Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Афродита у власти. Царствование Елизаветы Петровны - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дав указ о вывозе Брауншвейгской фамилии, императрица требовала, чтобы Салтыков при этом сообщил, как вели себя, отъезжая на новое место, Анна Леопольдовна и ее муж: были они «недовольны или довольны» указом? Салтыков рапортовал, что когда члены семьи увидели намерения конвоя рассадить их по разным кибиткам, то они «с четверть часа поплакали». По-видимому, они подумали, что их хотят разлучить друг с другом. Эта опасность нависла над ними теперь как дамоклов меч. Отныне жизнь их проходила в ожидании худшего поворота событий.

Новый начальник конвоя капитан Вындомский сначала по ошибке повез арестантов не в Ранненбург Воронежской губернии, а в Оренбург — город, отстоящий на тысячи верст восточнее, почти в Сибири. Только по дороге маршрут был уточнен. В Ранненбурге (ныне город Чаплыгин Липецкой области) Брауншвейгская семья прожила до конца августа 1744 года, когда сюда внезапно прибыл личный посланник императрицы Елизаветы майор гвардии Николай Корф. Он привез с собой секретный указ государыни. Это был жестокий, бесчеловечный указ. Корф был обязан ночью отнять у родителей экс-императора Ивана и передать капитану Миллеру, которому вместе с ребенком («mit dem Kleinen») надлежало ехать без промедления на север. В инструкции Миллеру было сказано о четырехлетнем малыше: «Онаго приняв, посадить в коляску и самому с ним сесть и одного служителя своего или солдата иметь в коляске для сбережения и содержания того младенца и именем его называть Григорий». Роковое в русской истории имя! Может быть, это имя было выбрано случайно, а может быть, и неслучайно: в династической истории России имя Григорий имеет явный негативный след — так звали самозванца Отрепьева, захватившего в России власть в 1605 году и своим авантюризмом обрекшего страну на невиданные страдания и разорение. Тем самым Елизавета как бы низводила бывшего императора до уровня самозванца.

Корф, судя по его письмам, не был тупым служакой-исполнителем, а имел доброе сердце и понимал, что его руками совершается жестокое дело. Поэтому он запросил Петербург, как поступать с мальчиком, если будет «беспокоен из-за разлуки с родителями» и станет спрашивать у охраны о матери или отце. Петербургские власти отказали Корфу в его просьбе придать экс-императору кормилицу или сиделицу, «чтоб он не плакал и не кричал», и вообще велели не умничать и в точности исполнять указ. Миллеру же предписывалось по прибытии в Архангельск потребовать от местных властей судно, на него «посадить младенца ночью, чтобы никто не видал, и отправиться в Соловецкий монастырь, где его ночью же, закрыв, пронести в четыре покоя и тут с ним жить так, чтобы кроме его, Миллера, солдата его и служителя, никто оного Григория не видел… а младенца из камеры, где он посажен будет, отнюдь не выпускать и быть при нем днем и ночью слуге и солдату, чтоб в двери не ушел или от резвости в окошко не выскочил».

Корф думал не только о судьбе ребенка. Он спрашивал императрицу, как поступать с подругой бывшей правительницы Юлией Менгден — ведь ее нет в списке будущих соловецких узников, а «если разлучить принцессу с ее фрейлиной, то она впадет в совершенное отчаяние». Петербург остался глух к сомнениям Корфа и распорядился: Анну Леопольдовну везти на Соловки, а Менгден оставить в Ранненбурге. Что пережила Анна, прощаясь навсегда со своей сердечной подругой, которая давно составляла как бы часть ее души, представить трудно. Ведь, уезжая из Петербурга, Анна просила императрицу только об одном: «Не разлучайте с Юлией!» Тогда Елизавета, скрепя сердце, дала согласие, а теперь, не включив Юлию в «соловецкую экспедицию», тем самым свое разрешение отменила. Корф писал, что известие о разлучении подруг и предстоящем путешествии в неизвестном для них направлении как громом поразило узниц: «Эта новость, — писал Корф, — повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы (она была беременна. — Е. А.), они отвечали, что готовы исполнить волю государыни». По раскисшим от грязи дорогам, в непогоду и холод, а потом и снег, арестантов медленно повезли на север.

