилился. Ему ничего не стоит выдавать в год по три романа. Я однажды написал за день две тысячи слов, и потом неделю приходил в себя. Уэллс потрясает еще больше. Он заканчивает новую книгу раньше, чем дочитают предыдущую; излагает всемирную историю, пока средний школьник зубрит даты, и изобретает новую религию быстрее, чем ребенок выучит молитвы. У него поставлен стол возле кровати. Если накатит вдохновение, он просыпается среди ночи, заваривает себе кофе, пишет главу-другую и снова засыпает. В виде отдыха от серьезной работы он может опротестовать результаты парламентских выборов или провести конференцию по проблемам образовательной реформы Как у него не случится короткого замыкания в мозгу — великая научная загадка. Я раз в письме пожаловался ему на усталость. Он пригласил меня на пару дней к себе в Фолкстон — отдохнуть, подышать морским воздухом. «Отдыхать» поблизости от Уэллса — все равно что попытаться уснуть, свернувшись калачиком в самом центре урагана. Если он не объяснял устройство Вселенной, то учил меня сложным новым играм, которые сам изобрел и от которых у меня ум заходил за разум. В районе Саут-Даунс встречаются довольно крутые холмы. Мы поднимались на них со скоростью четырех миль в час, непрерывно разговаривая. В воскресенье вечером разразилась буря, хлестал дождь пополам со снегом. Уэллс объявил, что прогулка будет нам полезна — по крайней мере проснемся. Как только миссис Уэллс отвернулась, мы прихватили с собой мальчишек, напялив на них дождевики.
— Повеселимся! — приговаривал Уэллс.
Его сыновья были отчаянные ребята и бодро смеялись, но продвигаясь против ветра вверх по холмам Ли, мы заметили, что мокрый снег сечет им лица. Тогда мы пристроили их к себе за спины — мальчишки шли, обхватив нас за пояс, а мы брели вперед, нагнув голову. И все равно Уэллс говорил не умолкая. Но однажды матушка-природа его победила. Это случилось, когда он гостил у меня в Гулде-Гроув, близ Уоллингфорда. Мы решили взобраться на уединенный отрог Чилтернских холмов. На середине подъема Уэллс выдохся и не говорил ни слова, пока мы не достигли вершины и не просидели там минут пять. Внизу виднелись башни Оксфорда, а за ними — Котсуолд. Саутгемптонский залив сверкал серебряной искоркой на горизонте. Под ногами у нас лежала заросшая травой, но прямая как стрела, древняя римская дорога, что ведет от Гриме-Дайка к развалинам форта на Синодунских холмах и дальше, на север.
Не помню, то ли к Уэллсу, когда я гостил у него в Фолкстоне, то ли ко мне, когда он гостил у меня в Уоллингфорде, явилась компания специалистов, подыскивающих подходящее место для строительства города-сада. Едва услышав словосочетание «город-сад», Уэллс взял дело в свои руки и двадцать минут объяснял старому джентльмену, как нужно строить города-сады, в чем заключается фатальное несовершенство уже существующих городов-садов и как именно следует финансировать города-сады и управлять ими. Старый джентльмен несколько раз пытался вставить слово, но Уэллс не дал себя перебить.
Когда он наконец закончил, старик сказал:
— Идеи у вас правильные, но они неосуществимы на практике.
— Если идеи правильные, ваша задача — сделать так, чтобы они осуществились, — ответил Уэллс.
Говорят, Шоу отдыхает, только когда работает. Однажды Шоу мне сказал, что у него на все случаи жизни заготовлены всего три речи. Одна — о политике (включая религию), другая об искусстве (и о жизни вообще) и третья — о себе самом.
— Люди думают, что я сочиняю новые речи, а я просто повторяю снова и снова то, что уже говорил много раз. Если бы еще они меня слушали! Мне надело разговаривать, — сказал Шоу. — Я бы говорил в десять раз меньше, если бы ко мне прислушивались.
