Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Меир Шалев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Своими широко расставленными, дальнозоркими глазами она различала каждый выступ скалы, в тени которого скрывалось птичье гнездо. […] Не раз они сталкивались там с собаками, при виде которых у Элиезера начинало учащенно биться сердце и слабело все тело, тогда как девочка радостно бежала к ним, обнимала их за головы и ложилась им на спину. И, о чудо! — собаки виляли хвостами, играли с ней и радостно бежали за нею, а она за ними, как будто у них был общий язык.

И даже после обручения с Элиезером Хая-Нехама не хочет отказаться от этого своего мир, от просторных полей и дружбы с животными. Когда люди смеются над нею, она убегает за город:

Только за городом, в открытом поле, она чувствовала себя свободной и счастливой. Там ничто не изменилось. […] Птицы все так же носились в безумном круговороте радостных и прихотливых движений, скалы и птичьи гнезда в их расщелинах нисколько не изменили своего вида, ветер все так же трепал складки ее платья и развевал ее волосы, останавливал дыхание и наполнял всю душу чувством свободы и вседозволенности.

Подобно настоящей нимфе, Хая-Нехама тоже претерпевает заповеданную мифом метаморфозу, когда в двенадцать лет, как то было принято в те времена и в том обществе, ее выдают замуж за Элиезера Каца. Замужество в ультраортодоксальном обществе означало подчиненность мужчине и соблюдение всех правил поведения, предписанных женщине религиозным законом, а правила эти жестки и бескомпромиссны. Подобно своим древнегреческим сестрам, Хая-Нехама тоже «пыталась сопротивляться всеми силами своих маленьких кулачков и гибкого тела. Но этих сил не хватило…» Она не умерла, но тоже претерпела превращение, равноценное смерти. Описание ее предсвадебного ритуального погружения в микву[35] потрясает до глубины души. «Впервые в жизни, — пишет Иошуа Бар-Йосеф, — она познала это переживание зрелости, в котором слышится отзвук далекой смерти…» И действительно, этот спуск в микву выглядит как спуск в преисподнюю.

Пришло время спускаться в микву; мокрые, скользкие, истертые каменные ступени, по которым в течение сотен лет ступали босые ноги, изгибами уходили в глубь земли; холодная вода резала тело, словно острые ледяные осколки; густые сети паутины едва покачивались под самым куполом потолка; и три женщины с горящими свечами в руках казались существами иного мира — точно изваяния из тьмы, спускающиеся в бездну мрака.

Хая-Нехама вернулась из преисподней, но вернулась к совершенно иной жизни. Теперь ей по ритуалу положено остричь волосы — тот рыжий нимб своеволия, что прежде украшал голову этой маленькой бунтарки. Сердце читателя сжимается от описания того, как двенадцатилетней девочке наголо стригут голову под непрерывный барабанный бой, и ему невольно вспоминаются языческие обряды:

Когда смолкли барабаны и ножницы […] и шумный хор поздравлений и благословений, сопровождавших церемонию, окутал ее ликующим праздничным покровом, в ней завопило что-то дикое, она вскочила со стула, охватила руками колючую стриженую голову и бегом бросилась вон из комнаты.

А увидев себя в зеркале, ужаснулась:

Ей трудно было найти сходство между тем, что хранила ее память, и тем, что видели ее глаза. Сердце отказывалось поверить, что это ее голова.

Вот она, современная метаморфоза нимфы: преисподняя миквы, сабли ножниц, а потом появится еще и белый, мертвенный саван, который наденут на остриженную девочку в первую брачную ночь. Как я уже сказал, Хая-Нехама не умерла, она даже не превратилась в дерево. Но в произошедшей с ней перемене, в этом полном изменении ее личности, есть, как говорится, добрых «девять мер» смерти[36].

Я вижу выражение искренней печали на лицах некоторых из присутствующих, в особенности женщин. Поэтому я спешу извиниться. Не нужно принимать все сказанное слишком близко к сердцу. Большинство женщин весьма рады выйти замуж, а некоторые именно после свадьбы и расцветают. Но большинство женщин — не нимфы и потому эту свою метаморфозу воспринимают куда более спокойно и естественно. Кстати, и Хая-Нехама, которая в течение нескольких недель решительно отказывала супругу в интимной близости, потом, однако, тоже уступила ему и с тех пор между ними воцарилась большая любовь. Потеря девственности уже не вызвала у нее такую травму и такую метаморфозу, какую вызвали погружение в микву и стрижка волос, — как раз секс оказался одной из скреп ее счастливого брака.

Родство с древними нимфами обнаруживает также Батшеба Эвердин, героиня романа Томаса Харди «Вдали от обезумевшей толпы». Харди не скрывает ее принадлежность к этому семейству напротив — он открыто указывает на мифологический источник образа, чтобы это не укрылось от глаз какого-нибудь читателя из-за его невежества или невнимательности. Он пишет:

Батшеба… гордилась, что ее губ не касался ни один мужчина в мире, что ее талию никогда не обнимала рука возлюбленного… Она… презирала девушек, которые попадались в сети первого же смазливого парня, удостоившего их своим вниманием. Мысль о замужестве никогда не прельщала ее, как прельщала большинство окружавших ее женщин.