Обращают на себя внимание два момента: поразительная покорность Анны Леопольдовны и издевательская, мстительная жестокость императрицы, которая не диктовалась ни государственной необходимостью, ни опасностью, исходившей от этих безобидных женщин, детей и бывшего генералиссимуса, не одержавшего ни одной победы. Елизаветой владели ревность и злоба. В марте 1745 года, когда Юлию и Анну уже разделяли сотни верст, Елизавета написала Корфу, чтобы он спросил Анну Леопольдовну, кому она отдала свои алмазные вещи, из которых многих при учете не оказалось в наличии. «А ежели она, — заканчивает Елизавета, — запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жулию розыскивать (то есть пытать. — Е. А.), то ежели ее жаль, то она бы ее до такого мучения не допустила».

Это было не первое письмо подобного рода, полученное от императрицы Елизаветы. Уже в октябре 1742 года она писала Салтыкову в Динамюнде, чтобы тот сообщил, как и почему бранит его Анна Леопольдовна — об этом до Елизаветы дошел слух. Салтыков отвечал, что это навет: «У принцессы я каждый день поутру бываю, только кроме ее учтивости никаких неприятностей, как сам, так через офицеров, никогда не слышал, а когда что ей необходимо, то она о том с почтением просит». Салтыков написал правду — такое поведение кажется присущим бывшей правительнице. Она была кроткой и безобидной женщиной — странная, тихая гостья в этой стране, на этой земле. Но ответ Салтыкова явно императрице не понравился — ее ревнивой злобе к Анне Леопольдовне не было предела.

Почему так случилось? Ведь Елизавета не была злодейкой. Думаю, что ей невыносимо было слышать и знать, что где-то есть женщина, окруженная, в отличие от нее, императрицы, детьми и семьей, что есть люди, разлукой с которыми вчерашняя правительница Российской империи печалится больше, чем расставанием с властью, что ей вообще не нужна эта власть, а нужен рядом только дорогой ее сердцу человек. Лишенная, казалось бы, всего: свободы, нормальных условий жизни, сына, близкой подруги — эта женщина не билась, как, может быть, ожидала Елизавета, в злобной истерике, не бросалась на стражу, не писала государыне униженных просьб, а лишь покорно, как истинная христианка, принимала все, что приносил ей каждый новый день, еще более печальный, чем день прошедший.

Более двух месяцев Корф вез Брауншвейгское семейство к Белому морю. Но размытые дороги не позволили доставить пленников до берегов Белого моря вовремя — навигация уже закончилась. Корф уговорил Петербург хотя бы временно прекратить это путешествие, измотавшее всех — арестантов, охрану, самого Корфа, — и поселить бывшего императора и его семью в Холмогорах, небольшом городе на Северной Двине, выше Архангельска. Весной 1746 года в Петербурге решили, что узники останутся здесь еще на какое-то время. Никто даже не предполагал, что пустовавший дом покойного холмогорского архиерея, в котором их поселили, станет для Брауншвейгской фамилии тюрьмой на долгие тридцать четыре года!

Анне Леопольдовне было не суждено прожить там дольше двух лет. 27 февраля 1746 года она родила третьего мальчика — принца Алексея. Это был последний, пятый ребенок; четвертый, сын Петр, появился на свет также в Холмогорах в марте 1745 года. Рождение всех этих детей становилось причиной ненависти Елизаветы к бывшей правительнице. Ведь они рождались принцами и принцессами и, согласно завещанию императрицы Анны Иоанновны, имели прав на престол больше, чем Елизавета: в завещании покойной было сказано, что в случае смерти императора Ивана Антоновича престол переходит к его братьям и сестрам. И хотя за правом дочери Петра Великого была сила, тем не менее каждая весть о рождении очередного потенциального претендента на русский трон страшно раздражала императрицу Елизавету. Получив из Холмогор рапорт о появлении на свет принца Алексея, она, согласно сообщению курьера, «изволила, прочитав, оный рапорт разодрать». Рождение детей у Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха тщательно скрывалось от общества, и коменданту холмогорской тюрьмы категорически запрещалось даже упоминать в переписке о детях правительницы. После смерти Анны Леопольдовны императрица Елизавета потребовала, чтобы Антон-Ульрих сам подробно написал о кончине жены, но при этом не упоминал бы, что Анна родила ребенка.

