Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Афродита у власти. Царствование Елизаветы Петровны - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

История Кирилла Разумовского не менее фантастична, чем история его старшего брата. Хотя Алексей давно был первейшим человеком двора цесаревны, Кирилл жил в Лемешах и, как некогда его знаменитый брат, пас скотину. Но приход Елизаветы к власти круто изменил и его судьбу — в 1742 году Кирилла поспешно вывезли ко двору. Его умыли, причесали, переодели, и в марте 1743 года под выдуманной фамилией Обидовский, вместе с наставником Григорием Тепловым, Кирилл отправился в Германию и Францию, «дабы учением наградить пренебреженное поныне время, сделать себя способнее к службе Ея императорского величества» — так было сказано в инструкции старшего брата младшему. Год Кирилл провел в Кенигсбергском университете, где с помощью Теплова постигал географию, «универсальную историю», немецкий, а также тогдашний язык науки — латынь. Потом его повезли в Берлин к знаменитому Леонарду Эйлеру, гениальному математику, одному из первых русских академиков, который покинул в 1741 году Россию, но оставил там добрые о себе воспоминания. Вольная жизнь студента коснулась и вчерашнего пастуха. Прослушав курс наук у Эйлера, Разумовский поехал во Францию, в Страсбург.

Через два года путешествий за знаниями и впечатлениями Кирилл вернулся в Россию, и тут произошло второе чудо. Разумовский-младший поразил всех, кто знал его раньше, необыкновенными переменами, с ним происшедшими. Вместо пастуха явился молодой красивый вельможа, прекрасно одетый, с вполне светскими манерами, бегло знавший по-немецки и по-французски, а главное — не говоривший ни на одном языке глупостей. Он оказался умен, уживчив, весел и тотчас прославился как один из красивейших мужчин двора. Почти мгновенно он превратился в изящнейшего петиметра — щеголя; окружавшие не могли надивиться на его трость — она стоила 20 тысяч рублей и была вся из агата с рубинами и алмазами. Как писала Екатерина II, «он был хорош собой, оригинального ума, очень приятен в обращении и умом несравненно превосходил брата своего (Алексея. — Е. А.), который тоже был красавец, но был гораздо великодушнее и добрее его. Все красавицы при дворе были от него без ума. Я не знаю другой семьи, которая, будучи в такой отменной милости при дворе, была бы так всеми любима, как эти два брата». Восторг Екатерины понять можно: ей, совсем не красавице, Кирилл оказывал особые знаки внимания. Да и вообще история знает множество примеров того, как вышедшие из грязи в князи становились нестерпимыми для окружающих хамами, негодяями, несли с собой все пороки и комплексы парвеню. С Разумовскими этого не произошло!

Придворная жизнь с ее бессонной вереницей празднеств и концертов тотчас втянула юношу — он стал настоящим придворным и усердно нес нелегкую службу при дворе. Эта служба была ему приятна. Появилось много подруг и друзей. Особенно близко он сошелся с графом Иваном Григорьевичем Чернышевым, который был до кончиков ногтей светским, придворным человеком. Его бойкое письмо к Разумовскому, написанное после возвращения из Франции, говорит само за себя и рисует мир, в котором жила тогдашняя золотая молодежь: «Сколь же мне прискорбно, что вашего сиятельства я здесь не застал, о том маню себя, что вы уверены. Сколько бы я вас, по приезде своем из Франции, забавил. Рассудите, каков я стал: других кафтанов не ношу как шелинговых, в красных каблуках и все пою песни, да какие — одна другой лутче, и навез их столько много, все в том разуме, чтобы вас оным поучить. Я в Париже был десять недель и четыре часа и из онаго времени в крайней скуке был только четыре часа, а прочее вы догадаться можете, каково мне было. Хожу всяк день в двух лентах (орденских. — Е. А.)… дорого бы дал, чтоб Григорий Николаевич Теплов меня видел, каков я чинен стал в двух лентах: он бы, на меня глядя, все хохотал. Платья из Парижа навез тьма и карету, предорога. Прощайте, милостивый государь… ADIEU, MONSEIGNEUR».

В 1746 году Кирилл Разумовский породнился с Романовыми — женился на родственнице императрицы Елизаветы Екатерине Ивановне Нарышкиной. Этот брак состоялся по воле государыни и по расчету, а не по любви: Кирилл хотел еще, что называется, погулять, и не рвался под венец. Дети Разумовского стали первейшими вельможами при преемниках Елизаветы Петровны. Как и его старший брат, Кирилл не кичился своим положением и, согласно легенде, хранил костюм пастуха волов, в котором его застиг курьер из столицы, чтобы увезти к новой блестящей жизни. Он показывал его своим сыновьям, чтоб они помнили о своем происхождении, однако один из сыновей, не без основания, ответствовал, что между отцом и сыновьями огромная разница: «Вы сын простого казака, а я сын русского фельдмаршала».

Кирилл был человеком любознательным, не без способностей, но не стал ученым — как говорится, лень родилась прежде него. А коли так, то ему была уготована иная участь — стать «организатором науки». Указом 21 мая 1746 года Разумовский-младший был назначен… президентом Петербургской Академии наук, как сказано в именном указе, «в рассуждение усмотренной в нем особливой способности и приобретенного в науках искусства». Такое назначение поразило современников, уже привыкших к головокружительным «случаям». Как писал в своем доносе товарищ купцов Ерофея и Василия Коржавина, братья говорили, что Разумовский «весьма недостоин такой чести и великого чина и правления Академии».

Но, как ни странно, Разумовский просидел в кресле президента пятьдесят лет и оказался на поверку одним из лучших руководителей Академии наук за всю ее историю. Он был умен, не страдал тщеславием графомана и не заставлял писать научные труды за себя. Спокойный, уравновешенный Разумовский был далек от раздирающих Академию распрей. Он относился к своим обязанностям с долей юмора и никогда не вставал ни на чью сторону. Но главное, Разумовский не мешал ученым заниматься наукой, а в России это значит очень много. Не следует забывать, что делами в Академии от его имени заправлял упомянутый выше Григорий Теплов. Выходец из семьи истопника (от чего якобы и происходит его фамилия), Теплов поднялся наверх благодаря своему уму, блестящим интеллектуальным способностям, а также отталкивающей беспринципности и приспособленчеству. Теплов был одним из образованнейших людей своего времени. Став асессором Академии, он превратился в серого кардинала и хладнокровно и методично интриговал в среде и без того недружных ученых, притеснял мелкими придирками наиболее талантливых и самостоятельных из них. В 1750-е годы, когда его патрон стал гетманом Украины, Теплов отправился туда вместе с ним и исполнял при лентяе-гетмане ту же роль, что и в Академии. Воспитанный, мягкий в общении, но последовательный в достижении своих далеко не бескорыстных целей, Теплов добился полного доверия Кирилла Григорьевича, используя его как ширму для своих интриг и махинаций, а также обогащения за казенный счет. Когда же к власти пришла Екатерина II, Теплов, не раздумывая, предал своего покровителя и друга и перебежал к новой государыне, став и для нее совершенно незаменимым человеком.

1750 год — важная дата в истории Украины. В этом году Кирилла избрали в гетманы. Тогда Разумовскому было не то 26 лет, не то 22 года — точная дата его рождения неизвестна. Украина получила то, чего так давно желала. Но эти заочные выборы петербургского новоиспеченного графа, никогда не державшего в руке казачьей сабли и не слышавшего свиста турецкой пули или татарской стрелы, да еще проведенные вдали от громады-войска, среди одной только генеральной старшины свидетельствовали о вырождении украинской вольности, о печальном конце уникальной казачьей республики. Разумовскому разрешили вернуться в старую столицу Украины Батурин, некогда сожженную войсками Меншикова и проклятую Петром Великим как змеиное гнездо изменника Мазепы. Вскоре там был построен великолепный дворец, сиявший золотым убранством и наборными паркетами. В нем-то и поселился с семьей новый гетман. Перед выездом на родину, 13 марта 1751 года, он присягал в Петропавловском соборе быть «верным, добрым и послушным рабом подданным» русской императрицы. Канцлер А. П. Бестужев-Рюмин на золотом блюде поднес государыне золотую с драгоценными каменьями булаву, и та вручила ее на несколько лет гетману.

И все же отдадим должное последнему гетману Украины Кириллу Разумовскому. Он не обольщался своим чином и, как пишет историк Украины Маркович, считал себя гетманом марионеточным, а последним настоящим гетманом называл Ивана Степановича Мазепу. Но казачьей плетью московского обуха не перешибешь, и нужно уметь под Москвой и жить, и землякам помогать. А возможности для этого у Кирилла, как понимает читатель, были большие. И вот последовали один указ Елизаветы Петровны за другим. Ими уничтожались тяжелые налоги, введенные на Украине еще Петром, снимались таможни на границе с Россией, облегчались трудовые повинности украинцев, дела по Украине были перенесены в Сенат, что позволяло гетману иметь право доклада у императрицы.

Оба брата очень естественно вошли в высший свет тогдашней России, их высокое место, богатство стали неоспоримыми. И когда любовь, так долго связывавшая Алексея и Елизавету, прошла, это не стало катастрофой для отвергнутого супруга и фаворита: изменился лишь статус Разумовского, он лишь покинул дворец, уступив место другому, более удачливому и молодому. Мы не вправе сурово судить Елизавету в ее выборе — пути сердца неисповедимы…

Несколько слов о дальнейшей судьбе добрейших лентяев. Оба пережили Елизавету Петровну. После прихода к власти Екатерины II Алексей полностью отошел от дел, жил барином в своих домах в Москве и Петербурге. В северной столице он и умер 6 июня 1771 года, и земля Александро-Невского монастыря приняла его. Брат его умер в 1803 году. Он вольготно жил при Елизавете, был хорошо принят и при дворе Петра III, назначившего гетмана главнокомандующим армии, собиравшейся в 1762 году в химерический поход против Дании — извечного личного врага голштинского герцога, ставшего русским императором. Тайно Разумовский-младший помогал супруге императора, готовившей переворот, и в решительный момент революции 28 июня 1762 года, возведшей на престол Екатерину II, он, командир гвардейского Измайловского полка, перешел на сторону императрицы и приказал печатать в типографии Академии наук указ о восшествии новой государыни на престол.

За эту услугу он попросил утвердить за Разумовскими наследственное гетманство. Императрица же, следуя имперским принципам, шла по другому пути. Она стремилась включить Украину в состав России на правах губернии, что и сделала 10 ноября 1764 года, ликвидировав гетманство и передав всю власть на Украине П. А. Румянцеву. От огорчения Кирилл года на два уехал развеяться за границу, а с 1771 года переселился в Батурин, где и жил до конца своих дней. Сохранилось немало рассказов о его благотворительности, щедрости к бедным, о доброте к своим детям (которых у него было одиннадцать). Последние годы он много болел, одряхлел, но оставался приятным и остроумным собеседником. С восшествием на престол в 1796 году Павла I Разумовский, помня свое участие в свержении отца нового государя, императора Петра III, уже не питал никаких надежд на царские милости и в ответ на вопрос курьера, ехавшего с Украины с известием о смерти фельдмаршала П. А. Румянцева в Петербург, что передать императору, сказал: «Передай, что и я умер». Но Павел все же не тронул старика и позволил ему даже пережить себя.