Он утверждал, что красноречию можно научиться в одной из двух школ: театр «Лицеум» (времен Ирвинга) и Гайд-парк. Шоу учился в Гайд-парке, стоя на табуретке. Есть только один способ одолеть Шоу, когда он говорит с трибуны. Тягаться с ним в остроумии безнадежно. Выход один: заставить его стать серьезным. Тогда он, случается, теряет почву под ногами. Мысль его стремительна, как молния. Помню, в самом начале кинематографического бума к нему пришел тогдашний президент Клуба театралов, очень серьезный молодой человек.
— Мистер Шоу, — сказал он, — мы просим вас выступить на заседании нашего клуба по вопросу: грозит ли театральному актеру вымирание?
— Вы не сказали, какому именно актеру, — ответил Шоу. — И почему вы говорите об этом как об угрозе?
Шоу — самый добрый человек на свете, но он беспощаден. Его любимый вид спорта, по его же собственным словам, — публичные выступления, а любимый способ отдыха — думать. Однажды он мне признался, что иногда слишком увлекается думанием. Как-то он в Алжире ехал на машине и захотел сам сесть за руль. Во время езды из очередных раздумий возникла идея пьесы.
— Что скажете? — спросил он, обернувшись к шоферу, и далее принялся излагать сюжет.
Шофер часто высказывал ценные и весьма здравые замечания по поводу его пьес, но на этот раз вместо того, чтобы поддержать Шоу, буквально сел на него и вырвал руль из рук.
— Вы уж извините, мистер Шоу, — сказал он потом, — пьеса чертовски хорошая, прямо не хочется, чтобы вы разбились раньше, чем ее напишете.
Шоу, увлекшись, не заметил, что едет прямо к пропасти.
Конан Дойл тоже отличался невероятной работоспособностью. Он мог, сидя за письменным столом в уголке собственной гостиной, написать рассказ, пока вокруг смеялись и болтали человек десять гостей. Ему так даже больше нравилось, чем сидеть одному в кабинете. Иногда, не отрываясь от работы, он произносил какую-нибудь реплику, показывающую, что он слышит наш разговор, — и при этом перо в его руке ни на миг не останавливалось. Тем же талантом обладал Барри. В ранней молодости он был репортером провинциальной газеты и, дожидаясь, пока ему выдадут задание, устраивался на стуле, поджав ноги, и среди редакционного шума и гомона преспокойно строчил что-нибудь мечтательно-поэтическое.
У Конана Дойла вся родня была полна жизненной энергии — и духовной, и физической. Как-то раз мы поехали в Норвегию с Дойлом и его сестрой Конни. Эффектная девушка, могла бы позировать для статуи Брунгильды. Она вышла замуж за романиста Хорнунга. Другая сестра вышла за священника по фамилии Ангел, славного и некрасивого. Они жили недалеко от нас в Уоллингфорде, а их сосед был тоже священник, по фамилии Чорд. Этот Чорд позже переехал в Горинг, и там его соседом оказался опять-таки священник, на этот раз римско-католической церкви — отец Ад. Видно, Провидение подстраивает такие штучки для какой-то мудрой цели.
Плавание до Норвегии было бурным. Конни Дойл наслаждалась непогодой. Такая уж она была; у нее только щеки разрумянились и волосы очаровательно завились. Добрая душа, она искренне сочувствовала несчастным дамам, страдавшим от морской болезни. То и дело врывалась к ним в каюты — выяснить, не может ли она чем-нибудь помочь. Казалось бы, одно ее присутствие должно их подбодрить. Ан нет, они, наоборот, только злились.
— Конни, уйди! — простонала одна ее подруга, когда я проходил мимо открытой двери. — Как на тебя посмотрю, тошно становится!
Сам Дойл тоже всегда бурлил энергией. На корабле он начал учить норвежский и от успехов стал чересчур самодоволен. Однажды, в крохотном пансиончике в горах, он зарвался. Мы приехали туда в
— Да так, о погоде, о состоянии дорог и о том, что у него какой-то родственник повредил ногу, — беспечно ответил Дойл. — Я, правда, не все понял.