И тут Харди — обратите внимание — дает точную мифологическую ссылку:

Батшеба бессознательно чтила Диану, хотя имя этой богини едва ли было ей известно. — И далее продолжает: — Она не тяготилась одиночеством, гордясь своей девичьей независимостью, и воображала, что потерпит некий ущерб, если променяет скромную девическую жизнь на жизнь замужней женщины и сделается смиренной половиной какого-то неведомого целого.

Несмотря на всю решительность последней фразы, Батшеба тем не менее выходит замуж, и даже не раз. За ней ухаживают трое мужчин: сержант Трой, фермер Болдвуд и пастух Габриэль Оук. Вначале она выходит за самого плохого из них, а потом за самого хорошего, но мы не замечаем у нее травмы, вызванной замужеством, — возможно, потому, что ее принадлежность к нимфам с самого начала была, скорее, тактической, нежели стратегической.

В литературе есть и другие «нимфы» или «нимфоподобные» женщины. Мне, например, запомнились в этом плане Рима из «Зеленых поместий» Уильяма Генри Хадсона и Ремедиос Прекрасная из «Ста лет одиночества» Маркеса. Ремедиос не так мужественна и воинственна, как настоящие нимфы, но, как и они, она категорически избегает мужчин, не знает о своей красоте и одевается очень просто и скромно. Но прежде всего при слове «нимфа» вспоминается, конечно, набоковская Лолита. Она, правда, моложе греческих нимф и, в отличие от них, не чурается секса, но она тоже платит за него своей жизнью. И умирает она очень реальной смертью. Не потеря девственности убивает ее, а беременность и роды, как в случае Каллисто, забеременевшей от Зевса.

«Лолиту» я впервые читал, когда был в возрасте героини романа. Я понял не очень много, но уловил, что читаю книгу, которая меняет все, что я знаю о книгах. Я читал и чувствовал, какой я недоросль, в дурном смысле этого слова, как я невежествен и груб, не говоря уже о том, как я глуп. И несколько лет спустя, читая «Моби Дик», и «Волшебную гору», и «Герцога», я тоже ощущал, что есть многое, чему мне еще следует научиться, но это ощущение уже не было таким обидным. Потому что образованность всегда можно пополнить, тогда как научиться пониманию несколько труднее.

Как известно, «Лолита» — это детективный роман навыворот. Личность убийцы, то есть Гумберта Гумберта, известна с первой страницы. Но личность убитого выясняется только в конце. Мне было шестнадцать лет, и я помню, что меня обдало холодным потом, когда за мгновенье до того, как назвать свою жертву, Гумберт Гумберт произнес, что «проницательный читатель уже давно угадал», кто это. Поскольку я не угадал, я понял, что, по меркам Набокова, я не «проницательный читатель».

Я вернулся к первой странице и принялся читать книгу по второму разу с твердым намерением обращать внимание на каждую деталь, чтобы опознать личность убитого. Я снова потерпел неудачу. Сегодня я знаю, что в этой неудаче повинен также первый перевод «Лолиты» на иврит. Но то свое тогдашнее ощущение — ощущение читателя, получившего от писателя «неуд» за понимание, — я никогда не забуду.

В любом случае «Лолита» открыла мне иную страну — незнакомую, влекущую и пьянящую. Она встряхнула весь мой незрелый интеллект. Хотя я был юноша достаточно здоровый и нормальный, меня взбудоражила и возбудила не ее физиологическая и чувственная сторона, а как раз сторона интеллектуальная. Мое непосредственное юношеское восприятие говорило мне, что я стою на пороге взрослой, отшлифованной, умной страны. Я постучал в ворота и хотел войти, но меня не впустили. Как я только что говорил, сходное чувство эмоциональной и физической недоступности я испытывал и позже, при чтении некоторых других книг, но не с такой остротой, не с такой жгучей потребностью вскочить, и подпрыгнуть, и закричать.

Вернемся, однако, к нашему разговору. Набоков определяет Лолиту как нимфетку, то есть маленькую нимфу. Она не настоящая нимфа, как Аталанта или Дафна, у которых уже поднялась грудь и выросли волосы. Она нимфа-подросток. Когда Гумберт Гумберт видит ее впервые, ей двенадцать лет. Это возраст накануне окончательного созревания. И поскольку Набоков профессионально занимался энтомологией и в частности бабочками, следует отметить, что «нимфой» в специальной энтомологической литературе как раз и называется куколка или личинка, то есть молодое насекомое накануне той метаморфозы, которая превратит его в насекомое зрелое. (Впрочем, слово «нимфа» — это также название бабочек определенного вида.)