Глава 8

Братья-разбойники и их кроткий кузен

Как любили при дворе братьев Разумовских, так ненавидели и боялись братьев Шуваловых — Петра и Александра Ивановичей. Они с давних пор числились при дворе Елизаветы Петровны, рядом с ней претерпевали долгое царствование Анны Иоанновны и были, как и многие придворные «бесперспективного» двора цесаревны, бедны и скромны. Вступление на престол Елизаветы всё изменило для Шуваловых — у них появилась возможность сделать карьеру и разбогатеть. Однако ближе всего к трону встали Разумовские, и старшему из Шуваловых, Петру, еще долго, как сказано выше, приходилось терпеть оплеухи от Алексея Григорьевича. Но постепенно его дела наладились. Он сумел выдвинуться благодаря двум обстоятельствам: выгодной женитьбе и умению быть царедворцем — искусство трудное и довольно хлопотное. Петр Шувалов женился на немолодой некрасивой фрейлине цесаревны Мавре Егоровне Шепелевой, той самой, которая писала Елизавете Петровне забавные письма из Киля.

Вернувшись после смерти Анны Петровны в Россию, Шепелева стала ближайшей подругой императрицы. Мавра играла при ней незавидную роль, оттеняя божественную красоту цесаревны. Роль свою она исполняла исправно, а при этом пользовалась особым доверием государыни и даже имела на нее влияние. Она была хохотунья, легкая и веселая сподвижница цесаревны. Как писала Екатерина II, хорошо знавшая Мавру, «воплощенную болтливость», «эта женщина любила поговорить, была очень весела и всегда имела наготове шутку». Шепелева была, конечно, сплетница, переносившая государыне на своем подоле все свежие новости, до которых Елизавета была большой охотницей. Мавра хорошо знала вкусы и пристрастия своей госпожи и умела ей тонко угодить. Об этом говорят письма Мавры из Киля, да и с Украины, куда она с мужем ездила в 1738 году: «А я, матушка, и сама к тебе много везу гостинцу украинского. Я говорю по-черкасски очень хорошо. Ах, матушка! Как в Киеве хорошо! А в Нежине товары очень дешевы, а наипаче парчи, стофы и салфетки: три скатерти и три дюжины салфеток камчатых — 15 рублей…» Далее Мавра обещает связать цесаревну с купцом, который будет доставлять эти прелести почти бесплатно. «А какие водки сладкия хорошия, очень дешевы, не хуже дубельтевых. Жидов множество и видела их, собак! В Киеве весна и в Нежине… И везу к Вашему высочеству двух дишкантов и альтиста, которых в Нежине апробовал в гласах отец Гарасим и очень хвалил, и надеюсь, что Вашему высочеству очень будет нравен Лапинский. И я, матушка, столько рада, что могла достать Вашему высочеству хороших хлопцев!» Вот как должен действовать истинный царедворец!

Из письма Мавры можно составить полный каталог пристрастий царь-девицы. Тут весь набор: и пришедшая к цесаревне вместе с любовью к Разумовскому любовь к его родине, Украине, к голосистым парубкам — украшению придворной капеллы, и обычная нелюбовь Елизаветы к евреям, и подзадоривание в ожидании каких-то замечательных подарков из Нежина, да еще возможности самой покупать тряпки за такие смешные цены. Мы-то уже знаем, как для цесаревны, любившей погулять задешево, это было важно. До самой смерти Мавры в 1759 году никто не мог заменить ее в роли любимой подружки Елизаветы — так ловко она умела подстроиться под капризный характер своей госпожи.

Вот на некрасивой Мавре и женился видный, вальяжный Петр Иванович Шувалов. Скорее всего, это был брак по расчету, но время показало, что расчет с обеих сторон оказался замечательно точным: Мавра стала женой одного из влиятельнейших и богатых людей империи, и сама же она много сделала, чтобы Шувалов стал таким влиятельным и богатым. У нее, прекрасно знавшей повадки Елизаветы, было немало ходов, чтобы незаметно помочь мужу укрепиться у власти. В своих мемуарах Яков Шаховской, бывший на ножах с Шуваловым, рассказывает, как ловко его «подставила» хитрая Мавра. Во время какого-то приема во дворце она отвела одну из придворных дам в сторону, подальше от императрицы и стала на ухо рассказывать сплетни про Шаховского. Делалось это с такими ужимками и так завлекательно, что проходившая вдали императрица, сама большая любительница сплетен, не удержалась и подошла узнать, о чем таком интересном шепчутся кумушки. Вот тут-то и была умело вылита в уши императрицы грязь на Шаховского. Он тотчас почувствовал высочайший гнев государыни. Ясно, что прямая жалоба на Шаховского такого результата бы не дала — Елизавета была недоверчива и нелегковерна.

Впрочем, сам Шувалов много башмаков стоптал на блестящих придворных паркетах и был опытен в искусстве интриги и в ремесле лести. Как с желчью пишет князь М. М. Щербатов, Петр Шувалов достиг успехов и богатства, «соединяя все, что хитрость придворная наитончайшая имеет, то есть не токмо лесть, угождение монарху, подсуживание любовнику Разумовскому, дарение всем подлым и развратным женщинам, которые были при императрице (и которые единые были сидельщицы у нее по ночам, иные гладили ноги), к пышному, немного [что] знаменующему красноречию». Все верно. Достаточно посмотреть на приписку, которую сделал Шувалов на цитированном выше письме жены из Малороссии — они путешествовали там вместе: «Хору честнейшему вспевальному, товарищам моим отдаю мой поклон, а особливо Алексею Григорьевичу и прошу покорно в доброй памяти меня содержать». Муж и жена знали, кому угодить. И постепенно Шувалов пошел в гору.

К 1744 году Шувалов стал сенатором, генерал-лейтенантом, а потом и камергером, графом. Но настоящий взлет Петра Шувалова и его брата Александра произошел в 1749 году, когда начался «случай» у императрицы юного Ивана Ивановича Шувалова — их двоюродного брата. Как писал иностранный дипломат, «братья извлекают для себя выгоды, пользуясь его (Ивана. — Е. А.) счастливой судьбой». Об этой истории — чуть ниже, здесь же закончу о братьях Шуваловых. Во многом благодаря фавору брата Ивана, Петр Шувалов стал в 1750-х — начале 1760-х годов одним из самых влиятельных и богатейших людей России, генерал-фельдцейхмейстером, а под конец и генерал-фельдмаршалом.

Конечно, и Шаховской, и Щербатов правы, говоря о тех неблаговидных способах, которыми пользовался Шувалов на пути к власти. И вообще, он производил на людей впечатление надутого индюка. Шувалову были свойственны все звездные болезни выскочки: безмерно льстивый, с гибкой спиной во дворце, он выпрямлялся, как только покидал апартаменты государыни, был груб, властен, нетерпим, злопамятен. Жадный к деньгам и наградам, он никогда не мог утолить своей жажды к богатству и почестям. Секретарь французского посольства Ж.-Л. Фавье писал, что Шувалов «вместо того, чтобы скромно умерять блеск своего счастия, возбуждает зависть азиатскою роскошью в дому и в своем образе жизни: он всегда покрыт бриллиантами, как Могол, и окружен свитою из конюхов, адъютантов и ординарцев».

Бурная деятельность и прожектерство «доставляли графу Петру случай прославлять себя и приобретать своего рода бессмертие посредством медалей, надписей, статуй и т. п. Во всей Европе, кажется, нет лица, которое было бы изображаемо и столь часто и столь разными способами, существуют его портреты, писанные и гравированные, бюсты и пр. У него мания заставлять писать с себя портреты и делать с себя бюсты».

Дом Шувалова отличался невероятной роскошью. Как писал швед, граф Гордт, «убранство его покоев было невероятно роскошное. Тут было все: и золото, и серебро, и богатые материи, и стенные часы, и картины». Попасть к вельможе, жившему в самом роскошном частном дворце Петербурга, можно было, только пробившись к фавориту вельможи, генерал-адъютанту Михаилу Яковлеву. Так поступил, например, бедный офицер Андрей Болотов, приехавший просить чин в столицу. Он пришел к нужному часу в приемную временщика и увидел жужжащую толпу просителей — людей разных чинов и состояний, ждавших выхода Яковлева. «Мы прождали его еще с добрую четверть часа, но, наконец, распахнулись двери и графский фаворит вошел в зал в препровождении многих знаменитых людей, и по большей части таких, кои чинами были гораздо его выше. Не успел он показаться, как все сделали ему поклон с неменьшим подобострастием, как бы то и перед самим графом чинили». Но потом Яковлева сменил другой любимец, подьяческий сын Макаров, который «своим проворством как для письменных дел способным, так и в других нежных услугах графу понравился». Это уже цитата из записок другого мемуариста — артиллерийского капитана М. В. Данилова. Последний много претерпел от капризов Шувалова, но ценил те его черты, которые бросались в глаза людям, его знавшим, ведь даже беспощадный к своим современникам Щербатов признается: «Петр Иванович Шувалов был человек умный, быстрый, честолюбивый». Данилов же в своих безыскусных записках показывает, что Шувалов обладал даром редким — умел видеть и ценить новое в идеях, проектах, мыслях людей. Он был властен и крут, но и брал на себя ответственность, а не стремился, как многие его коллеги, «ставить парусы по ветру» и ковырять в носу на заседаниях в Сенате, лишь бы не беспокоили. В отличие от Алексея Разумовского Шувалов все время работал и ценил людей, умевших работать, что-то изобретать. Данилов писал, что «граф был охотник (до проектов. — Е. А.) и сего требовал от всех офицеров, кто может что показать».

Как известно, любимым делом Шувалова была артиллерия, которой он посвящал много внимания, и в значительной мере благодаря Шувалову артиллерия с середины XVIII века стала лучшим видом войск в русской армии. Шуваловские гаубицы и единороги стреляли лучше прусских пушек, а прислуга орудий отличалась замечательным проворством и мастерством. Данилов, сам артиллерист и изобретатель, только благодаря этому проникал в залу, где обедал вельможа. «Когда за столом при обеде случалось ему, графу, разговаривать и советовать об артиллерии, то, оставя всех с ним сидящих», он, как пишет Данилов, требовал от поручика «своему разговору одобрения и изъяснения. Я ему отвечал на все его слова по приличности и, видя хорошее о себе мнение, утешался тем не мало». Можно представить эти пиршества на золоте и серебре в роскошном дворце Шувалова, хозяин которого с увлечением обсуждает со скромным молодым поручиком устройство орудия или фейерверка, к чему Данилов питал особое пристрастие.