И он заговорил о другом.
Когда мы после обеда вернулись к повозкам, то увидели, что лошадка Дойла куда-то исчезла. Оказалось, что Дойл «одолжил» ее офицеру, поскольку у того лошадь захромала. Хозяин заведения, он же официант, слышал весь разговор. Дойл сказал: «Конечно, с удовольствием». И потом еще повторил. Также он употребил норвежское выражение, соответствующее нашему: «Не за что».
Другой лошади ближе десяти миль найти было невозможно. Один участник нашей компании решил задержаться на пару дней — ему понравились виды — и уступил Дойлу свою повозку. Но до конца поездки Дойл значительно меньше говорил по-норвежски.
В Норвегии проказа до сих пор остается вполне реальной угрозой. Причина — несвежая рыба. По берегам фьордов жители всю долгую зиму питаются в основном консервированной рыбой. Поскольку Дойл — врач, он получил разрешение посетить один из крупных лепрозориев и взял меня с собой. Тот, кто не видел этого, не может в полной мере понять весь ужас предостерегающего крика: «Прокаженный!» Больше всего меня поразило бесконечное терпение несчастных изуродованных людей, смирившихся со своей судьбой. Над входом мы увидели несколько текстов из Священного Писания, и среди них: «Вовек милость Его». Когда мы уходили, поблагодарив нашего гида за интересную экскурсию, звонил колокол к вечерней службе и обитатели лепрозория группами брели к стылой серой часовенке.
Дойл интересовался оккультными явлениями. Однажды он рассказал мне любопытную историю. Возможно, сейчас он бы не согласился с теми выводами, которые тогда из нее извлек. Ему вместе с еще одним членом Общества спиритических исследований поручили отправиться в Сомерсет, в некую старинную усадьбу, для изучения, как тогда говорили, «феномена» — «истории с привидениями», сказали бы во времена наших бабушек. В доме жили отставной полковник с женой и их единственная незамужняя дочь лет тридцати пяти. С некоторых пор они постоянно слышали по ночам странные звуки: глухие стоны, переходящие в рыдания, и скрежет, словно по полу волочили цепь. Звуки то стихали, то раздавались снова. По словам старого джентльмена, слуги пугались до смерти и почти все уволились. Даже собаки нервничали. Дойл и его друг никому не говорили, что они от Общества, — полковник делал вид, будто встретил в Лондоне приятелей и пригласил погостить. Даже жене и дочери он не сказал правды, считая, что женщины не способны утаить секрет. Сам полковник всю эту историю называл ерундой и полагал, что во всем виноваты крысы, но здоровье его жены пошатнулось. Было заметно, что на самом деле он встревожен сильнее, чем старается показать.
Дом стоял на отшибе. Дойл с другом приехали к обеду. Вечером они сыграли пару робберов в вист с полковником и его дочерью. Бридж тогда еще не изобрели. Старая леди наблюдала за игрой и вязала. Семья казалась на редкость крепкой и любящей. Дойл и его друг ушли к себе пораньше, сказав, что от свежего воздуха их тянет ко сну. До утра ничего необычного не происходило. На вторую ночь Дойл проснулся около двух и услышал в точности такие звуки, как рассказывал полковник: тихие стоны, переходящие в пронзительный вопль, и громыхание цепей. Он мигом вскочил с кровати. Своего друга, чья очередь была караулить, он нашел в галерее над прихожей, откуда, судя по всему, и доносились звуки. Почти сразу появились полковник с женой, через несколько минут к ним присоединилась дочь. Старая леди едва владела собой, дочь принялась ее утешать, причем сказала, что она ничего не слышала, наверняка это просто игра воображения. Но когда старики вернулись в свою комнату, девушка призналась, что говорила все это, только чтобы успокоить мать. Она залилась слезами, и Дойлу пришлось пустить в ход профессиональные врачебные навыки. На следующую ночь они устроили засаду. Как и подозревал Дойл, оказалось, что призраком притворялась дочь полковника.