Рапорт о смерти двадцативосьмилетней Анны пришел вскоре после сообщения о рождении принца Алексея. Бывшая правительница России умерла от последствий родов, так называемой послеродовой горячки. В официальных же документах причиной смерти принцессы Анны был указан «жар», общее воспаление организма, а не последствия родов. Комендант холмогорской тюрьмы Гурьев действовал по инструкции, которую получил еще задолго до смерти Анны Леопольдовны: «Если, по воле Бога, случится кому из известных персон смерть, особенно — Анне или принцу Ивану, то, учинив над умершим телом анатомию и положив его в спирт, тотчас прислать к нам с нарочным офицером».

Нарочным стал поручик Писарев, доставивший тело Анны в Петербург, точнее, в Александро-Невский монастырь. В официальном извещении о смерти умершая была названа «принцессою Брауншвейг-Люнебургской Анной». Ни титула правительницы России, ни титула великой княгини за ней не признавалось, равно как и титула императора за ее сыном. В служебных документах чаще всего они упоминались вообще нейтрально: «известные персоны». И вот теперь, после своей смерти, Анна стала вновь, как в юности, принцессой.

Хоронили Анну Леопольдовну как второстепенного члена семьи Романовых в усыпальнице Александро-Невского монастыря. На утро 21 марта 1746 года были назначены панихида и погребение. В Александро-Невский монастырь съехались знатнейшие чины государства и их жены — всем хотелось взглянуть на женщину, о судьбе которой так много было слухов и легенд. Возле гроба Анны стояла сама императрица Елизавета. Она плакала — возможно, искренне. Хотя государыня была завистлива и мелочна, но злодейкой, которая радуется чужой смерти, никогда не слыла.

Анну Леопольдовну предали земле в Благовещенской церкви. Там уже давно вечным сном спали две другие женщины — ее бабушка, царица Прасковья Федоровна, и ее мать, герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна. Известно, что царица Прасковья больше всего на свете любила свою дочь «Свет-Катюшку» и внучку. И вот теперь, 21 марта 1746 года, эти три женщины, связанные родством и любовью, соединились навек в одной могиле.

Умирая в холмогорском архиерейском доме, Анна, возможно, не знала, что ее первенец Иван уже больше года живет с ней рядом, за глухой стеной, разделявшей архиерейский дом на две части. Нам неизвестно, как обходился в дороге с мальчиком капитан Миллер, что он отвечал на бесконечные и тревожные вопросы оторванного от родителей ребенка, которого теперь стали называть Григорием, как сложились их отношения за долгие недели езды в маленьком возке без окон. Известно лишь, что юный узник и его стражник приехали в Холмогоры раньше остальных членов Брауншвейгской семьи и Ивана поселили в изолированной части дома архиерея. Комната-камера экс-императора была устроена так, что никто, кроме Миллера и его слуги, пройти к нему не мог. Содержали Ивана в тюрьме строго. Когда Миллер запросил Петербург, можно ли его, Миллера, прибывающей вскоре жене видеть мальчика, последовал категорический ответ — нет! Так Ивану за всю его оставшуюся жизнь довелось увидать только двух женщин, двух императриц — Елизавету Петровну, а потом Екатерину II, которым экс-императора показывали тюремщики.

Многие факты говорят о том, что разлученный с родителями в четырехлетнем возрасте Иван был нормальным, резвым ребенком. Нет сомнения, что он знал, кто он такой и кто его родители. Об этом свидетельствует официальная переписка еще времен Динамюнде. Позже, уже в 1759 году, один из охранников рапортовал, что секретный узник называет себя императором. Как вспоминал один из присутствовавших на беседе императора Петра III с Иваном Антоновичем в 1762 году в Шлиссельбурге, Иван отвечал, что императором его называли родители и солдаты. Помнил он и доброго офицера по фамилии Корф, который о нем заботился и даже водил на прогулку.

Все это говорит только об одном: мальчик не был идиотом, больным физически и психически, каким порой его изображали. Отсюда следует, что детство, отрочество, юность Ивана Антоновича — волшебные мгновения весны человеческой жизни — прошли в пустой комнате с кроватью, столом и стулом. Он видел только скучное лицо молчаливого слуги Миллера, который грубо и бесцеремонно обращался с ним. Вероятно, он слышал неясные шумы за стеной камеры, до него долетал шум дождя, деревьев, крик ночной птицы.