В доме Шувалова, где граф, по обычаю тех времен, часто работал и принимал посетителей, был целый штат писцов, которые переписывали его многочисленные проекты, шедшие «на верх», к государыне. Они были изложены таким высокопарным языком, что их не только понять, но и прочитать вслух весьма затруднительно: «Не всяк ли чювствует общее добро, которое, протекая от края до края пределов империи, напаяет, питая обитателей, так обильно, что, сверх чаяния и желанию человеческому свойственных вещей неописанныя милосердии от руки ея ниспосылаются…» И все же, если сесть с карандашом в руках, расшифровать проект Шувалова, отбросить все словесные завитушки, то смысл проекта окажется ясным и четким, а идеи — интересными и исполнимыми. Благодаря идеям Шувалова в России раньше, чем в других странах, были ликвидированы внутренние таможни, унаследованные от средневековья и мешавшие складывавшемуся всероссийскому рынку. Проводить эту операцию было рискованно — казна могла много потерять от отмены сборов, которые шли с тысяч таможен, расположенных у каждого города, на границах провинций и уездов. Но Шувалов уговорил Елизавету рискнуть и выиграл: доходы от оборотов освобожденной торговли оказались больше, чем от таможенных пошлин.

Впрочем, отметим сразу: многие предложения Шувалова о повышении доходов казны легко осуществлялись, но по преимуществу за счет кармана налогоплательщиков. Шувалов предложил и сам же осуществил грандиозные проекты чеканки облегченной серебряной и медной монеты, введения новых монополий на соль, различных промыслов, причем, заботясь о государственной казне, не забывал и о собственном кармане. За это его не любили в народе.

Екатерина II вспоминала, что когда в 1762 году Шувалов умер и толпа любопытствующих слишком долго ждала выноса тела покойного, то люди стали произносить о Шувалове весьма ядовитые эпитафии: «Иные, вспомня табашной того Шувалова откуп, говорили, что долго его не везут по причине той, что табаком осыпают; другие говорили, что солью осыпают, приводя на память, что по его проекту накладка на соль последовала; иные говорили, что его кладут в моржовое сало, понеже моржовое сало на откуп имел и ловлю трески. Тут вспомнили, что всю зиму трески ни за какие деньги получить нельзя, и начали Шувалова бранить и ругать всячески. Наконец, тело его повезли из его дома на Мойке в Невский монастырь. Тогдашний генерал-полицмейстер Корф ехал верхом пред огромной церемонией, и он сам мне рассказывал в тот же день, что не было ругательства и бранных слов, коих бы он сам не слышал противу покойника, так что он, вышед из терпения, несколько из ругателей велел захватить и посадить в полицию, но народ, вступясь за них, отбил было, что видя, он оных отпустить велел, чем предупредил драку и удержал, по его словам, тишину».

И верно, народ не ошибался. Шувалов со своим братцем Александром был настоящим государственным разбойником. Изобретая всё новые и новые источники казенного дохода, он сразу же становился руководителем каждого такого проекта и всюду снимал сливки. Проводя денежную реформу или организуя банк, он не давал отчетности в Сенат. Устанавливая монополию, он делал монополистом себя, брата или приятелей. Шуваловы провели самую хищническую приватизацию казенной промышленности, в особенности ее самых выгодных секторов: металлургии, горного дела, — беспощадно разоряя своих конкурентов, которым было не по силам соперничать с ними. По желанию Шувалова меняли горное законодательство, вводили новые порядки, вопиюще противоречившие и принятым законам, и интересам государства. Все боялись высокопоставленных разбойников, братьев Шуваловых, а младшего больше всех.

Александр Иванович Шувалов был личностью малоприятной. Хотя он и тушевался на фоне своего бриллиантового брата, сам он ведал Тайной канцелярией, так что любого мог отправить туда, куда Макар телят не гонял. Как писал Фавье о зловещей славе Александра Ивановича, «в России все страшно боятся графа А. И. Шувалова». Впрочем, у какого начальника политического сыска была слава гуманиста? Один из ближайших придворных молодой цесаревны Елизаветы Петровны, с ее воцарением младший Шувалов стал особо доверенным лицом государыни и уже с 1742 года выполнял различные поручения сыскного свойства: арестовывал провинившегося в чем-то принца Людвига Гессен-Гомбургского в 1745 году, вместе с начальником Тайной канцелярии генералом А. И. Ушаковым расследовал дело лейб-компанца Петра Грюнштейна. По-видимому, работа с опытным Ушаковым стала для Шувалова настоящей школой сыска, и в 1746 году он заменил часто хворавшего начальника на его ответственном посту. Когда Ушаков в 1747 году умер и Шувалов сам возглавил Тайную канцелярию, машина политического сыска продолжала исправно работать. Новый начальник Тайной канцелярии внушал страх окружающим жутковатым подергиванием лица. Как писала в своих записках Екатерина II, «Александр Шувалов не сам по себе, а по должности, которую занимал, был грозою всего двора, города и всей империи, он был начальником инквизиционного суда, который звали тогда Тайной канцелярией. Его занятие вызывало, как говорили, у него род судорожного движения, которое делалось у него на всей правой стороне лица от глаза до подбородка всякий раз, как он был взволнован радостью, гневом, страхом или боязнью».

Шувалов не был, как Ушаков, фанатиком сыска и не проводил в Канцелярии дней и ночей напролет. Большие возможности, открывшиеся в 1749 году с началом фавора их молодого родственника Ивана Шувалова, использовались Александром, как и его братом Петром, для обогащения. Много времени у Александра Ивановича отнимали и придворные дела — с 1754 года он стал гофмейстером двора великого князя Петра Федоровича. И хотя Шувалов держал себя с наследником и его женой предупредительно и осторожно, сам тот факт, что гофмейстером двора наследника стал страшный шеф тайной полиции, не позволял ему добиться расположения ни у великого князя, ни у его жены Екатерины Алексеевны, которая, как она писала об этом в позднейших записках, смотрела на Шувалова всякий раз «с чувством невольного отвращения». Это чувство, которое разделял и ее супруг, не могло не отразиться на карьере А. И. Шувалова после смерти 25 декабря 1761 года императрицы Елизаветы Петровны и прихода к власти Петра III. Новый император сразу же уволил Шувалова от его должности.

* * *

Смерть Елизаветы стала трагедией и еще для одного Шувалова, который, в отличие от Петра и Александра, не был графом, фельдмаршалом и владельцем бесчисленных заводов и поместий. Этого удивительного Шувалова звали Иваном Ивановичем. Он родился в 1727 году под Москвой в небогатой и незнатной дворянской семье, получил домашнее образование. Когда он подрос, то Петр и Александр Шуваловы, приходившиеся Ивану двоюродными братьями, пристроили его на придворную службу — помогли определиться в пажи. С самого начала Иван заметно отличался от своих сверстников и вообще придворных. Он обращал на себя внимание умом, начитанностью, мягкой манерой поведения, красотой. «Я вечно его находила в передней с книгой в руке, — писала о нем впоследствии императрица Екатерина II, в ту пору молодая великая княгиня, — я тоже любила читать и вследствие этого я его заметила; на охоте я иногда с ним разговаривала; этот юноша показался мне умным и с большим желанием учиться… он также иногда жаловался на одиночество, в каком оставляли его родные; ему было тогда восемнадцать лет, он был очень недурен лицом, очень услужлив, очень вежлив, очень внимателен и казался от природы очень кроткого нрава». Заметим попутно, что этому высказыванию можно верить — Екатерина, став императрицей, не особенно симпатизировала Ивану Шувалову и не могла простить ему участия в интригах против нее накануне смерти Елизаветы.

Однако родственники — двоюродные братья — недолго оставляли юношу в одиночестве. Точнее сказать, жена Петра Шувалова, графиня Мавра, обратила внимание императрицы на симпатичного пажа. Так начался «случай» восемнадцатилетнего Ивана Шувалова у тридцатидевятилетней императрицы. Все это происходило осенью 1749 года под Москвой. Шувалов был тогда пожалован в камер-юнкеры и «благодаря этому, — пишет Екатерина, — его случай перестал быть тайной, которую все передавали друг другу на ухо, как в известной комедии».

В истории долгой связи Елизаветы и Шувалова была своя тайна. Трудно развивать эту интимную тему, но и умолчание о ней было бы ханжеством и лицемерием. Можно сказать определенно, что не юный Шувалов стал инициатором этой близости. «Случай» Шувалова отразил личные проблемы императрицы. Многолетний брак с Разумовским к концу 1740-х годов дал трещину, время трогательных хлопот императрицы вокруг «друга нелицемерного» Алеши прошло. Вряд ли изменился Разумовский, в то время мужчина в самом соку. Изменилась сама императрица. К закату своей жизни ослепительная красавица Елизавета панически боялась малейшего упоминания о смерти, она отчаянно бежала от старости, безобразившей ее прекрасное лицо. Между тем люди в тот век старились быстро, к тому же государыня вела, как было рассказано выше, весьма неумеренный, полуночный образ жизни, любила много и жирно поесть.

Умение стареть так, чтобы не выглядеть смешной, как известно, большое искусство — им не овладела даже Екатерина II, женщина необыкновенно умная, но к концу жизни потерявшая весь свой юмор и самоиронию в погоне за очередным «Пиром», «Красным кафтаном», «Чернушкой» или другим юным альфонсом. А что уж говорить об императрице Елизавете, безумно любившей себя и, как точно сказал В. О. Ключевский, «не спускавшей с себя глаз». Вот и ее, подошедшую к сорокалетию, не миновала такая же страсть, в основе которой было, в сущности, отчаянное желание стареющей женщины остановить неумолимое время, стремление вместе с юным любовником вернуть ощущения новизны жизни и молодости.

Поначалу казалось, что век Шувалова — смазливого мальчика — будет коротким, как век других подобных юношей-кадетов, которые стали появляться у государыни. Зная императрицу и Шувалова, нельзя не поразиться несходству типов личности, интеллекта партнеров в этой паре. Но месяц проходил за месяцем, молодой фаворит не исчезал из покоев императрицы, а наоборот — обосновался в апартаментах, в которых раньше жил Разумовский, и остался там до самой смерти государыни в 1761 году. Фавориты — отставной и действующий — оказались выше всяких похвал: не было ни сцен, ни скандалов, ни кляуз. Разумовский попросту отошел в сторону, а Шувалов его не преследовал. Императрица подарила Разумовскому Аничков дворец на Невском проспекте, сделала его генерал-фельдмаршалом, и тот спокойно принял своеобразные отступные от бывшей супруги и зажил в свое удовольствие.