Она не была безумна и твердила, что горячо любит отца и мать. Сама она никак не могла объяснить свои поступки. Дойл с другом пообещали не выдавать ее — при условии, что все это прекратится. Загадочных звуков больше никто не слышал. Живые загадочнее покойников.
Мне, лентяю, утешительно от блистающих примеров трудолюбия и целеустремленности перейти к Уильяму Уаймарку Джейкобсу. Он мне сам говорил, что может ухлопать (его собственное слово) целое утро, конструируя одно-единственное предложение. Если напишет за месяц рассказ в четыре тысячи слов, он считает, что заслужил отпуск; а если не всегда этот отпуск себе устраивает, так только потому, что слишком устал. Я ему посоветовал нанять секретаршу. Мне это пошло на пользу: девочка стала моей совестью. Просто стыдно при ней бездельничать, притворяясь, будто думаешь. Она зевает, ерзает, каждые пять минут извиняется — ей показалось, я что-то сказал. Девушки умеют, не раскрывая рта, так запугать мужчину, что он как миленький примется за работу.
— Попробовал, не помогло, — сказал мне позднее Джейкобс. — Я поручил это Нэнси. (Нэнси была его свояченица.) — Не хотел позориться перед посторонними. Как чувствовал, что все равно ничего не выйдет. Она требовала, чтобы мы начинали ровно в десять, а я до полудня ни на что путное не способен.
Он сказал, что совсем бросил бы писательство, если бы не ночной сторож. Джейкобс истощил все свои запасы сюжетов. Неделями ломал голову, но ничего нового не придумывалось. И вдруг в полном отчаянии он схватил перо и написал: ««Кстати, о женщинах», — сказал ночной сторож…»
Дальше дело пошло без сучка без задоринки. Ночной сторож болтал без умолку, только записывай.
Мне нравилось говорить с Джейкобсом о политике. Он всегда был неподражаемо честен.
— Не уверен, что я хотел бы наибольшего счастья для наибольшего числа людей, — сказал он мне как-то.
Мы ехали по Беркширским холмам в повозке, запряженной моей славной ирландской лошадкой. Дело было еще до появления автомобилей.
— Насколько я понимаю, хорошего в мире не хватает на всех поровну, а мне нужно больше других.
На самом деле это неправда. Для полного счастья Джейкобсу довольно трубочки, двух стаканчиков шотландского виски в день и партии в кегли трижды в неделю. Но он страшный упрямец. Я его спросил, почему он боится социализма. Я обещал и даже взялся лично гарантировать, что при социализме ему будет обеспечено выполнение всех его скромных желаний.
— Не надо мне ничего обеспечивать! — рассердился он. — Даже думать противно, что какие-то умники будут за меня решать, как сделать меня счастливым. Да провались они все!
По мере того как набирало силу движение суфражисток, миссис Джейкобс становилась все более воинственной. Мужья тогда жили в постоянном страхе и трепете. Английские тюрьмы были переполнены дамами, что прежде были столь же добры, сколь и прекрасны. Миссис Джейкобс заключили на месяц в Холлоуэй за то, что она разбила окно почты. Джейкобс, как полагается преданному мужу, вооружившись медицинскими справками, добился приема у начальника тюрьмы и со всем подобающим случаю красноречием объяснил, что миссис Джейкобс не переживет тягот заключения. Начальник преисполнился сочувствия, ненадолго удалился, а вернувшись, объявил:
— Спешу вас обрадовать, мистер Джейкобс, оснований для беспокойства нет. Ваша супруга за неделю своего пребывания у нас прибавила восемь фунтов.
Она всегда все делает назло, сказал по этому поводу Джейкобс.