Конечно, Елизавета вздохнула бы с облегчением, если бы вскоре получила рапорт коменданта о смерти экс-императора. Личный врач императрицы Лесток в феврале 1742 года авторитетно говорил одному иностранному дипломату, что Иван Антонович весьма мал для своего возраста и что он должен неминуемо умереть от первого же серьезного недуга. Такой момент наступил в 1748 году, когда у восьмилетнего мальчика начались страшные по тем временам болезни, не щадившие не только детей, но и взрослых, — оспа и корь одновременно. Комендант тюрьмы, видя страдания больного мальчика, запросил императрицу, можно ли допустить к ребенку врача, а если он будет умирать — то и священника. Ответ был недвусмысленный: допустить можно, но только монаха и в последний час. Иначе говоря, не лечить — пусть умирает! Но природа оказалась гуманнее царицы и дала Ивану возможность выжить.

Один из современников, видевших Ивана взрослым, писал, что он был белокур, даже рыж, роста среднего, «очень бел лицом, с орлиным носом, имел большие глаза и заикался. Разум его был поврежден… Он возбуждал к себе сострадание, одет был худо». В начале 1756 года в жизни Ивана наступила резкая перемена. Неожиданно глухой январской ночью 1756 года пятнадцатилетнего юношу тайно вывезли из Холмогор и доставили в Шлиссельбург. Охране дома в Холмогорах было строго предписано усилить надзор за принцем Антоном-Ульрихом и его детьми, «чтобы не произошло утечки». В это время власти опасались попыток похищения Брауншвейгской фамилии прусскими агентами. О планах Фридриха II организовать побег Ивана Антоновича и его родных стало известно из данных, полученных Тайной канцелярией.

Иван Антонович прожил в Шлиссельбурге в особой казарме под присмотром специальной команды охранников еще долгих восемь лет. Можно не сомневаться, что его существование вызывало головную боль у всех трех сменивших друг друга властителей России: Елизаветы Петровны, Петра III, Екатерины II. Свергнув малыша с престола в 1741 году, Елизавета, умирая в 1761-м, передала этот династический грех своему племяннику Петру III, а от него проблему Ивана унаследовала в 1762 году Екатерина. И никто из них не знал, как быть с узником.

Между тем слухи о жизни Ивана Антоновича в тюрьме ходили в народе. Этому в немалой степени способствовали сами власти. Вступив на трон, Елизавета Петровна прибегла к удивительному по бесполезности способу борьбы с памятью о своем предшественнике. Именными указами императрицы повелевалось изъять из делопроизводства все бумаги, где упоминались император Иван VI и правительница Анна Леопольдовна, а также отменить все законы, принятые в период регентства 1740–1741 годов. Уничтожению подлежали также все изображения императора и правительницы, а также монеты, медали и титульные листы книг с традиционным обращением авторов и издателей к юному императору. Из-за границы категорически запрещалось ввозить книги, в которых упоминались «в бывшее ранее правление известные персоны». Из государственных учреждений и от частных лиц под страхом жестокого наказания было приказано присылать в Петербург все манифесты свергнутого императора, официальные акты, присяжные листы, проповеди, церковные книги, формы поминовения, паспорта. Из книг протоколов всех высших, центральных, местных учреждений повыдрали все документы времени регентства. Одним словом, все материальные предметы и бумаги, которые напоминали о предыдущем царствовании, были объявлены вне закона.

В итоге в истории России появилась огромная «дыра», целого года жизни страны как не бывало. После 19 октября 1740 года, дня смерти императрицы Анны Иоанновны, в историческом календаре России сразу следовало 25 ноября 1741 года — день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Впрочем, такое часто случалось в нашей истории, иначе она бы не славилась своими «белыми пятнами». Одну часть собранных и доставленных в Петербург бумаг приказали уничтожить, а другую (наиболее важные государственные акты) собрали и запечатали государственными печатями. Эта пачка хранилась под строгим секретом в Сенате и в Тайной канцелярии. Ее стали называть бумагами с известным титулом. Открывать связку категорически запрещалось. И только в 1852 году, более ста лет спустя, вышло высочайшее прощение бумагам: по докладу министра юстиции Д. Н. Замятнина Николай I распорядился не только «озаботиться о сохранении их в целости с приведением в порядок, но и издать их в свет с научною целью, в надлежащей системе». Была создана ученая комиссия во главе с управляющим Московским архивом Министерства юстиции, сенатором и историком П. В. Калачевым, и не прошло даже тридцати лет, как два увесистых тома уникального исторического материала — как бы моментального «снимка» краткого царствования Ивана Антоновича — вошли в научный оборот.