Кажется, что столь долгая привязанность императрицы к Ивану Шувалову объясняется не только желанием отодвинуть подальше осень жизни, но и тем, что Елизавета узнала и оценила многие замечательные качества своего юного любовника. С самого начала «случая» он, ставленник своих властолюбивых кузенов, не проявлял свойственной им наглости и беспредельной жадности. Он по-родственному поддерживал Петра и Александра. Благодаря фавору кузена те заняли первенствующие места в правительстве и при дворе. Но при этом нельзя сказать, что он был безвольной марионеткой в их руках. Шувалов вел себя необычайно скромно для «ночного императора». А возможности получить чины, звания, богатства у него были не меньшие, чем у Бирона или Потемкина в эпоху их фавора. При этом власть Шувалова была весьма велика, особенно в последние годы жизни императрицы, после ухода из политики канцлера Бестужева-Рюмина и усиления в конце 1750-х — начале 1760-х годов болезни Елизаветы, которая все реже и реже появлялась на людях и никого не принимала. Тогда Иван Шувалов оставался единственным докладчиком и секретарем больной императрицы, а порой единственным придворным, которого она допускала к себе. Шувалов не скрывал, что сам готовит тексты указов государыни. Так, он писал М. И. Воронцову: «Приказала мне написать письмо к собственному подписанию, которое теперь и подано».

И все же, несмотря на огромную власть, которая у него, волею случая, оказалась, Шувалов держался подчеркнуто неприметно и скромно, не афишировал свое положение, отводил себе роль пунктуального исполнителя указаний своей повелительницы: «Не будучи ни к чему употреблен, не смею без позволения предпринимать, а если приказано будет, то вашему сиятельству отпишу» — из письма Михаилу Воронцову. На самом же деле такая позиция была весьма удобна для фаворита, снимала с него ответственность за принятые даже по его инициативе решения. Подписи Шувалова появляются под официальными документами только в конце царствования Елизаветы Петровны, но в реальности его власти и до этого никто не сомневался. «Он вмешивается во все дела, не нося особых званий и не занимая особых должностей, — писал в 1761 году Фавье. — Чужестранные посланники и министры постоянно видятся с Иваном Ивановичем Шуваловым и стараются предупреждать его о предметах своих переговоров (в Коллегии иностранных дел. — Е. А.). Одним словом, он пользуется всеми преимуществами министра, не будучи им; впрочем, влияние на дела он имеет, действуя сообща со своими двоюродными братьями. Камергер — так его зовут для краткости».

В 1757 году вице-канцлер Михаил Воронцов подал на подпись императрице (читай — Шувалову, через которого к государыне шли все бумаги) проект именного указа, согласно которому Иван Шувалов сразу становился вровень с братьями — графом, членом Конференции при высочайшем дворе, сенатором, кавалером высшего ордена Святого Андрея Первозванного, помещиком деревень с десятью тысячами душ. Бесспорно, соблазн был велик: государыня чувствовала себя неважно, а молодому Ивану Ивановичу еще жить да жить, самое время упрочить свое состояние. Но Шувалов выдержал испытание соблазнами власти и медными трубами. В ответ на проект указа он писал Воронцову: «Могу сказать, что рожден без самолюбия безмерного, без желания к богатству, честям и знатности; когда я, милостивый государь, ни в каких случаях к сим вещам моей алчбы не казал в таких летах, где страсти и тщеславие владычествуют людьми, то ныне истинно и более притчины нет». Позже, уже после смерти Елизаветы, в октябре 1763 года Шувалов писал сестре, П. И. Голицыной: «Благодарю моего Бога, что дал мне умеренность в младом моем возрасте, не был никогда ослеплен честьми и богатством, и так в совершеннейших годах еще меньше быть могу». Это была не поза, а жизненная позиция. У Шувалова действительно не было безмерного самолюбия. Он не рвался к чинам и званиям, не выпрашивал у государыни, как это делали другие сановники, «крестьянишек» и «деревенишек».

Конечно, всё относительно. Естественно, Шувалов никогда не бедствовал, он жил в императорском дворце больше десятка лет, наслаждался всеми благами, которые давало ему положение фаворита. В 1754 году роскошным балом-маскарадом он отметил новоселье в новом доме на углу Невского и Большой Садовой с огромной картинной галереей и библиотекой. Но все же после смерти государыни он не выехал из ее дворца на возу с золотом и не укрылся, как Разумовский, в своих бесчисленных и богатых поместьях.

Его титул может показаться пышным современному читателю, но на самом деле это не так: могущественный временщик императрицы за все годы своего фавора не стал не только светлейшим князем, но даже и графом, не говоря уже о чине генерал-фельдмаршала или хотя бы полного генерала и кавалера высшего российского ордена Святого Андрея Первозванного. Шувалов так и остался «генерал-адъютантом, от армии генерал-поручиком, действительным камергером, орденов Белого Орла, Святого Александра Невского и Святой Анны кавалером, Московского университета куратором, Академии художеств главным директором и основателем, Лондонского королевского собрания и Мадридской королевской Академии художеств членом».

После смерти Елизаветы Шувалов жил скромно. В 1763 году он отправился за границу, откуда просил денежной помощи у сестры, княгини Голицыной, а вернувшись в Россию, довольно часто жил в ее доме. Легенда гласит, что после смерти императрицы Елизаветы он отдал ее преемнику, императору Петру III, миллион рублей, которым наградила его Елизавета. Можно спорить о сумме, но сам поступок Шувалова соответствует всему, что мы о нем знаем.

Думаю, что Елизавета, всегда ревнивая и подозрительная к малейшей попытке использовать ее благорасположение в ущерб ее же власти, безусловно доверяла Шувалову. Таких людей при ее дворе за все двадцатилетнее царствование можно было пересчитать по пальцам одной руки. Недоверчивая к людям императрица все больше полагалась в делах на Шувалова. У нее не раз была возможность проверить честность и порядочность своего молодого друга, и тот всегда подтверждал свою репутацию бессребреника.

В 1759 году канцлер Михаил Воронцов, видя, как богатеет на поставках и монополиях его брат Р. И. Воронцов, получивший прозвище Роман — Большой Карман, попросил Шувалова похлопотать перед Елизаветой о предоставлении ему исключительной монополии на вывоз за границу русского хлеба. В подобных случаях предполагалось, как само собой разумеющееся, что ходатай по такому делу разделит выгоду, и немалую, всего предприятия. Шувалов, в свойственной ему мягкой, деликатной манере, отвечал приятелю, что в данный момент монополия на хлебный вывоз государству не нужна, и «против пользы государственной я никаким образом на то поступить против моей чести не могу, что ваше сиятельство, будучи столь одарены разумом, конечно, от меня требовать не станете».

Мы не знаем, как на самом деле относился к годившейся ему в матери государыне Шувалов. Он не оставил никаких мемуаров, не сохранилось его высказываний о покойной императрице, которые бы запомнили и передали нам современники фаворита. Это так же примечательно, как и то, что Шувалов после смерти Елизаветы прожил еще тридцать шесть лет, но так и не женился. До нас не дошли сведения о каких-то его романтических увлечениях. Впрочем, сохранившиеся документы вообще говорят о Шувалове как человеке рассудочном, уравновешенном, даже несколько вялом, расслабленном, жившим без ярких эмоциональных вспышек. В одном из писем М. И. Воронцову он пишет, что им часто владеют «гипохондрические мысли, которые я себе в утешение часто за слабостью моего рассудка и малодушием представляю».

Думаю, что, став фаворитом, Шувалов не особенно смущался: в ту эпоху фаворитизм являлся полноценным общественным институтом, считался замечательным средством, чтобы устроиться в жизни, и уж совсем не рассматривался как непристойное ночное занятие, приносящее дневные плоды. Шувалов воспринимал свою жизнь фаворита, как ее воспринимало европейское общество эпохи Людовика XV Возлюбленного и мадам Помпадур. Молодой, красивый, модно одетый, Шувалов оставался сыном своего гедонического века — кто же из тогдашней молодежи петербургского света отказался бы от «случая» и счастья стать любовником пусть даже стареющей императрицы. И вообще, говоря об Иване Шувалове — деятеле русского Просвещения, одном из первых наших интеллектуалов, меценатов, основателе и попечителе наук и искусств, — не будем забывать, что он был светским человеком, всю свою жизнь любил красиво одеться, хорошо поесть, при этом старался поразить гостя каким-нибудь диковинным блюдом, вроде печеной картошки с ананасом.

Был он и русским барином, со смягченными европейской культурой повадками своих предков. Илья Тимковский вспоминает о нем, что, беседуя с гостем у камина, на полке которого стояли две античные статуэтки, привезенные им вместе с мраморным камином из Неаполя, Шувалов рассказывал: «После моего возвращения съездил я в свою новую деревню. Там перед окнами дому, мало наискось, открывался прекрасный вид за рекою. Пологостью к ней опускается широкий луг и на нем косят. Все утро я любовался видом и потом спросил у своего интенданта, как велик этот луг. „Он большой, — говорит, указывая в окно, — по тот лес и за те кусты“. „Сколько тут собирается сена?“ „Не могу доложить, он — графа Кирилла Григорьевича Разумовского, так подходит к нам“. „Чужое в глазах так близко“, — подумал я, и луг остался на мыслях. Я выбрал время, послал к графу с предложением, не уступит ли мне и какую назначит цену? „Скажите Ивану Ивановичу, — отвечал граф, — что я имения моего не продаю, ни большого, ни малого, а если он даст мне те две статуэтки, что у него на камине, то я с ним поменяюсь“. Я подумал: луг так хорош и под глазами, но буду ль я когда в деревне, а к этим привык. Отдавши, испорчу камин, и мысль свою оставил». Несмотря на особую любовь к книгам и музам, Шувалов оставался типичным модником и петиметром. Вероятно, иной человек и не смог бы стать фаворитом императрицы-щеголихи, проводившей время между балами, маскарадами и театром. Шувалов имел и друзей себе под стать, естественно и мило сочетавших интеллект и щегольство.

Одним из них был Иван Григорьевич Чернышев — образованный, до кончиков ногтей светский человек, истинный петиметр и повеса. Его бойкое письмо к Кириллу Разумовскому уже цитировалось выше. Такие же письма писал он и Шувалову, ставшему другом этого ловкого царедворца, который начинал письма Шувалову словами «Любезный и обожаемый Орест!», а кончал так: «Будьте здоровы, любите меня по-прежнему и верьте, что во мне имеете вернейшего друга и усердного слугу, одним словом на века Пилад». Орест и Пилад, как известно, — неразлучные древнегреческие друзья.

Иван Шувалов, как и его друзья, был изрядным галломаном, и, как писал Фавье, «с приятной наружностью он соединял чисто французскую манеру выражаться… Будучи щедрым и великодушным, он облагодетельствовал многих французов, нашедших себе приют в России, и надо признаться, что он не ищет случая этим хвастать… Он оплакивает свое положение, которое лишает его возможности путешествовать, особенно же он сожалеет, что никогда не бывал в Париже и еще сильнее канцлера (Воронцова. — Е. А.) вздыхает о свободе и нежном климате Франции. Впрочем, это пристрастие (чистосердечно оно или нет — это безразлично. — Е. А.) нисколько не влияет на политическую деятельность камергера».