Теперь оставим эти энтомологические метаморфозы и перейдем к перевоплощениям литературным. Я не стану пересказывать здесь историю Лолиты, и тот, кто с ней не знаком, хорошо сделает, если прочитает книгу. Достаточно сказать лишь, что Лолита и Гумберт Гумберт пережили мучительную любовную связь, а затем она покинула его и вышла замуж за другого. Через несколько лет она написала ему письмо, они встретились, и он увидел, что она беременна. «Как просто! Этот миг, эта смерть — все, что я вызывал в воображении свыше трех лет, — все вдруг оказалось простым и сухим, как щепка. Она была откровенно и неимоверно брюхата».

И вот мы опять сталкиваемся с метаморфозой, которая есть смерть. Беременность «сухая, как щепка». Это ли беременность Каллисто? А может быть, это дерево Дафны или тростник Сиринги? Никто не знает. Но присутствие смерти здесь совершенно очевидно — она сигнализирует о себе своими знаками, откликается на свое имя. «Лицо ее как будто уменьшилось… побледнели веснушки, впали щеки, обнаженные руки и голени утратили весь свой загар».

Это описание Лолиты как живого трупа во время последней встречи стоит сравнить со словами, которыми тот же Гумберт Гумберт описывает ее во время их первой встречи, за пять лет до того. Она стояла тогда на коленях на веранде в доме своей матери, в кругу солнца, и напомнила Гумберту Аннабеллу, любовь его детства:

Те же тонкие, медового оттенка плечи, та же шелковистая, гибкая, обнаженная спина, та же русая шапка волос. […] В тот солнцем пронизанный миг […] пустота моей души успела вобрать все подробности ее яркой прелести.

И вот прошло всего пять лет, а беременная Лолита, еще недавно лучезарная, сияющая, теплая и шелковистая нимфетка, уже распространяет вокруг себя тусклость, распад и смерть.

Она была передо мной, уже потрепанная, с уже не детскими вспухшими жилами на узких руках, с гусиными пупырышками на бледной коже предплечьев […] она полулежала передо мной (моя Лолита!), безнадежно увядшая в семнадцать лет, с этим младенцем в ней, уже мечтающим стать небось большим заправилой и выйти в отставку в 2020-м году.

Со страшным воплем отвергая эту картину Гумберт Гумберт пытается искать в лежащей перед ним беременной бледной девушке свою Лолиту — «все еще сероглазую, все еще с сурмянистыми ресницами, все еще русую и миндальную, все еще Карменситу, все еще мою, мою…». И провозглашает, что любит ее, несмотря на ее беременность и увядание:

И я глядел, и не мог наглядеться, и знал — столь же твердо, как то, что умру, — что я люблю ее больше всего, что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете.

В отличие от Дафны, Сиринги или Хаи-Нехамы, Лолита умерла настоящей смертью. Но нужны хорошая память и внимание к деталям, чтобы обнаружить эту смерть. Сам Гумберт не рассказывает о смерти любимой. Плач по ней звучит на протяжении всей книги, но ее смерть упоминается только в предисловии, которое написал доктор Джон Рэй-сын — психиатр, который следит за Гумбертом Гумбертом все то время, когда тот ожидает суда (кстати, просто любопытства ради, стоит упомянуть, что имя Джон Рэй принадлежит реально существовавшему лондонскому натуралисту). И в этом предисловии доктора Рэя написано: «Его дочь "Луиза" сейчас студентка-второкурсница. "Мона Даль" учится в университете в Париже. "Рита" недавно вышла замуж за хозяина гостиницы во Флориде. Жена "Ричарда Скиллера" умерла от родов, разрешившись мертвой девочкой, 25 декабря 1952 г., в далеком северо-западном поселении Серой Звезде».

Проницательный читатель обнаружит, что эта «жена Ричарда Скиллера» и есть Лолита. Таким образом, и ее, как настоящую нимфу, настигла злая судьба — ее и ту девочку, которую она родила мертвой. Это, конечно, уже ничего не добавляет и не убавляет в самой Лолите, будь она настоящая нимфа или всего лишь нимфетка, смерть, которую любовь, брак и беременность навлекли на всех ее сестер, пришла и к ней. Но не метафорическая и не символическая, а самая настоящая смерть. Смерть, которой может умереть только женщина, — смерть от родов.

Чтобы не задохнуться от слез, перейдем скорей к другим литературным нимфеткам — тем, которые так же рыжеволосы, воинственны и безудержны, но никакая смерть не появляется на горизонте их детства. Такова, например, Энн из «Истории Энн Ширли» писательницы Люси Монтгомери — рыжая дикарка-подкидыш, которая в конце концов будет укрощена и выйдет замуж за некого Джильберта и вместе с ним удостоится в финале книги самого приятнейшего описания поцелуев в чаще лесной и возвращения под ручку из леса. Мне помнится, что книга кончается словами: «Принц и принцесса, только что коронованные на царство в королевстве любви»[37] — или как-то иначе, но в таком же духе. Еще я помню рыжую необузданную Пеппи из книги Астрид Линдгрен «Пеппи Длинныйчулок». Мы с ней встретились, когда нам обоим было десять лет, и иногда я раздумываю, что с ней стало с тех пор. А третья известна куда меньше. Ее зовут «Рыжая Малка», и она героиня одной из лучших детских книг, написанных в Израиле, — «Мальчик, которого звали Ривка» писателя Шабтая Тевета. Много лет назад я прочел ее с огромным удовольствием, а недавно, после длительных поисков, мне удалось найти старый потрепанный экземпляр и прочесть моему сыну. Там о героине сказано:

Все боятся Рыжей Малки. Она такая сильная, она такая буйная, она такая рыжая, что весь класс боится ее, даже мальчишки. Несколько дней назад Рыжая Малка стояла во дворе школы и угрожала всем ребятам, что переломает им кости[38].