Думаю, что современному читателю, пережившему многие «периоды умолчания» советской истории, знакомы подобные сюжеты. Известны они и другим поколениям русских подданных: сохранился, например, указ императора Павла I от 28 января 1797 года о «выдрании из указных книг манифеста императрицы Екатерины II о вступлении ее на престол».

Естественно, что эффект от подобных мер был прямо противоположен задуманному. Став запретным, имя царя-младенца Ивана приобрело невиданную популярность в народе. Кто он, где содержат его и всю семью, знали все, а кто хотел подробностей, мог узнать их на холмогорском базаре, куда за покупками для узников архиерейского дома приходила прислуга. И базар этот был главным распространителем сведений об Иване Антоновиче и его семье по всей стране. Естественно, что заключенный в темницу император стал в глазах народа праведником и мучеником, впрочем, не без оснований. В народном сознании царя Ивана считали жертвой не придворной борьбы, а борьбы за «истинную веру», за народ. Об Иване помнили всегда, люди по всей России рассказывали друг другу о безвинных страданиях плененного русского царя-государя, о том, что наступит и его час, а вместе с освобождением из узилища Ивана Антоновича — и час справедливости и добра.

Естественно, слухи о знаменитом узнике беспокоили власти. Болтунам исправно урезали языки, их били кнутом и отправляли в сибирскую и оренбургскую ссылку. Вместе с тем правители России испытывали по-человечески понятное любопытство, они хотели видеть Ивана! Именно поэтому в 1756 году Ивана Антоновича привозили в Петербург, в дом Ивана Шувалова — фаворита Елизаветы Петровны, где императрица впервые за пятнадцать лет увидела своего соперника. В марте 1762 года новый император Петр III сам ездил в Шлиссельбург и разговаривал с заключенным. В августе 1762 года приезжала посмотреть на Ивана императрица Екатерина II.

Нет сомнения, что Иван Антонович производил тяжелое впечатление на своих высокопоставленных визитеров. Он был, как писали охранявшие его капитан Власьев и поручик Чекин, «косноязычен до такой степени, что даже те, кто непрестанно видели и слышали его, с трудом могли его понимать. Для произношения хотя бы отчасти вразумительных слов он был вынужден поддерживать рукою подбородок и поднимать его вверх». И далее тюремщики пишут: «Умственные способности его были расстроены, он не имел ни малейшей памяти, никакого ни о чем понятия, ни о радости, ни о горести, ни особенной к чему-либо склонности».

Важно заметить, что эти сведения о сумасшествии Ивана исходят от офицеров охраны — людей в медицине совсем некомпетентных. Представить Ивана безумцем было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость содержания узника, ведь в те времена психически больных людей содержали как животных — на цепи, в тесных каморках, без ухода и человеческого сочувствия. С другой стороны, представление об Иване-безумце позволяло оправдать и убийство несчастного, который, как психически больной, себя не контролировал и поэтому легко мог стать опаснейшей игрушкой в руках авантюристов.

Конечно, двадцатилетнее заключение не могло способствовать развитию личности Ивана Антоновича. Маленький человек — не котенок, который даже в полной изоляции все равно вырастает котом с присущими ему повадками. Для личности Ивана одиночество и то, что врачи называют педагогической запущенностью, оказались губительны. Скорее всего, он не был ни идиотом, ни сумасшедшим. Он был Маугли, его жизненный опыт был деформированным и дефектным. В доказательство безумия заключенного тюремщики пишут о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне [1759 года] припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривил рот, замахивался на офицеров». Из других источников нам известно, что офицеры охраны обращались с ним грубо, наказывали его — лишали чая, теплых вещей, возможно, и били за строптивость, и уж наверняка дразнили, как сидящую на привязи собаку. Об этом сообщал офицер Овцын, писавший в апреле 1760 года, что «арестант здоров и временами беспокоен, но до того его доводят офицеры, всегда его дразнят». Их, своих мучителей, Иван, конечно, ненавидел, бранил. Это — естественная реакция психически нормального человека на бесчеловечное обращение.