На светских приятелей Шувалова с их легкомысленными нравами ворчали, как и во все времена, старики и завистники, вроде «Перфильича» — литератора и масона Ивана Елагина, который в своей знаменитой сатире «На петиметра и кокеток» целил как раз в Шувалова и людей его круга. Сатирик бил наверняка: все узнали в капризном петиметре, завивающем волосы и думающем только о красе ногтей и ленточках, Ивана Ивановича. И действительно, Шувалов принял сатиру на свой счет, но в отличие от Артемия Волынского, палкой избившего за подобное сочинение Василия Тредиаковского, пошел иным путем: он попросил Михаила Ломоносова ответить поэтическим ударом на выпад Елагина. После долгих колебаний Ломоносов выдавил из себя весьма слабое стихотворение, которое начиналось словами:

Златой младых людей и беспечальный век Кто хочет огорчить, тот сам не человек…

На что в ответ, вполне заслуженно, получил стихотворное обвинение в холуйстве.

Шувалов с удовольствием жил той праздничной, нарядной и комфортной жизнью, которую устроила для себя сама императрица:

Чертоги светлые, блистание металлов Оставив, на поля спешит Елизавет. Ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов Туда, где ей Цейлон и в севере цветет. Где хитрость мастерства, преодолев природу, Осенним дням дает весны прекрасный вид…

Так, воспевая прогулки царицы и ее фаворита в Царскосельских оранжереях и зимних садах, писал Ломоносов. Но далее следуют другие строки:

Толь многи радости, толь разные утехи Не могут от тебя парнасских гор закрыть, Тебе приятны коль российских муз успехи, То можно из твоей любви к ним заключить.

Эти строки, обращенные в 1750 году к совсем еще молодому любовнику Елизаветы, не были поэтическим преувеличением или одной лишь безусловной лестью. С ранних лет Шувалов был глубоко и искренне предан культуре, литературе, искусству. Но прежде чем остановиться на деяниях Шувалова, нужно сказать о тех причинах, факторах и обстоятельствах, которые создали этот феномен — незаурядного деятеля русской культуры, который, думая о «красе ногтей», оставался дельным человеком. Нужно помнить, что родившийся в 1727 году Шувалов представлял собой поколение детей реформаторов. Они уже не испытали, как их отцы, шока реформ, мучительного разрыва с прошлым. Они родились как бы уже в париках и фижмах и были по-настоящему первыми нашими европейцами. Немаловажно то, что Шувалов, подобно Пушкину, был, так сказать, туземным европейцем — в отличие от Ломоносова или Тредиаковского он не получил европейского образования, не жил в Европе, как Антиох Кантемир. Шувалов до 1763 года вообще не был за границей, но с младых ногтей нес на себе все признаки высокой европейской образованности. Источником ее были французские книги, которые оказывались в библиотеке Шувалова не позже, чем в библиотеке Фридриха II или других просвещенных людей Европы.

В отличие от поколения отцов, более всего ценивших точное, техническое, практическое знание, Шувалов вырос совершеннейшим гуманитарием. Его любовь к поэзии, искусству была искренней и глубокой, а чувство слова и художественный вкус, если судить по тем вещам и картинам, которые он покупал, — безупречными. Шувалов не был одарен талантами творца прекрасных произведений и это, кстати, понимал. Но у Шувалова было то, что довольно редко встречается у бесталанных людей, — он не завидовал гению других. Наоборот, он радовался проявлению таланта и помогал ему расцвести. У Шувалова было чутье на талантливых людей, он умел отыскать их среди толпы, он, внимательный и терпеливый, мог найти общий язык с гениями, характеры которых, как и во все времена, были тяжелы и даже невыносимы. Шувалов был истинным меценатом: внимательным и благодарным слушателем, тонким ценителем и знатоком изящного, страстным коллекционером, щедрым и не мелочным богачом, а в поощрении и развитии русского искусства и культуры он видел цель своей жизни. Отведенная природой и положением в обществе роль сопричастника творчества, мецената ему нравилась больше упорного и безнадежного труда высокопоставленных любителей и рифмоплетов, вроде Теплова или Хвостова.

Конечно, в меценатстве Шувалова была своя корысть — в ответ на моральную и материальную поддержку гения меценат был вправе рассчитывать на благодарность Мастера. А какой же может быть благодарность Мастера, как не желание увековечить мецената в произведении искусства, помочь ему, восторженному любителю, переступить порог вечности, на правах друга гения попасть в бессмертие? Но это простительная слабость, тем более что роль первого русского мецената вполне удалась Шувалову — поколения не забыли заслуг Ивана Ивановича.

Стоит обратить внимание на тон и стиль письма Шувалова к Ломоносову от 1757 года, в котором меценат призывает поэта заняться составлением русской грамматики: «Усердие больше мне молчать не позволило и принудило вас просить, дабы, для пользы и славы Отечества в сем похвальном деле обще потрудиться соизволили и чтоб по сердечной моей любви и охоте к российскому слову был рассуждениям вашим сопричастен, не столько вспоможением в труде вашем, сколько прилежным вниманием и искренним доброжелательством. Благодарствую за вашу ко мне склонность, что не отреклись для произведения сего дела ко мне собраться… Ваше известное искусство и согласное радение, также и мое доброжелательное усердие принесет довольную пользу, ежели в сем нашем предприятии удовольствие любителей Российского языка всегда пред очами иметь будем».

В насквозь военно-чиновной России Шувалов, благодаря исключительности своего положения и чертам характера, остался неслужилым и даже невоенным человеком. Разумеется, у него был камергерский ключ, чин генерал-лейтенанта, но он не выделялся из блестящей толпы придворных ни ростом, ни статью, ни бриллиантовым панцирем из орденов и украшений. Он не был воинственен, лих и мужественен. Когда после смерти Елизаветы Петр III назначил Шувалова начальником Кадетского корпуса, его друзья покатывались со смеху. Граф Иван Чернышев писал Шувалову: «Простите, любезный друг, я все смеюсь, лишь только представлю себе вас в штиблетах (в смысле, гетрах. — Е. А.), как ходите командовать всем корпусом и громче всех кричите: „На караул!“». Сам Шувалов с грустью писал своему другу Вольтеру 19 марта 1762 года: «Мне потребовалось собрать все силы моей удрученной души, чтобы исполнять обязанности по должности, превышающей мое честолюбие и мои силы» — и далее зачеркнуто: «…и входить в подробности, отнюдь не соответствующие той философии, которую мне бы хотелось иметь единственным предметом занятий».

Культура, искусство — вот что было для Шувалова важнее и превыше всего. Скажу так: не будь в России Ивана Шувалова, фаворита императрицы Елизаветы, долго бы еще не открылся первый русский университет, не было бы Академии художеств, угасло бы много талантливых художников, скульпторов, беднее была бы русская литература, иным, менее плодотворным был бы творческий путь Михаила Ломоносова.

С Ломоносовым Шувалова связывала дружба, основанная на просвещенном патриотизме, на казавшихся им вечными и неизменными ценностях: вере в знания, талант, науку, просвещение, в неограниченные возможности просвещенного русского ума, способного на благо себе изменить все вокруг. Оба они были истинными сынами Отечества — так называли тогда патриотов. Для Шувалова Ломоносов являлся живым воплощением успеха просвещенного знаниями русского народа. Благодаря настояниям Шувалова, за спиной которого стояла императрица, Ломоносов занялся русской историей, писал много стихов. Но, как часто бывает в жизни, отношения их не были простыми и ровными — слишком разными были эти люди. Ломоносова и Шувалова разделяли пропасть лет, различие в происхождении, социальном положении, диаметральное несходство характеров. Один — человек интеллигентный, мягкий, уклончивый и одновременно беззаботный, избалованный, другой — человек тяжелого характера, необузданный в гневе и под влиянием винных паров, подозрительный и честолюбивый, вечно страдающий от укусов, как ему казалось, ничтожеств и бездарностей. Ломоносов хотел, чтобы Шувалов не только восхищался его гением, но и помогал осуществлять его грандиозные планы, продвигал его весьма амбициозные идеи при дворе, у императрицы.

Но у Шувалова-царедворца были свой счет, свои проблемы, с которыми великий крестьянский сын не считался и которых даже не понимал. Так, после открытия Московского университета в 1755 году Ломоносов хотел добиться с помощью Шувалова образования нового университета в Петербурге, причем себя видел его ректором. Шувалова же пугали деспотические замашки властного Михаила Васильевича, который мог поступить круто, своевольно и неразумно. Поэтому Шувалов тянул с реализацией планов, которые они так горячо и заинтересованно обсуждали с Ломоносовым. И всё это страшно огорчало нетерпеливого и подозрительного помора.

Возвращаясь из Петергофа после очередного бесполезного визита ко двору, Ломоносов остановился на отдых на поляне и тут же написал горькие стихи, обращенные к кузнечику, который скачет и поет, свободен, беззаботен:

Что видишь, все твое; везде в своем дому, Не просишь ни о чем, не должен никому.

Шувалов подчас не щадил обостренного самолюбия Ломоносова, никогда не забывавшего о своем низком происхождении, и от души смеялся, глядя, как происходит за его столом подстроенная им же самим неожиданная встреча Сумарокова и Ломоносова — соперников в поэзии и заклятых врагов в жизни. Это стравливание за столом двух поэтов было не чем иным, как смягченной формой традиционной барской утехи с шутами во время сытного и скучного обеда: «Того же времени соперником Ломоносова был Сумароков. Шувалов часто сводил их у себя… Сумароков злился, тем более Ломоносов язвил его, и если оба не совсем трезвы, то оканчивали ссору запальчивою бранью, так что он высылал или обоих, или чаще Сумарокова… Если же Ломоносов занесется в своих жалобах, — говорил он, — то я посылаю за Сумароковым, а с тем, ожидая, заведу речь об нем. Сумароков, услышав у дверей, что Ломоносов здесь, или уходит, или, подслушав, вбегает с криком: „Ваше превосходительство, он все лжет, удивляюсь, как вы даете у себя место такому пьянице, негодяю!“ — „Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые“. Но иногда мне удавалось примирять их, и тогда оба были очень приятны».

Один из гостей Ивана Ивановича, вернувшись домой, записал в свой дневник: «Бешеная выходка бригадира Сумарокова за столом у камергера Ивана Ивановича. Смешная сцена между ним и господином Ломоносовым». Ломоносов же увидел в этом совсем другое: его унизили, пытались превратить в Тредиаковского — шута-рифмоплета. Вернувшись домой, он написал своему покровителю полное гнева и оскорбленного достоинства письмо: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл (разум. — Е. А.), пока разве отнимет». За такие слова при Бироне наш великий самородок отправился бы в Сибирь, а Иван Иванович не обиделся и, скорее всего, как-то нашел возможность сгладить неловкость, ведь он дружил с Ломоносовым и, не кривя душой, восхищался его гением. В одном из писем Ломоносову Шувалов писал: «Удивляюсь в разных сочинениях и переводах ваших… богатству и красоте российского языка, простирающегося от часу лучшими успехами еще (даже. — Е. А.) без предписанных правил и утвержденных общим согласием».