Конечно, у Рыжей Малки нет обаяния и элегантности Аталанты и ее сестер, и ее мужественность проявляется в немалой грубости, но она естественный и достойный потомок династии мужественных, воинственных и рыжеволосых нимф. Мальчишки в школе боятся ее почти так же, как аргонавты у Роберта Грейвза боятся Аталанты, и в конце концов один из них даже переодевается в девочку, чтобы сразиться с Малкой, не роняя своего мужского достоинства.

И наконец, хотя эти мои беседы посвящены книгам других писателей, разрешите мне заметить, что греческие нимфы присутствуют и в моих собственных книгах, и совсем не случайно. В сущности, точно также, как профессор Кугельмас у Вуди Аллена нашел способ встретиться со своей любимой Эммой Бовари, так и я воспользовался теми немногими привилегиями, которые есть у меня, как у автора, и решил, что если мне не дано повидаться с Аталантой, то я создам собственную героиню по ее образу и подобию.

Вот почему у моей Эстер, матери рассказчика в «Русском романе», есть явные и преднамеренно ей приписанные черты греческой нимфы. В детстве она любила охотиться на животных и пожирать сырое мясо, и, подобно Хае-Нехаме у Иошуа Бар-Йосефа, она тоже вовлекает своего маленького приятеля в свои охотничьи вылазки:

… охваченный любовью мальчишка тащился за ней по полям, с обожанием глядя, как она извлекает птиц из своих ловушек. Перелетные перепела перестали садиться в наших полях, зайцы больше не заглядывали в наши огороды, и телята застывали от ужаса, когда она гладила их шеи.

Но значительно больше напоминают воинственную рыжеволосую нимфу Сара и Роми в моем «Эсаве». Описание бега Сары в день ее встречи с будущим мужем Авраамом явно и намеренно воспроизводит описания бега нимф:

[Авраам] увидел, что девочка бежит перед ним босиком и шаги ее легки и широки, как у пустынного волка, и дыхание глубоко и бесшумно, как у дикого осла, и все ее тело такое складное, и красивое, и сильное, что у него потемнело в глазах от страха и страсти.

В образе Роми я больше подчеркнул не бег, а охотничью страсть и воинственность нимфы. Только вместо лука она направляет на жертву свой фотоаппарат и ловит ее объективом. Это позволило мне намекнуть на сходство Роми с библейским Исавом, который тоже был «искусный в звероловстве» и тоже был рыжеволос, как она. Но и в беге Роми напоминает нимф: эта «смеющаяся легконогая охотница бежала… оставляя за собой стремительные очертания сильных крылатых бедер». Именно эти ее бедра я несколько далее назвал «бедрами Дианы», и опознавшему этот намек он доставит удовольствие.

Теперь скажем несколько добрых слов и о нимфах-мужчинах. Среди нимф их не так уж много, и их обаяние не так велико, но, как все нимфы, они живут на природе и тоже хранят целомудрие.

Их официально даже и не называют нимфами. Я называю их так из симпатии, которую к ним чувствую, а также из-за их сходства с нимфами-женщинами. Два мифологических «нимфа», о которых я хотел бы поговорить, — это Энкиду из шумерского мифа о Гильгамеше и Адам — первый человек в нашей Библии.

Энкиду — существо в своем роде особенное. Мне не удается вспомнить другой мифологический или эпический образ, который был бы даже отдаленно похож на него. В нем замечательно смешаны Адам, Самсон, Маугли и Исав. Это был могучий дикарь, настоящий великан, весь поросший волосами — длинные кудри спускались на его плечи. Он жил в степи, ел траву вместе с газелями и делил с ними воду из источников. В этом смысле он напоминал Первого человека в дни его одиночества, до сотворения Евы. Но в отличие от Первого человека, который в начале своего существования одиноко жил в раю, Энкиду был человеческим существом и жил одновременно с другими людьми. Только те жили жизнью семейной, культурной и общественной, а он уединялся в степи с дикими животными.

Вот как он описан в «Эпосе о Гильгамеше»:

Шерстью покрыто все его тело, Подобно женщине, волосы носит, Пряди волос как хлеба густые; Ни людей, ни мира не ведал, Одеждой одет он, словно Сумукан. Вместе с газелями ест он травы, Вместе со зверьми к водопою теснится, Вместе с тварями сердце радует водою[39].