А вообще положение узника было ужасным. Его держали в тесном, узком помещении, с постоянно закрытыми маленькими окнами. Многие годы он жил без дневного света, при свечах, и, не имея при себе часов, не знал времени дня и ночи. Как писал современник, «он не умел ни читать, ни писать, одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке». К этому можно добавить отрывок из инструкции коменданту, данной в 1756 году начальником Тайной канцелярии графом Александром Шуваловым: «Арестанта из казармы не выпускать, когда же для уборки в казарме всякой грязи кто-то будет впущен, тогда арестанту быть за ширмой, чтоб его видеть не могли». В 1757 году последовало уточнение: никого в крепость без указа Тайной канцелярии не впускать, не исключая генералов и даже фельдмаршалов.

Неизвестно, сколько бы еще тянулась эта несчастнейшая жизнь, если бы не произошла трагедия 1764 года. Ночью 4 июля окрестные жители вдруг услышали в крепости беспорядочную стрельбу. Там была совершена неожиданная попытка освободить секретного узника Григория, бывшего императора Ивана Антоновича. Предприятием руководил подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович. Жизненные неудачи, бедность и зависть мучили этого двадцатитрехлетнего офицера, и попыткой освободить и возвести на престол Ивана Антоновича он решил поправить свои дела. Об Иване он узнал, когда ему приходилось по долгу службы нести внешний караул в крепости. Он предполагал освободить Ивана, затем приехать с ним в Петербург и поднять на мятеж против Екатерины II гвардию и артиллеристов. Во время своего очередного дежурства Мирович поднял солдат в ружье, арестовал коменданта и двинул отряд на штурм той казармы, где сидел тайный узник. Дерзкий замысел почти удался: увидав привезенную людьми Мировича пушку, внешняя охрана казармы сложила оружие. И тогда тюремщики-офицеры Власьев и Чекин, как они писали в своем рапорте, «…видя превосходящую силу неприятеля, арестанта умертвили».

Известно, что испуганные штурмом тюремщики вбежали к разбуженному стрельбой Ивану и начали колоть его шпагами. Они спешили и нервничали, узник отчаянно сопротивлялся, но вскоре, окровавленный, упал на пол. Здесь-то и увидел его ворвавшийся минуту спустя Мирович. Он приказал положить тело на кровать и вынести на двор крепости, а после этого сдался коменданту. Он проиграл, и ставкой в этой игре была его жизнь: через полтора месяца Мировича публично казнили в Петербурге, эшафот с его телом сожгли, а прах преступника развеяли по ветру.

История с убийством Ивана Антоновича ставит извечный вопрос о соотношении морали и политики. Власьев и Чекин, совершая убийство Ивана, действовали строго по данной им инструкции, которая предусматривала и такой вариант развития событий. Они выполнили свой долг… и совершили преступление. Но и здесь не все так просто. Две правды — Божья и государственная — столкнулись в неразрешимом конфликте. Получается так, что смертный грех убийства может быть оправдан, если это предусматривает инструкция, если к этому обязывает присяга, если грех совершается во благо государства, ради безопасности больших масс людей. Это противоречие кажется неразрешимым.

Тело Ивана пролежало несколько дней в крепости, а потом, по особому приказу Екатерины II, его тайно закопали где-то во дворе. Теперь, более двух столетий спустя, теплоход подвозит нас к единственным воротам Шлиссельбургской крепости. Могучие старинные стены окружают по всему периметру маленький остров, лежащий среди струй темной и холодной воды, которая быстро стремится из Ладожского озера в Неву и дальше — в Балтийское море. На крепостном дворе тепло и тихо. Кучки туристов толпятся вокруг гида, люди ходят среди развалин по большому, заросшему травой двору. Они смеются, греются на солнце, покупают детям мороженое… Они не знают, что где-то здесь, под их ногами, лежат останки несчастнейшего из людей, мученика, который жил и умер, так и не узнав, во имя чего Бог дал ему эту убогую жизнь и страшную смерть в двадцать три года…

Ко дню смерти Ивана его отец, муж Анны Леопольдовны Антон-Ульрих сидел в тюрьме уже два десятилетия. С ним же в архиерейском доме в Холмогорах жили две дочери и два сына. Дом стоял на берегу Двины, которая чуть-чуть виднелась из одного окна, был обнесен высоким забором, замыкавшим большой двор с прудом, огородом, баней и каретным сараем. Женщины жили в одной комнате, мужчины — в другой. Комнаты были низкие и тесные. Другое помещение занимали солдаты охраны и слуги узников.