Дружба была потребностью Шувалова. В 1763 году, оказавшись за границей, он писал сестре: «Если Бог изволит, буду жив и, возвратясь в мое отечество, ни о чем ином помышлять не буду, как весть тихую и беспечную жизнь; удалюсь от большого света, который довольно знаю; конечно, не в нем совершенное благополучие почитать надобно, но, собственно, все б и в малом числе людей, родством или дружбою со мной соединенных. Прошу Бога только о том, верьте, что ни чести, ни богатства веселить меня не могут». Несомненно, Шуваловым владели популярные тогда идеи так называемого философского поведения, предполагавшего жизнь в некой бочке Диогена, построенной, однако, в виде комфортабельного эрмитажа или вольтеровского Фернея — искусственно созданного уединенного уголка. Здесь можно было бы вместе с единомышленниками, такими же умными, образованными, несуетными друзьями, предаваться высоким идеям, интеллектуальным наслаждениям, заниматься самосовершенствованием. Но кроме моды здесь было и извечное стремление человека выскочить из беличьего колеса суетной, быстротекущей жизни, исчезнуть в живописном имении или уютной гостиной. Можно верить Шувалову, что пустая светская жизнь ему приелась, придворные интриги и ложь на дипломатических переговорах утомляли его, довольно уже вкусившего власти. Шувалов действительно стремился к другой жизни, в мир гармонии и тишины, спокойного чтения, нелицемерных бесед с друзьями о прекрасном.

Как и у большинства людей, эта мечта осталась бы мечтой, если бы в Рождество 1761 года вся жизнь Шувалова круто и безвозвратно не переменилась — со смертью Елизаветы он потерял власть, утратил влияние, но обрел такие желанные покой и волю. Произошло это не сразу. Еще до смерти императрицы он пытался сблизиться с «молодым двором», но, встретив непонимание у Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны, интриговал и даже пытался изменить завещание в пользу семилетнего цесаревича Павла Петровича. В день смерти Елизаветы его видели с щекой, разодранной ногтями. По-видимому, Шувалов сильно переживал смерть императрицы и свое крушение. Иван Чернышев в начале 1762 года писал из-за границы: «Любезный и обожаемый друг! Я разделяю все ваши горести, клянусь вам, и очень сожалею, что в эту минуту я не в России. Я был бы с вами, может быть, и нашел бы средство развеселить вас. Пожалуйста, не предавайтесь горести. Знаете, что первый мой курьер, возвратясь ко мне, сказал мне, что вы очень постарели и что, глядя на вас, можно подумать, что вы пятью годами старше меня, это мало меня радует». Чернышев родился в 1728 году и был на год старше Шувалова, которому в год смерти государыни исполнилось тридцать четыре года. Тогда он не знал, что это еще не конец жизни, а ее зенит, и судьбою ему отпущено еще тридцать шесть лет.

Со смертью Елизаветы началась вторая половина жизни Шувалова. Ему можно позавидовать: он был знаком с гениями, гостил в Фернее у своего друга Вольтера, посещал салоны в Париже, пользуясь там всеобщим почетом и уважением и являя собой, как писали позже, «русского посла при европейской литературной державе». Он долго жил в благословенной Италии, коллекционируя шедевры живописи и скульптуры. Он познал власть, увидел еще при жизни свою славу. Необременительные обязанности попечителя Московского университета и камергера не мешали ему жить в свое удовольствие. Шувалов создал свой литературный салон. Это был первый литературный салон в России. «Светлая угловая комната… там налево в больших креслах у столика, окруженный лицами, сидел маститый, белый старик, сухощавый, средне-большого росту в светло-сером кафтане и белом камзоле… В разговорах и рассказах он имел речь светлую, быструю, без всяких приголосков. Русский язык его с красивою обделкою в тонкостях и тонах. Французский он употреблял где его вводили и когда, по предмету, хотел что сильнее выразить. Лицо его всегда было спокойно поднятое, обращение со всеми упредительное, веселовидное, добродушное». Таким увидел Шувалова на склоне лет мемуарист Тимковский. В тот день за обеденный стол Шувалова сели поэты Гаврила Державин, Иван Дмитриев, Дмитрий Хвостов, Осип Козодавлев, адмирал и филолог Александр Шишков, выдающийся педагог Федор Янкович, будущий директор Публичной библиотеки Александр Оленин. В салоне Шувалова бывали княгиня Дашкова, переводчик Гомера Ермил Костров, Ипполит Богданович, автор «Душеньки» — знаменитой при Екатерине II поэмы о русских Психее и Купидоне, и другие литераторы.

Шувалов не слыл мизантропом, вроде Ивана Бецкого или князя Михаила Щербатова, и всегда нуждался в человеческом сочувствии и в друзьях. В 1757 году — в эпоху своего могущества — он писал о своих горестях и плохом настроении Михаилу Воронцову и добавлял: «Простите, милостивый государь, в оном меня, когда откроешь мысли к кому поверенность есть, то кажется, будто полегче». Однако он не был наивен и простодушен и понимал, что многие ищут его дружбы и подчас дружат с ним как с «сильным человеком». Как показало время, такой и была его дружба с Воронцовым. За месяц до смерти Елизаветы, 29 ноября 1761 года, он писал Воронцову: «Вижу хитрости, которые не понимаю, и вред от людей, преисполненных моими благодеяниями. Невозможность их продолжать прекратила их ко мне уважение, чего, конечно, всегда ожидать был должен и не был столь прост, чтоб думать, что меня, а не пользу свою во мне любят». Это был прямой упрек «верному другу» Михаилу Илларионовичу, который, подобно всем другим царедворцам, предвидя скорую смерть императрицы, уже начал вертеться возле ее наследника — великого князя Петра Федоровича. С тех же пор, как фаворит утратил власть, он приобрел настоящих друзей и мог с полным основанием писать сестре, что, наконец, сумел «приобресть знакомство достойных людей — утешение мне до сего времени неизвестное, все друзья мои, или большею частию, были [друзьями] только моего благополучия, теперь — собственно мои». По-видимому, так и было.

К концу жизни Шувалов все больше сидел дома — у него болели ноги, он редко появлялся на людях, еще реже посещал двор. Осенью 1797 года после долгого перерыва он выехал в свет — его хотела видеть императрица Мария Федоровна. Дорога в Павловск и обратно оказалась тяжелой для старика, он заболел и вскоре умер. «При всем неистовстве северной осени, петербургской погоды, холода и грязи, — писал Тимковский, — умилительно было видеть на похоронах, кроме великого церемониала, съезда и многолюдства, стечение всего, что было тогда в Петербурге из Московского университета, всех времен, чинов и возрастов, и все то были, как он почитал, его дети. Все его проводили. Памятник Ломоносова видел провозимый гроб Мецената. Его похоронили в Александро-Невском монастыре, в Малой Благовещенской церкви. Служил митрополит Гавриил, надгробное слово сказал известный тогда вития архимандрит Анастасий: „Жизнь Шувалова достойна пера Плутархова“». Шувалов был счастливым человеком и сподобился того, о чем мечтает каждый Меценат: имя его, вплетя в свои стихи, обессмертил Поэт, который сам будет жить, пока живет русское слово:

Начало моего великого труда Прими, Предстатель муз, как принимал всегда Сложения мои, любя Российско слово, И тем стремление к стихам давал мне ново. Тобою поощрен в сей путь пустился я: Ты будешь оного споспешник и судья.

Глава 9

Тяжкая жизнь в земном раю

Правление Елизаветы Петровны — время расцвета русского барокко в его самом нарядном, эффектном итальянском варианте. Этот популярный в те времена во многих странах художественный стиль с капризными завитками, причудливыми изгибами, чувственностью и пышной роскошью был как будто специально создан для императрицы Елизаветы Петровны. Барокко для нее — как драгоценная оправа для редкостного бриллианта. И на эту оправу Елизавета не жалела денег. Торгуясь с купцом за каждую мушку или брошь, императрица почти не глядя подписывала гигантские сметы, которые ей приносил Мастер — архитектор Франческо Бартоломео Растрелли. Именно его веселому гению мы обязаны шедеврами архитектуры школы итальянского барокко в России и особенно — в Петербурге.

Растрелли появился в России шестнадцатилетним юношей. Его привез в 1716 году приглашенный Петром I отец, итальянский скульптор и архитектор Бартоломео Карло Растрелли. Довольно быстро сын опередил отца — талант архитектора у Варфоломея Варфоломеевича (так его звали в России) оказался блистательным, да и на повелителей-заказчиков ему везло. Бирон заказывал ему роскошные дворцы в Курляндии, но больше всего нравился Растрелли-младший императрице Елизавете Петровне. Так случилось, что архитектурные амбиции молодой императрицы оказались грандиозны, а возможности государственной казны — практически неограниченны, и Растрелли вошел в историю как один из редчайших зодчих, чьи самые смелые идеи и дорогостоящие замыслы оказались воплощенными в камень. Благодаря расточительности веселой Елизаветы они сияют на радость потомкам своей небесной голубизной и изумрудной зеленью уже третье столетие.

Вообще, у Елизаветы Петровны было множество дворцов — летних, зимних, путевых. В 1730-х годах в Петербурге цесаревна Елизавета жила в каменном доме, построенном для ее зятя, герцога Голштинского Карла-Фридриха, и ее сестры, герцогини Голштинской Анны Петровны. Пожили молодожены в нем совсем немного — два года, и потом дворец отошел к Елизавете, которая здесь и поселилась после возвращения двора в Петербург в 1731 году. В этом дворце цесаревна провела десять лет своей жизни. Отсюда в ночь на 25 октября 1741 года она отправилась испытывать судьбу в гвардейские казармы. Летом Елизавета жила либо в небольшом дворце, унаследованном от матери, в Царском Селе, либо в летнем доме у Смольного двора. В 1748 году на месте этого летнего дома императрица заложила мраморный камень в основание Воскресенской церкви, ставшей впоследствии знаменитым Смольным собором — сердцем Смольного монастыря.

В 1742 году в Императрицыном саду было завершено строительство дворца, который находился на том самом месте, где сейчас возвышается Михайловский замок. Дворец стоял в огромном саду, протянувшемся от Фонтанки до Екатерининского канала и от Невского проспекта до современного Летнего сада. Это был типичный регулярный французский парк с фигурно подстриженными деревьями, прудами, обширными цветниками, лабиринтом из искусно подстриженных кустов. Неподалеку находился и Слоновый двор, обитатели которого с удовольствием купались в Фонтанке. Дворец этот Елизавета очень любила и часто в нем жила. Здесь 20 сентября 1754 года родился сын Екатерины Алексеевны и Петра Федоровича Павел Петрович. Судьбе было угодно, чтобы на том же месте, только уже в Михайловском замке, или, как тогда его называли, во Дворце Святого Михаила, в 1801 году жизнь Павла трагически оборвалась.