Однажды, так написано в «Эпосе о Гильгамеше», его увидел «охотник-ловец». Он испугался, рассказал своему отцу о встреченном им странном могучем существе и пожаловался, что этот дикарь лишает его добычи, потому что крушит ловушки и освобождает попавших в них зверей. Отец посоветовал ему обратиться к царю-герою Гильгамешу, властителю столичного города Урук, и попросить у царя блудницу. После того как блудница возляжет с дикарем, сказал умный отец, тот больше не захочет жить в обществе зверей.

Таким образом, нас и тут ожидает хорошо знакомая нам метаморфоза. Утрата целомудрия, которая превратила Дафну в дерево, Сирингу в тростник, Каллисто — в созвездие, а для Адама обернулась изгнанием из рая, грозит нарушить и ту наивную гармонию, в которой жил Энкиду, и оторвать его от лона природы.

Так оно действительно и произошло. Охотник и блудница ждали возле источника, и через три дня Энкиду и газели пришли на водопой. Охотник велел блуднице раздеться, и Энкиду воспылал страстью.

Шесть дней миновало, семь дней миновало — Неустанно Энкиду познавал блудницу. Когда же насытился лаской, К зверью своему обратил лицо он. Увидав Энкиду, убежали газели, Степное зверье избегало его тела.

У Энкиду подкосились колени, ослабли мышцы — он понял, в какую ловушку заманили его охотник и блудница и какую цену ему придется заплатить. Любовь и вожделение оторвали его от привычной среды и лишили былой силы. Так порвалась его детски мужская связь с нетронутой природой, разорвалась нить дружбы с дикими животными, как будто отныне стена встала между Энкиду и его прежней сущностью.

Энкиду отправился с блудницей в Урук. Там его ждал цивилизованный и сложный человеческий мир, во главе которого стоял царь Гильгамеш. В процессе превращения, которое претерпевали — и претерпевают — многие другие мужчины, женщина нарядила дикаря в надлежащую одежду и усадила за накрытый стол. Говоря современным языком, она «сделала из него человека». Об этом воспитании Энкиду не стоит распространяться — много уже было говорено и писано о том, что слово «познать» связывает познание женщины с познанием и осознанием мира вообще. Скажем только, что после прихода в Урук Энкиду бросил вызов Гильгамешу и схватился с ним в рукопашной борьбе. Но несмотря на огромную силу Энкиду, царь, олицетворяющий здесь общество, суд и власть, победил дикаря. Так продолжился процесс его очеловечивания. То, что началось с «познания» блудницы, отнявшей у него невинность и навязавшей ему возмужание, продолжилось обучением хорошим манерам, а кончилось подчинением царской власти. Пережив позор поражения, Энкиду даже подружился с Гильгамешем, но теперь он лишился независимости, и ему уже было уготовано место в человеческой иерархии.

Подобно Хае-Нехаме из Цфата, Энкиду тосковал по степям, по животным и по своему прежнему образу жизни. Недаром он впоследствии гневно проклинал женщину, которая соблазнила его и увела в цивилизованный мир: «Давай, блудница, тебе долю назначу […] прокляну великим проклятьем […] ибо чистому мне притворилась ты супругой и над чистым мною ты обман совершила!» Однако бог Шамаш пристыдил Энкиду, и тот успокоился: «Услыхал Энкиду слово Шамаша-героя, у него успокоилось гневное сердце».

В этой части «Эпоса о Гильгамеше» читатель обнаруживает затем рассказ о мужской дружбе известного типа, о которой мы еще будем говорить. Подружившиеся герои совершают великие подвиги — побеждают сказочное шумерское чудовище Хумбабу и убивают страшного Небесного Быка. Но главное здесь составляют не эти сюжеты. Я уже сказал, что Энкиду, этот невинный огромный мальчик, прошел процесс взросления — как сексуального, так и социального. Но здесь было бы уместно и слово «приручение». Из дикого животного Энкиду превратился в животное дрессированное, готовое подчиниться узде и законам. Возможно, что именно в этой метаморфозе таится секрет очарования всей легенды — очарования, которое не рассеялось и поныне. Ибо история Энкиду может и сегодня сказать читателю больше, чем любая иная мифологическая история. Даже через тысячи лет после своего создания этот шумерский эпос хранит в себе то ощущение, которое многие из нас знают или чувствуют по себе. Он нашептывает нам, что процесс единения с женщиной включает в себя нечто вроде «приручения» или «окультуривания» и что эта метаморфоза необратима. И вот так получается, что рассказы о нимфах пробуждают в сердце читателя-мужчины любопытство, любовь и вожделение, а история Энкиду вызывает в нем солидарность и понуждает глубже вглядеться в свою собственную историю.

История Энкиду заканчивается тем, что боги осудили его на смерть за убийство Небесного Быка. Так ушел из жизни этот неординарный, хоть и не очень многим известный мифологический герой, предваривший целый ряд других литературных персонажей, унаследовавших его черты.