Опыт редакторской работы научил меня, что любой художественный текст можно оценить по первым двадцати строчкам. Если в них ничто не привлекло внимания — значит, дальше читать незачем. Я здесь говорю о начинающем авторе, хотя на мой взгляд, то же самое относится и к известным писателям. С помощью этого метода я успевал рассмотреть все присылаемые мне рукописи. Сопроводительные письма я взял за правило не читать. Чаще всего именно в них и содержалась самая драматичная часть повествования. Автор перепробовал все и вот обратился ко мне как к последней надежде. Он — единственная опора вдовой матери, он содержит младшего брата-калеку, неужели нельзя как-нибудь все-таки опубликовать его произведение? Несчастные торговцы на грани разорения, прослышавшие, что Редьярд Киплинг получает по сто фунтов за рассказ, — но они согласны и на меньшую сумму! Жены мелких клерков, мечтающие о новых портьерах… Пылко влюбленные, жаждущие увеличить свой доход, чтобы можно было наконец жениться, — фотографический снимок будущей невесты прилагается. Большинство, по всей вероятности, жулики, но многие из этих историй вполне могут быть подлинными. Наш мир полон страданий. И все почему-то уверены, что литература — последнее прибежище честных бедняков. С этим сталкиваешься на каждом шагу. Друзья заводят со мной разговор о своих сыновьях: славные мальчики, но им постоянно не везет, непонятно почему. Бедняжкам ничего не остается, кроме как заняться литературой. Не соглашусь ли я встретиться с ними, подсказать, к кому следует обратиться?
Признаю, для писательской работы не нужно специального образования. Первая книга, первая пьеса может оказаться ничуть не хуже последней, а то и лучше. Мне приятно думать, что я открыл немало новых авторов.
Джейкобса я обнаружил однажды в субботу под вечер. Задержался на работе, чтобы в одиночестве разгрести накопившуюся груду рукописей. Уже половину одолел, ничего хорошего не попадалось, я устал физически и пал духом. Стены комнаты словно размылись в тумане. Вдруг я услышал чей-то смех. Удивленно огляделся: никого. Я был в комнате один. Тогда я взял в руки лежавшую передо мной рукопись — дюжину страниц убористым почерком.
Перечитал и написал «У. У. Джейкобсу, эсквайру», чтобы он пришел побеседовать. Потом я свалил оставшиеся рукописи в ящик стола и пошел домой с чувством, что рабочий день прошел удачно.
Джейкобс явился в понедельник. Он выглядел совсем мальчиком: застенчивый молодой человек с мечтательным взглядом и тихим голосом. Даже сейчас против света он может сойти за двадцатипятилетнего — во всяком случае, в шляпе. Не так давно миссис Хамфри Уорд шепотом спросила меня на каком-то банкете:
— Кто этот мальчик слева от меня?
Я ответил, что этот «мальчик» — У. У. Джейкобс.
— Боже мой! — воскликнула миссис Уорд. — Как это ему удается?
Я заключил с ним контракт на серию коротких рассказов. Он страшно боялся, вдруг рассказы не оправдают моих ожиданий. Я еле его уговорил. Рассказ-образец он до меня посылал в десяток журналов, и все возвращали рукопись с обычными редакторскими комплиментами и сожалениями. Думаю, позже они сожалели искренне.
В Уоллингфорде мы жили в старом деревенском доме. Вильгельму Завоевателю какой-то приятель из Уоллингфорда открыл городские ворота. Здесь Завоеватель впервые перешел через Темзу и на радостях сделал для Уоллингфорда послабление. В городе до сих пор звонят колокола, объявляя комендантский час, но не в восемь вечера, а в девять. Когда ветер дул с запада, очень хорошо было слышно. А потом сразу наступала тишина.
Дом находился на месте бывшего монастыря. Возле него и сейчас растут древние тисы. Один угол сада мы прозвали Закутком. Его окружала густая тисовая изгородь, в которой постоянно копошились птицы, а раскидистая орешина защищала от солнца. Там приятно было работать. Любопытно было бы прибить на зеленой арке у входа табличку с перечислением всех писателей, кто здесь в то или иное время трудился над своими произведениями: Уэллс, Дойл, Зангвилл, Филпотс и другие. Зангвилл здесь писал рассказы о гетто, хотя много времени тратил, играя с птицами, — он выкапывал червяков из земли острием карандаша и кормил молодых дроздов.