Живя годами, десятилетиями вместе, под одной крышей (последний караул не менялся двенадцать лет), эти люди ссорились, мирились, влюблялись, доносили друг на друга. Скандалы следовали один за другим: то солдат поймали на воровстве, то офицеров — на интригах с горничными. Принц Антон-Ульрих, как и всегда, был тих и кроток. С годами он растолстел и обрюзг. После смерти Анны Леопольдовны он находил утешение в объятиях служанок своих дочерей. В Холмогорах было немало его незаконных детей, которые, подрастая, становились прислугой членов Брауншвейгской фамилии. Изредка принц писал императрице Елизавете Петровне, а потом и Екатерине II письма: благодарил за присланные бутылки вина или еще какую-нибудь милостыню, по-современному говоря, — передачу. Особенно бедствовал он без кофе, который был ему необходим ежедневно.

В 1766 году Екатерина II направила в Холмогоры генерала Александра Бибикова, который от имени императрицы предложил Антону-Ульриху покинуть Россию. Но тот отказался. Датский дипломат писал, что принц, «привыкший к своему заточению, больной и упавший духом, отказался от предложенной ему свободы». Это неточно: принц не хотел свободы для себя одного, он хотел уехать из России вместе с детьми. Но его условия не устраивали Екатерину, она боялась выпустить на свободу детей Анны Леопольдовны — претендентов на русский престол. Принцу лишь пообещали, что их всех отпустят вместе, когда сложится благоприятная для этого обстановка.

Так и не дождался Антон-Ульрих исполнения обещания Екатерины. К шестидесяти годам он одряхлел, ослеп и, просидев в заточении тридцать четыре года, скончался 4 мая 1776 года, пережив больше чем на двадцать лет свою жену. Ночью гроб с телом тайно вынесли во двор и зарыли без священника, без обряда, словно самоубийцу, бродягу или утопленника. Мы даже не знаем, провожали ли его в последний путь дети.

Они прожили в Холмогорах еще четыре года. К 1780 году они были уже давно взрослыми: старшей, Екатерине Антоновне, шел 39-й год, Елизавете было 37, Петру — 35, а младшему, Алексею, — 34 года. Все они были болезненными, слабыми, с явными физическими недостатками. Офицер охраны писал, что старший сын Петр «сложения больного и чахоточного, немного кривобок и кривоног. Меньший сын Алексей — сложения плотного и здорового, имеет припадки». Старшая дочь Екатерина — «сложения больного и почти чахоточного, притом несколько глуха, говорит немо и невнятно и одержима различными болезненными припадками, нрава очень тихого».

Несмотря на жизнь в неволе и отсутствие образования (в 1750 году в Холмогоры был прислан указ Елизаветы, запрещавший учить детей принцессы Анны грамоте), все они выросли умными, добрыми и симпатичными людьми, выучились самостоятельно и грамоте. Побывавший у них наместник А. П. Мельгунов писал императрице Екатерине II о принцессе Екатерине Антоновне, что, несмотря на ее глухоту, «из обхождения ее видно, что она робка, стеснительна, вежлива и стыдлива, нрава тихого и веселого. Увидев, что другие в разговоре смеются, хотя и не знает тому причины, смеется вместе с ними… Как братья, так и сестры живут между собой в дружбе и притом беззлобны и гуманны. Летом работают в саду, ходят за курами и утками, кормят их, а зимой бегают наперегонки по пруду, катаются на лошадях, читают церковные книги и играют в шахматы и карты. Девицы, сверх того, занимаются иногда шитьем белья».

Быт их был скромен и непритязателен, как и их просьбы. Главой семьи была Елизавета Антоновна, полноватая и живая девица, обстоятельная и разговорчивая. Она рассказала Мельгунову, что «отец и мы, когда были еще очень молоды, просили дать свободу, когда же отец наш ослеп, а мы вышли из молодых лет, то просили разрешения кататься по улице, но ни на что ответа не получили». Говорила она и о несбывшемся желании «жить в большом свете», научиться светскому обращению. «Но в нынешнем положении, — продолжала Елизавета Антоновна, — не останется нам ничего больше желать, как только того, чтобы жить здесь в уединении. Мы всем довольны, мы здесь родились, привыкли к здешнему месту и состарились».