Ведь, в сущности, и Адам, этот Первый человек в Библии, тоже прошел аналогичный процесс приручения, началом которого была его жизнь на лоне природы, продолжением стала сексуальная связь с женщиной, а завершением — полная тягостного труда жизнь в рамках семьи и общества. Правда, метаморфоза Адама не так трогательна, как у Энкиду, но зато она представляется более поучительной и изощренной, потому что за ней стоят интересы религии.

Я не будут сейчас вдаваться в проблематику двух историй творения, изложенных в главе первой и главе второй Книги Бытие. Между этими двумя главами есть ряд технических и семантических различий, которыми уже занимались многие ученые. Для нужд нашего рассказа достаточно напомнить, что в первой главе Господь сразу создал двух людей, мужчину и женщину, и наказал им плодиться, размножаться и владеть миром и всеми населяющими его существами, тогда как во второй главе человек был создан в единственном экземпляре и поселен в раю:

И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою.

И насадил Господь Бог рай в Едеме на востоке; и поместил там человека, которого создал.

И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла.

… И взял Господь Бог человека, и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его[40].

Иным образом, исходная человеческая ситуация такова: нет жены, нет семьи, нет человеческого общества и нет власти в том смысле, как мы их знаем. Нет также труда, если не считать не совсем понятной роли Адама в раю — «возделывать его и хранить его».

Но даже жизнь в раю оказывается несовершенной. Выясняется, что Адам, в отличие от Энкиду, не так уж привязан к природе и обществу диких животных. Наши мудрецы, обратившие внимание на это обстоятельство, пошли еще дальше и заявили, что Адам в раю сношался с животными «и не охладился его пыл, пока пришел к Еве»[41]. Но, даже не обладая столь безудержным воображением, как у наших мудрецов, нетрудно понять, что Адам нуждался в напарнице:

И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному, сотворим ему помощника противу его[42].

Кстати, обратите внимание, что в первой главе Книги Бытие каждый день творения кончается словами: «И увидел Бог, что это хорошо», — и на таком фоне особенно резко выделяется это «не хорошо», сказанное самим Богом и как раз в рассказе о Его же рае. Это «не хорошо» звучит как свидетельство Божественного пекаря о своем тесте: сам Создатель говорит, что в Его акте творения есть некий дефект — и дефект этот состоит в одиночестве Первого человека.

Женщину Бог создал из ребра Адама, и Адам отметил это: «Вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей»[43]. Автор библейского текста добавляет к этому: «Потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей; и будут одна плоть»[44].

Поначалу между Адом и женщиной существовала естественная сексуальность. В сущности, не ясно даже, действительно ли у них возникала потребность друг в друге, но даже если возникала, то их сексуальная связь была невинной, как у всех животных, то есть лишенной чувства греха и стыда. «И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились»[45].

И только после истории с древом познания к этой невинной сексуальности добавились запрет, стыд и сознание греха, превратив ее в ту человеческую сексуальность, какой мы ее знаем сегодня.

Если позволите мне на минутку отойти от нашей темы: стоит обратить внимание на тот факт, что исходное положение человека в раю характеризуется не только одиночеством и невинностью, но также бездельем. Я уже отметил чуть раньше, что порученные ему там занятия («возделывать его и хранить его») не особенно понятны, но несомненно, что речь не шла о настоящем земледелии и, уж конечно, не о торговле, ремесле, строительстве, производстве и прочих известных нам видах труда. Труд стал содержанием всей нашей жизни только после изгнания из рая, и с этой точки зрения иудаизм видит в нем наказание и уж ни в коем случае не цель:

За то, что ты послушал голоса жены твоей, — огласил Господь свой приговор Адаму, — и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: «не ешь от него», проклята земля за тебя [в оригинале: «проклята земля для тебя»]; со скорбию будешь питаться от нее… […] В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю[46].

В этом решении есть немало насмешки и много мудрости, особенно если вспомнить разные кибуцные песни вроде «В труде наша радость», а также грубовато-прямолинейные протестантские прописи, согласно которым труд — это идеал жизни, а экономические достижения — свидетельство Божьего благоволения.

Как бы то ни было, с момента создания женщины уже было рукой подать до поедания плода с запретного древа познания, а отсюда — к потере простодушия и невинности, к Божьему проклятию и изгнанию из рая. Первый человек впрягся в лямку каждодневного труда, домашней, семейной и общественной жизни. Так и он, в свою очередь, претерпел метаморфозу и, подобно шумерскому Энкиду, достиг второй, совершенно иной фазы своей жизни.

Но, в отличие от шумерской блудницы, соблазнившей Энкиду, наша Ева сделала еще одно великое дело: соблазнившись, согрешив сама и введя в грех мужчину, она внесла в их интимную связь с Богом чувство вины. Первородный грех человека надломил его отношения с Богом, и в раскрывшуюся из-за этого трещину внедрилась религия, пустила в ней корни и расцвела. Так что похоже, что религиозные круги всякого рода, которые обычно не славятся уважительным отношением к женщинам, на самом деле должны быть по гроб жизни благодарны нашей праматери Еве.