Дом стоял уединенно на западном склоне Чилтернских холмов. В нем было две входные двери. Нужно было всегда помнить, с какой стороны дует ветер: если откроешь не ту дверь, сквозняк распахнет и вторую и пойдет гулять по всем комнатам. Все успеет перевернуть вверх дном, пока с ним сладишь. Мне нравилось жить там одному зимой, самому о себе заботиться, и чтобы никто не мешал думать. Совам тоже это нравилось. Какие только звуки не мерещились в их голосах! Однажды ночью я вышел из дома с фонарем в полной уверенности, что слышал детский плач. Помню, как я читал там ночью повесть Уэллса «Остров доктора Моро» — рукопись поступила в редакцию, когда я уже собирался уходить, и я сунул ее в сумку. Лучше бы я этого не делал! Я горько пожалел, что начал чтение, но оторваться уже не мог. Ветер выл, как семь фурий, а мне слышались вопли терзаемых зверей. Я обрадовался, когда наступил рассвет.
Уильям Локк жил в Уоллингфорде, в одноэтажном домике у реки, пока не женился. Работал он обычно по ночам. Мы часто видели огонек на другом берегу. Его будущая жена снимала комнату у нашей старой служанки. Локк рассказывал моим дочерям о семье Мюнхгаузен — потомках знаменитого барона. Он с ними встречался во Франции. Если верить его рассказам, семейный порок не обошел и наследников. Они, например, чрезвычайно гордились тем, что в их роду из поколения в поколение передается праща, с помощью которой царь Давид некогда победил Голиафа. Локк сам ее видел — простенькая такая самодельная штуковина. Мы как-то взяли его с собой на регату в Хенли. Поселились в доме шорника у самого моста. Погода стояла ужасная. Дождь лил всю неделю, и мы постоянно ходили промокшие насквозь. Я одалживал Локку свою одежду. Он выше меня, и руки-ноги у него страшно длинные. С нами были еще студенты из Оксфорда, они его прозвали Диком Свивеллером. Он и правда напоминал беднягу Дика.
Одним из наших соседей в Уоллингфорде был Эрнест Джордж Хенем, известный под псевдонимом Джон Тревена. Он писал неплохие романы. Среди лучших — «Дрок Беспощадный» и «Гранит». Девушка, с которой он был обручен, умерла, но Хенем по-прежнему говорил о ней как о живой. Разговаривал с ней за работой, ходил вместе с ней на прогулки. Он выстроил себе дом вдали от всех, высоко на плоскогорье Дартмура. Какое-то время жил там один, а потом неожиданно женился на своей машинистке.
По-моему, в отношении славы, как и других сторон человеческой жизни, очень многое зависит от везения. После Гарди я бы назвал Идена Филпотса величайшим из ныне живущих английских романистов; к тому же Гарди не хватает чувства юмора. Но Идену, видно, остается подождать, пока его оценят посмертно. Как-то он гостил у нас, и мы вместе отправились на пикник. Высадились у Дорчестерского шлюза и поднялись на Синодунские холмы — римляне когда-то стояли здесь лагерем над рекой. До сих пор сохранились остатки укреплений, можно различить и следы геометрически правильных улиц. А еще до римлян, во времена друидов, здесь была крепость бриттов. Сейчас это место отмечает небольшая роща, знаменитая во всей округе. «Зеленая корона, венчающая холм». Пока закипал чайник, мы рассуждали о том, как опасны костры. Дождя не было уже несколько недель, и трава пересохла. Раз начав разговор на эту тему, мы уже не могли от нее отвлечься. В роще тут и там попадались сухие деревья — случись что, они вспыхнут как порох, а от них загорятся остальные.
После чая мы собрались раскурить трубки. Филпотс стоял с коробком в руке. Я ждал, чтобы попросить у него огоньку. Шведские спички — важная статья экономии для большинства мужчин. А он вдруг сунул коробок в карман и, повернувшись ко мне спиной, пошел вниз по склону. Я окликнул его, но он не ответил. Позже я нашел его у ворот шлюза — он сидел и курил.