На месте современного Зимнего дворца до 1754 года стояло старое здание Зимнего дворца, законченного постройкой к 1737 году. Цесаревна Елизавета приезжала сюда на торжества и балы при дворе императрицы Анны Иоанновны. Здесь же, в дворцовом театре, называемом «Театр-комедия», она смотрела спектакли. Именно этот дворец Елизавета во главе отряда своих кумовьев и захватила ночью 25 ноября 1741 года. Это здание, построенное архитектором Трезини, имело два главных подъезда: один на Неву, другой — во двор, то есть со стороны Луга — современной Дворцовой площади. Думаю, что именно через этот подъезд мятежники и проникли во дворец. Он имел четыре этажа, три балкона, выходившие на Неву, Адмиралтейство и на Луг. Дворец был довольно обширный, и кроме театра там располагались большой и богато украшенный тронный зал, картинная галерея и множество жилых и служебных комнат. При Елизавете именно здесь проходили все торжества, среди которых пышностью выделялись празднование мира со Швецией в 1743 году и свадьба великого князя и наследника престола Петра Федоровича с Екатериной Алексеевной в 1745 году. Но к середине 1750-х годов этот дворец показался императрице тесным, и она приказала Растрелли строить новый Зимний — уже знакомый нам. Сама же Елизавета переселилась в поспешно построенный для нее деревянный дворец у Зеленого моста через Мойку на Невском. Здесь она и умерла 25 декабря 1761 года.

Любила Елизавета и построенный еще ее отцом Екатерингофский дворец, стоявший в том месте, где Нева впадала в Финский залив. В этом уютном, уединенном месте многое напоминало императрице о ее детстве. Дворец был возведен в 1711 году, и во времена Елизаветы в нем хранилось еще немало личных вещей Петра Великого, его книги, картины, множество китайских диковин — вазы, фонари, ширмы. Сама Елизавета перестроила этот дворец, и для нее сделали несколько богато украшенных комнат, стены одной из которых украшал белый с цветами бархат, а другой — атласный штоф. В других комнатах висели первые русские гобелены, живописные и тканые картины. Возможно, что звон старинных английских часов напоминал императрице ее детство — эти часы привезли из Англии для Петра, и с тех пор они отбивали быстротекущее время.

Все дворцы, как каменные, так и деревянные, строились в стиле барокко — вначале в его более скромном голландском варианте, а потом — в пышном итальянском. Именно из Италии с XVI века пришло в мир барокко. Но в Италии, Франции, Голландии, и без того заполненных творениями разных эпох, эти сооружения барокко не стали тем, чем они стали в России. Здесь были целина, простор, немереная страна и бездонная казна, здесь не было предела фантазии, и Растрелли сумел заново осмыслить концепцию барокко, он придал светским по преимуществу постройкам в этом стиле не виданный для других стран размах, создавал в России не просто здания в стиле барокко, но целостные ансамбли, поражавшие наблюдателей богатством внешней отделки зданий и фантастической роскошью внутреннего убранства в модном тогда стиле рококо. Этот пышный, вычурный, прихотливый стиль оформления внутренних интерьеров отвечал представлениям Елизаветы Петровны о том, как нужно жить среди красивого, легкого, изящного, веселого, удобного и благозвучного. Растрелли сумел угодить вкусам императрицы, гениально сочетать желания и прихоти заказчицы с традициями и правилами архитектуры и даже национальными традициями России.

Знаменитый собор Смольного монастыря, который начал строиться в 1748 году, чем-то напоминал Успенский собор Московского Кремля, а колокольню собора предполагалось сделать с оглядкой на колокольню Ивана Великого. Кроме Смольного собора до нас дошли еще несколько бессмертных шедевров Растрелли. На крутой горе в Петергофе прямо над фонтанами «висит» Большой дворец — еще одно феноменальное творение Растрелли. Мастер начал строить его с 1745 года. Строительство продолжалось десять лет. Растрелли сумел гениально вписать дворец в природную среду, учесть близость моря, простор небес и лесов вокруг. Архитектор первой половины XIX века В. П. Стасов писал о Растрелли: «Характер зданий, произведенных графом Растрелли, всегда величественен, в общности и частях часто смел, щеголеват, всегда согласен с местоположением и выражающий точно свое назначение, потому что внутреннее устройство превосходно удобно…» Шедевром же шедевров Растрелли стал даже не Зимний, Строгановский или иные дворцы, а роскошный Екатерининский дворец в Царском Селе. Архитектору потребовалось одиннадцать лет, чтобы построить в пригороде столицы волшебный Царскосельский дворец.

Удивительное зрелище открывалось перед теми, кто ехал в Царское Село из Петербурга. Перед ними среди лесов и полей, на фоне голубого неба, сверкал огромный золотой чертог. Как писал сам Растрелли, «весь фасад Дворца был выполнен в современной архитектуре итальянского вкуса; капители колонн, фронтоны и наличники окон, равно как и столпы, поддерживающие балконы, а также статуи, поставленные на пьедесталах вдоль верхней балюстрады Дворца — все было позолочено». Вызолочены были даже будки часовых вокруг дворца. А над всем этим великолепием блистали золотые купола придворной церкви. Идет уже третье столетие, как построен этот дворец, которому, как некогда пошутил иностранный дипломат, гость императрицы, не хватает только одного — футляра, чтобы сохранить эту жемчужину.

Еще в 30-е годы XVIII века здесь было довольно глухое место. На поляне возле финской деревни стоял небольшой дворец Екатерины I (вначале деревянный, а с 1718 года — каменный), некогда подаренный Петром своей жене. По наследству он перешел к цесаревне Елизавете, она приезжала сюда, чтобы поохотиться, весело провести время вдали от двора Анны Иоанновны и глаз ее соглядатаев. Жить же постоянно во дворце матери было небезопасно — вокруг стояли нетронутые, дремучие леса, шалили разбойники. Сохранилось письмо Елизаветы 1735 года из Царского Села к управляющему петербургским дворцом. «Степан Петрович! — писала цесаревна. — Как получите сие письмо, в тот час вели купить два пуда пороху, 30 фунтов пуль, дроби 20 фунтов и, купивши, сей же день прислать к нам сего ж дня немедленно, понеже около нас разбойники ходят и (г)розились меня расбить». Дело было, по-видимому, серьезное — в те времена разбойники извещали свою жертву о намерении напасть на нее.

С Царским Селом у Елизаветы были связаны теплые, детские воспоминания — она всю жизнь так любила это место! Царское Село было для нее таким же отчим домом, как для Петра — Преображенское, а для Анны Иоанновны — Измайлово. Сюда ее тянуло всегда, здесь она провела детство и беспечную юность, здесь она укрывалась от безобразной старости. С приходом цесаревны к власти местность вокруг этого глухого урочища разительным образом переменилась. Растрелли получил задание построить новый дворец и приказ ради возводимого шедевра не жалеть ни материалов, ни денег, но, несмотря на весь свой талант, он никак не мог угодить вкусам императрицы, раз за разом заставлявшей переделывать дворец; подчас архитектору было непонятно, что же она от него хочет. Как писала в конце XVIII века императрица Екатерина II, «это была работа Пенелопы: завтра ломали то, что было сделано сегодня. Дом этот был шесть раз разрушен до основания, и вновь выстроен прежде, чем доведен был до состояния, в котором находится теперь. Целы счета на миллион шестьсот тысяч рублей, которых он стоил, но кроме того, императрица тратила на него много денег из своего кармана, и счетов на них нет». И все же, когда, наконец, Растрелли закончил свой шедевр, восторгам не было конца.

Помимо изумительного внешнего вида посетителей потрясало внутреннее убранство дворца. В 1754 году на экскурсию во дворец был вывезен весь дипломатический корпус, и дипломаты «с особливым прилежанием смотрели как резную и позолоченную работу, так и особливо плафоны, весьма выхваляя великолепность и вкус оных украшений… наслаждался смотрением оных украшениев» и вообще весьма «адмирировали» (восхищались) «не токмо одно великолепие и богатства, употребленные как в наружных, так и внутренних убранствах всего огромного здания, но изрядный и особливый вымысел и порядок, который при всем усматривался». Что могли видеть гости императрицы Елизаветы, описывает знаток Екатерининского дворца Александр Бенуа: «Через светлую, украшенную золоченою резьбою дверь, на которой лепилась картуш с государственным гербом, входили в самый дворец. Сразу же из первой залы открывалась нескончаемая анфилада позолоченных и густо разукрашенных комнат. В глубине этого таинственного лабиринта, за бесчисленными дверями и стенами жило мифическое существо — „самая благочестивая государыня императрица“. Оттуда, из глубины глубин, точно из какого-то зеркального царства, подвигалась она в высокоторжественных случаях и выходила к толпившимся в залах подданным. Медленно превращалась она из еле видной, но сверкающей драгоценностями точки в явственно очерченную, шуршащую парчой и драгоценностями фигуру».

Миновав анфиладу проходных комнат — антикамер с их живописными плафонами, наборными паркетами, позолоченной резьбой, орнаментами, нарядной голубизной голландских изразцовых печей, гости попадали в Большой зал — главную архитектурную драгоценность дворца. В этом зале происходили балы и торжества. Вот как увидел современник, французский дипломат, этот зал в конце 1750-х годов: «Красота апартаментов и богатство их изумительны, но их затмило приятное зрелище 400 дам, вообще очень красивых и очень богато одетых, которые стояли по бокам зал. К этому поводу восхищения вскоре присоединился другой: внезапно произведенная одновременным падением всех штор темнота сменилась в то же мгновение светом 1200 свеч, которые со всех сторон отражались в зеркалах». Речь идет о трех сотнях зеркал в золоченых рамах, занимавших сверху донизу простенки между окнами Большого зала. Фантастический эффект, описанный автором, состоял в том, что все свечи начинали многократно отражаться как в зеркалах, так и на поверхности зеркального наборного паркета, создавая иллюзию волшебного расширения пространства. Потом, как пишет французский дипломат, заиграл оркестр из восьмидесяти музыкантов, и бал открылся.

«Зала была очень велика, танцевали зараз по двадцать менуэтов, что составляло довольно необыкновенное зрелище. Бал продолжался до одиннадцати часов, когда гофмаршал пришел доложить Ея величеству, что ужин готов. Все перешли в очень обширную и убранную залу, освещенную 900 свечами, в которой красовался фигурный стол на четыреста кувертов. На хорах залы начался вокальный и инструментальный концерт, продолжавшийся во все время банкета».