Тоскливая зависть, которую мы порой испытываем к этим простодушным Адаму, Дафне, Энкиду, к их альтернативному (по отношению к нам) образу жизни, вот уже многие столетия питает литературное творчество многих писателей и прорывается в нем в разные времена и в разных формах. Мы ощущаем ее и в «Книге джунглей», и в «Зеленых поместьях» Уильяма Хадсона, и у Тарзана, и у Робинзона Крузо и во многих других книгах.

Но я не могу закончить эту нашу беседу, не упомянув также о двух нимфоподобных юношах, о двух «лолитах» мужского рода в творчестве Томаса Манна. Они не охотники, они не живут на лоне природы, и в действительности вся их «нимфичность» выражается лишь в еще не созревшей сексуальности, в той наивности, о которой иногда не знаешь, наивность это или наивничанье, и в красоте, которая содержит изрядную долю женственности и инфантильности и благодаря этому особенно сильно воздействует на всех окружающих.

Один из них — светловолосый и светлокожий, другой смуглый. Но они сходны внешне, они одинаково очаровательны, и они в равной мере пробуждают желание. Это Иосиф из «Иосифа и его братьев» и Тадзио из «Смерти в Венеции».

Я недостаточно знаком с творчеством Томаса Манна, но из того, что читал в ивритском переводе, понял, что даже там, где он рассказывает о красивых, пленительных женщинах, они не вызывают той степени волнения и возбуждения, с которой он описывает этих двух своих молодых героев. Нам еще предстоит говорить о них в другой беседе, предметом которой будет красота, поэтому сейчас ограничимся теми словами, которыми Томас Манн описывает Иосифа:

Нет ничего необычного в том, что семнадцатилетний юноша являет восхищенным взорам такие стройные ноги и узкие бедра, такую ладную грудь, такую золотисто-смуглую кожу; что он оказывается не долговязым и не приземистым, а как раз приятного роста, что у него полубожественная осанка и поступь и его сложенье обаятельно сочетает в себе силу и нежность[47].

А Тадзио он описывает глазами его жертвы. Густава фон Ашенбаха, который видит, как юноша купается в море:

Он бежал с закинутой назад головой, вспенивая ногами сопротивлявшуюся воду, и видеть, как это живое создание в своей строгой предмужественной прелести, со спутанными мокрыми кудрями, внезапно появившееся из глубин моря и неба, выходит из водной стихии, бежит от нее, значило проникнуться мифическими представлениями[48].

И, как будто опасаясь, что какой-нибудь читатель не уловит ассоциацию и не свяжет вид Тадзио и напрашивающийся портрет Афродиты, Томас Манн завершает:

Словно то была поэтическая весть об изначальных временах, о возникновении формы, о рождении богов.

«Он был красивейшим из детей человеческих», — говорит Томас Манн об Иосифе, и у той волнующей картины, когда Иосиф сидит на краю колодца и любуется собой, есть картина-сестра в «Смерти в Венеции», когда Тадзио смотрит на Густава фон Ашенбаха и на его лице появляется улыбка:

Это была улыбка Нарцисса, склоненного над прозрачной гладью воды, та от глубины души идущая зачарованная, трепетная улыбка, с какой он протягивает руки к отображению собственной красоты, — чуть-чуть горькая из-за безнадежности желания поцеловать манящие губы своей тени, кокетливая, любопытная, немножко вымученная, завороженная и завораживающая.

Над этой водой витает смерть. В греческой мифологии Нарцисс умирает, глядя на себя. В «Иосифе и его братьях» Иаков, видя Иосифа, склонившегося над бездной, страшится его смерти. В «Смерти в Венеции» Густав фон Ашенбах умирает на морском берегу, глядя на красивого юношу. А сам Тадзио, который был Афродитой, воплощением любви, и Нарциссом, воплощением красоты, в конце новеллы превращается в Танатоса — воплощение смерти.

Вам, возможно, будет небезынтересно узнать, что наш старый добрый друг Аксель Мунте, описывая (в «Легенде о Сан-Микеле») свою собственную смерть, тоже говорит о таком нимфоподобном юноше:

Он стоял рядом со мной, задумчивый и прекрасный, как Гений Любви, с венком на кудрях.

Мунте не узнал юношу. Он спросил, не Гипнос ли он, ангел сна, и юноша ответил:

Я его брат, рожденный той ж Матерью Ночью. Мое имя Танатос. Я ангел Смерти.

«Я был мертв и не знал этого», — пишет Аксель Мунте. Ибо невозможно до конца осознать эти метаморфозы: от жизни к смерти, от движения к неподвижности, от теплой гладкой кожи нимфы к шершавой холодной коре дерева.

И вместе с тем — насколько понятны и проникновенны эти слова даже сегодня, через столько лет после их написания. Заглядывая в бездны души и колодцы прошлого, мы видим не только Аталанту, и Иосифа, и Нарцисса, и Энкиду, но также отражение нашего собственного мира. Вот оно — смотрит на нас из нашей бездны, из нашей памяти, из всех этих колодцев нашего прошлого, что иногда наполнены живящей водой воспоминаний, а иногда — точно пропасти забвения и глубины преисподней.

Беседа третья

Несовершенство красоты

«Признаться по чести, — писал Томас Манн в "Иосифе и его братьях", — о красоте мы говорим без всякой охоты. Разве от этого слова и этого понятия не веет скукой? Разве красота — это не идея величественной бесцветности».

Мой ответ — со всем уважением к Томасу Манну — будет: «Нет!» Красота отнюдь не тождественна величавой бесцветности, и от нее не веет скукой. Достаточно прочесть самого Томаса Манна, чтобы в этом убедиться. Вся «Смерть в Венеции» и обширные куски «Иосифа и его братьев» посвящены этой «идее бесцветности», и ни от них, ни от нее ни на одно мгновенье не веет скукой.

Как бы то ни было, поскольку мы говорим в основном о любви, то теперь, после того, как мы поговорили о женственных нимфоподобных юношах, о мужественных девушках-нимфах и о совсем юных нимфетках, о Лолите, Аталанте, Тадзио, Иосифе и Нарциссе, теперь самое время поговорить о предмете реальном — о красивой женщине. О красивой, зрелой женщине, красоту которой мы все признаем, высматриваем и жаждем увидеть. А если так, то лучше, быть может, предварительно сделать несколько оговорок касательно красоты и только потом всецело ей отдаться.

В «Лолите» есть место, где Гумберт Гумберт, который, как известно, самой своей природой защищен от подобной зрелой красоты, насмешливо описывает этот объект нашего влечения, в данном случае — Шарлотту Гейз, мамашу Лолиты:

Она как бы старшая сестра Лолиты — если только мне не представлялись чересчур реально ее тяжелые бедра, округлые колени, роскошная грудь, грубоватая розовая кожа шеи («грубоватая» по сравнению с шелком и медом) и все остальные черты того плачевного и скучного, именуемого: «красивая женщина».

(В скобках я хотел бы снова подчеркнуть, что эти слова принадлежат набоковскому рассказчику, и из них никоим образом нельзя выводить, что так думает и сам писатель. Кажется, я уже предостерегал от этой распространенной ошибки, но повторю снова — автор, как правило, не использует своих героев, чтобы высказать свои мнения, и отнюдь не разделяет каждую их мысль или утверждение. Такая ситуация возможна, но не обязательна. Сам Набоков не раз жаловался, что ему приписывают педофилию Гумберта Гумберта, а это не соответствует действительности.)

Еще одно неодобрительное замечание насчет красоты — замечание, которое, к большому нашему сожалению, лишено набоковской тонкости и проницательности, — мы находим в «Книге Притчей Соломоновых»: «Миловидность обманчива и красота суетна; но жена, боящаяся Господа, достойна хвалы»[49]. При всем надлежащем уважении, этот стих отличается особенной глупостью, и меня не удивляет, что он появляется в «Притчах», а не в «Екклезиасте». Екклезиаст, даже если разочаруется в красоте, не скажет об этом с той лицемерно-нравоучительной интонацией, которая характерна для автора «Притч», и если действительно обе книги написаны царем Соломоном, то я позволю себе предположить, что «Притчи» он писал в самый унылый и скудоумный период своей жизни.

В «Иосифе и его братьях» Томас Манн добавляет тонкую и умную оговорку — а возможно, разъяснение — касательно той красоты, которую он называет «совершенной». По его мнению, красота нуждается в определенном несовершенстве, чтобы ощущаться красотой: «Красота, — говорит он, — никогда не бывает совершенна… тайна ее, собственно, и состоит в притягательности несовершенства». А переходя к праматери Рахили, добавляет: «Отсюда и унылость совершенной красоты, при которой нечего прощать». Иными словами, чтобы описать и подчеркнуть красоту, нужен какой-нибудь крохотный изъян — нарушение симметрии, небольшой шрам, маленькая родинка. И то же самое Томас Манн говорит о Иосифе: «Лицо… молодого мечтателя было приятно даже своими неправильностями». Впрочем, о сходстве праматери Рахили и ее сына Иосифа мы еще поговорим.

Грек Зорба у Казандзакиса тоже говорит об изъяне в красоте. Родинки у женщины, провозглашает он, сводят его с ума. «Кожа такая гладкая-гладкая и вдруг — на тебе: вот такое черное пятнышко», — говорит он с волнением. И вот ведь: именно это пятнышко, которое есть не что иное, как несовершенство кожи, называется на иврите «некудат хен», то есть «прелестная точечка».

А в рассказе Уильяма Сарояна «Тигр Томаса Трейси» есть место, где красивая девушка отмежевывается от собственной красоты. Когда Томас Трейси говорит ей: «Вы… самая прекрасная девушка на свете», — она отвечает: «Вот уж нет… Это так самонадеянно — быть прекрасной. Это просто дурной вкус. И это вызывает жалость».



Поделиться книгой:

На главную
Назад