Гости, по-видимому, перешли в Картинную столовую — другое чудо дворца. Все стены этого зала были сплошь покрыты картинами, разделенными лишь узкими золотыми рамами. Это создавало впечатление единой живописной панели, составленной из сотни картин знаменитых художников. Как пишет Бенуа, «эта „варварская“ с точки зрения музейной техники развеска имеет, однако, свою декоративную прелесть. Потускневшие от времени краски этих полотен сливаются в однозвучный и благородный аккорд. Глаз скользит по роскошному полю, целиком состоящему из ценных произведений искусства… Стены Картинного зала напоминают древние пиры, когда столы ломились под нагроможденными яствами, а приглашенные насыщались одним видом такого изобилия, не успевали и не могли отведать и десятой доли угощений. Желанный эффект был достигнут: гости уходили, пораженные богатством хозяев. Едва ли Елизавета, любившая, правда, живопись, но не имевшая к ней глубокого отношения, желала произвести иное впечатление на своих приглашенных. Весь дворец, с его наружной и внутренней позолотой, с его сказочной и даже разнузданной роскошью, должен был давать представление о каком-то сверхчеловеческом богатстве. И картинная коллекция не могла при этом предъявлять права на самостоятельное значение. Картины совсем так же, как и золото, и янтарь, и полы из заморских дерев, и горы редкого фарфора, должны были в своей совокупности, в своей массе говорить о чрезвычайных сокровищах императорского дома, а следовательно, и об его могуществе».

А как была изящна наполненная удивительными восточными вещами Китайская комната! А рядом сияла своими дивными панелями Янтарная комната. Как известно, ее по эскизам талантливого немецкого архитектора Андреаса Шлютера и под руководством архитектора Гёте делали два прусских мастера Эрнст Шахт и Готфрид Турау для дворца в Шарлоттенбурге, принадлежавшего первому прусскому королю Фридриху I. Еще никто так не поступал с янтарем — обычно его использовали в украшениях, инкрустациях, при оформлении мебели. Здесь же мастера, тщательно подбирая обработанные куски янтаря, создавали панели и мозаичные картины необыкновенной красоты. В Пруссии Янтарную комнату так и не собрали в одном помещении, и презиравший роскошь Фридрих-Вильгельм I спрятал сокровище в цейхгаузе. Теперь неясно, при каких обстоятельствах она попала к Петру I, который получил ее в подарок от своего союзника, прусского короля. Возможно, это была плата за города шведской Померании, отданные пруссакам, возможно, Петр попросту выпросил Янтарную комнату у коронованного приятеля. Известно, что он также просил, даже требовал, чтобы город Данциг (современный Гданьск) отдал ему висевшую в городском соборе картину «Страшный суд», чем-то особенно поражавшую современников. Однако Данциг отстоял свою драгоценность.

Как бы то ни было, янтарные панели были привезены в Россию и пролежали втуне до 1743 года, когда Елизавета Петровна распорядилась установить их в своем Зимнем дворце. Но когда началась постройка последнего (четвертого) Зимнего дворца и старые покои начали ломать, был дан приказ — панели «Ентарного кабинета» на руках перенести в Царское Село, что солдаты и сделали весной 1755 года. Растрелли и мастер Мартелли полтора месяца устанавливали Янтарную комнату в Екатерининском дворце. Растрелли внес усовершенствования в устройство комнаты, он переделал некоторые панели, приказал дописать красками под янтарь те панели, которых не хватало по размерам комнаты, украсил комнату зеркальными пилястрами, золоченым фризом и добавил другие — в стиле барокко — интерьерные детали. Вдоль стен стояли столики с янтарными статуэтками, различными кунстами — диковинками и поделками из янтаря. И хотя потом Янтарная комната много раз переделывалась, она сохраняла основные архитектурные идеи Растрелли, которому, кажется, одному оказалось по плечу вписать этот великолепный шедевр в архитектурное произведение.

Из комнат второго — парадного — этажа дворца гости попадали на террасу галереи, где был разбит висячий сад: «Общее впечатление от этого висячего сада было, вероятно, фантастическое. Стоя у стены правого флигеля, посетитель наблюдал приблизительно следующую картину. С обеих сторон вглубь уходили колоннады внутренних сторон с их раззолоченными капителями, орнаментами и статуями. Всю глубину этого странного зала без потолка занимал фасад церкви с ее полуколокольней, а над ним сверкали в воздухе золоченые купола и кресты. Вместо рисунка штучного паркета изгибались пестрые и яркие разводы цветников, мебель состояла из каменных скамей, расположенных под вишнями, яблонями и грушами».

Барокко, как и любой другой стиль, — это не просто внешний вид архитектурного сооружения, набор деталей, который позволяет нам отличить его от других стилей. Барокко — образ жизни среди этой архитектуры. Висячий сад Царскосельского дворца уже стал не нужен в следующую, Екатерининскую эпоху. Новой владелице дворца, воспитанной в ином, «классическом», стиле, потребовалось другое — Камеронова галерея с ее псевдоантичной простотой. Екатерине II уже не нравились фонтаны Петергофа: ее возмущали попытки «мучить» воду, не позволявшие ей течь естественно. И Растрелли уже казался старомодным и напыщенным со своими завитушками. Но для Елизаветы Петровны его творения пришлись как нельзя кстати — в этом море зеркал и золота она видела, как плыла ее сверкающая бриллиантами божественная фигура.

Нам не дано понять и прочувствовать все прелести и недостатки жизни в елизаветинских дворцах. Теперь это государственные музеи: шаг влево, шаг вправо от дорожки для экскурсантов — и срабатывает визгливая сигнализация или вмешивается дежурная старушка. Эти дворцы так много испытали на своем веку — пожары, войны, нашествия невежд. От времен Елизаветы в них мало что осталось, прекрасные зеркала в золоченых рамах уже другие, и в них никогда не отражалась красавица-императрица, как и на сверкающие паркеты из редчайших пород дерева никогда не ступала ее божественная ножка. И только иногда, стоя перед сверкающей в лучах летнего солнца анфиладой залов Екатерининского дворца, — в те редкие минуты, когда одна экскурсия исчезла за поворотом, а другая еще шаркает тапками где-то на лестнице, — видишь перед собой все ту же, что и в XVIII веке, теплую зеркально-золотую бесконечность. Кажется, что это «туннель истории», уходящий в прошлое…

Денис Фонвизин замирал от красоты и яркости всего, что видел. «Признаюсь искренно, что я удивлен был великолепием двора нашей императрицы. Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах (то есть редких тогда андреевских и александровских кавалеров. — Е. А.), множество дам прекрасных, наконец, огромная музыка — все сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного». На это все во дворце и было рассчитано.

Дворцы для Елизаветы — огромные сцены, на которых разыгрывалась бесконечная пьеса ее жизни с переодеваниями, праздниками, обедами, приемами. Попытаемся и мы представить себе, как проходила эта жизнь. Возьмем для примера обычный праздник и расскажем о нем, что знаем.

* * *

Празднеств при дворе было великое множество. Дни рождения, тезоименитства императрицы и наследника, его супруги, а потом и цесаревича Павла Петровича, памятный день 25 ноября 1741 года, принесший Елизавете власть, полковые праздники императорской гвардии, кавалерские праздники орденов Андрея Первозванного, Александра Невского, польского Белого Орла, «викториальные» (победные) дни. Самым торжественным из них был день Полтавской баталии. Разумеется, отмечали и праздники Русской православной церкви: Рождество, Пасху, Богоявление, Водосвятие, Святую Троицу, Пятидесятницу и другие. Нужно вспомнить еще свадебные торжества по случаю счастливого бракосочетания придворных и вообще дворцовых служителей. Все праздники отмечались пышно, торжественно и очень долго, что было весьма утомительно для участников.

С петровских времен сложились вполне устойчивые ритуалы официальных праздников и торжеств. Все начиналось с литургии, как правило, в придворной церкви. Тогда же раздавался праздничный перезвон колоколов городских церквей и салют. Тучи галок и грачей поднимала в петербургское небо почти непрерывная пальба пушек с бастионов Петропавловской и Адмиралтейской крепостей, со стоявших в Неве кораблей. С моря также доносился страшный грохот — это палили сотни орудий цитадели и фортов Кронштадта и кораблей Балтийского флота. Пушки ставили также на основных площадях и перекрестках улиц. Пушечная пальба сопровождалась беглым ружейным огнем стоявших возле дворца и в других местах города гвардейских и армейских полков, а это не меньше десятка тысяч ружей. Не будем забывать, что порох тогда — в отличие от позднейших времен — был только дымным, причем очень дымным и черным. Нашему современнику, попавшему в Петербург елизаветинской поры, показалось бы, что город подвергся нападению противника и в нем идут упорные уличные бои, если бы не громкие крики «Виват!», грохот полковых литавр, сверкавших золочеными боками, и пронзительные клики труб, слышные в перерывах пальбы. Причиной этого, привычного людям XVIII века, свето-, а точнее, звукопреставления была любовь к праздникам — имитациям войн и военных побед, а также невероятное количество пороха, который готовили в изобилии многочисленные пороховые заводы.

После литургии императрица, одетая в платье, сшитое как мундир полковника Преображенского полка (она же была полковником и других гвардейских полков), принимала парад. В нем участвовали не только четыре гвардейских полка — Преображенский, Семеновский, Измайловский, Конный, — но и несколько полевых полков, обычно квартировавших в городе или его окрестностях. Императрица, конечно, не вставала, как ее отец, в общий строй первого полка русской регулярной армии и не участвовала в марше, но была рядом со своими усатыми красавцами и в роскошном экипаже объезжала их строй. Во время парада на праздник Водосвятия у проруби-иордани перед Зимним дворцом полки стояли шпалерами на льду Невы от Стрелки Васильевского острова до Охты — иначе столько солдат и офицеров и разместить было невозможно. В 1749 году на лед было выведено девять полков, или 16 047 человек! В тот момент крики «Виват!!!» могли заглушать и пушечную пальбу — присутствие государыни всех воодушевляло, как и чарка водки, подносимая ею самым заслуженным воинам. Порция на солдата в то время была такова: две чарки водки и кружка пива, а порой и больше, а также сбитень и горячие калачи.

Во время праздника Водосвятия 1752 года, как сообщают камер-фурьерские журналы, «стоящих в параде штаб- и обер-офицеров трактовали (угощали. — Е. А.) на воде (то есть на льду. — Е. А.), были для их столы: первый — против Иордани, близ дворца, в нарочно огороженном ширмами великом шатре, в котором довольствовались гвардии полков штаб- и обер-офицеры холодным кушаньем, гретым вином с пряными зельи и другими разными винами, кофеем и чаем, приходя самопроизвольно, с переменою довольствовались. Второй стол, близ императорских академических палат (то есть Академии наук. — Е. А.) армейских полков штаб- и обер-офицеров довольствовал, а которым офицерам от полков отлучиться было за дальностью невозможно, развозили санями на лошадях от тех столов холодное кушанье, всякия вины по полкам. И то трактование происходило по утру, от десятого часа, как полки на воду пришли и до самого окончания».



Поделиться книгой:

На главную
Назад