У Елизаветы было три просьбы, от которых у Алексея Мельгунова, человека тонкого, доброго и сердечного, вероятно, все перевернулось в душе: «Просим исходатайствовать у Ее величества милость, чтобы нам было позволено выезжать из дома на луга для прогулки, мы слышали, что там есть цветы, каких в нашем саду нет, чтобы пускали к нам дружить жен офицеров — так скучно без общества». И последняя просьба: «Нам присылают из Петербурга корсеты, чепчики и токи, но мы их не употребляем из-за того, что ни мы, ни служанки наши не знаем, как их надевать и носить. Сделайте милость, пришлите такого человека, который умел бы наряжать нас».

В конце разговора с Мельгуновым Елизавета сказала, что если выполнят эти просьбы, то они будут всем довольны и ни о чем просить не будут, «ничего больше не желаем и рады остаться в таком положении навсегда». Прочитав доклад Мельгунова, Екатерина дрогнула — она дала указ готовить детей Анны Леопольдовны (которую, вероятно, видела только в гробу в 1746 году) к отъезду.

Екатерина II завязала переписку с датской королевой Юлией-Маргаритой, сестрой Антона-Ульриха и теткой холмогорских пленников, и предложила поселить их в Норвегии, тогдашней провинции Датского королевства. Королева дала согласие поселить их в самой Дании. Начались сборы. Неожиданно в скромных комнатах холмогорского архиерейского дома засверкало золото, серебро, бриллианты — это везли подарки императрицы: гигантский серебряный сервиз, бриллиантовые перстни для мужчин и серьги для женщин, невиданные чудесные пудры, помады, туфли, платья. Семь немецких и пятьдесят русских портных в Ярославле поспешно готовили платья для четверых узников — датские родственники должны были оценить щедрость и великодушие императрицы Екатерины!

26 июня 1780 года Мельгунов объявил Брауншвейгской семье об отправке их в Данию, к тетке. Они благодарили Мельгунова за свободу, но только просили поселить их в Дании в маленьком городке, подальше от людей. Ночью 27 июня их — впервые в жизни! — вывели из тюрьмы. Они сели на яхту и поплыли вниз по широкой и красивой Северной Двине, серый кусочек которой они всегда видели из окна. Когда в сумраке летней северной ночи появились угрюмые укрепления Новодвинской крепости возле Архангельска, братья и сестры стали рыдать и прощаться друг с другом — они подумали, что их обманули и что на самом деле собираются разлучить и заточить в одиночные камеры крепостных казематов. Но их успокоили, показав стоящий на рейде фрегат «Полярная звезда», который готовился к отплытию.

Ночью 1 июля капитан Арсеньев дал приказ поднять паруса. Дети Анны Леопольдовны навсегда покидали свою жестокую родину. Они плакали, целуя руки провожавшему их Мельгунову. Плавание выдалось на редкость тяжелым. Долгих девять недель непрерывные штормы, туманы, встречные ветры мешали «Полярной звезде» дойти до берегов Дании. Мы не знаем, о чем думали и говорили пассажиры фрегата. Наверное, в тихую погоду они смотрели на океан, на вольных морских птиц, летевших над кораблем, а в непогоду сидели, тесно прижавшись друг к другу, молились по-русски русскому Богу, мечтая только об одном — умереть вместе.

Судьба благоволила к ним. 30 августа 1780 года показался мыс Берген. Здесь детей Анны ждал датский корабль, на борту которого они стали свободными. Но снова их ждали испытания: их насильно разлучили со слугами — побочными братьями и сестрами, которых, как положено по жестоким бюрократическим законам, оставили на русской территории — на палубе «Полярной звезды».

Свобода опоздала к принцам и принцессам на целую жизнь! Вырванные из привычной обстановки, окруженные незнакомыми людьми, говорившими на чужом языке, они были несчастны и жались друг к другу. Тетка-королева поселила их в маленьком городке Горзенсе (современном Оденсе) в Ютландии, но ни разу не пожелала повидаться с племянниками. А они, как старые птицы, выпущенные на свободу, были к ней не приспособлены и стали один за другим умирать. Первой в октябре 1782 года умерла их предводительница — принцесса Елизавета. Через пять лет умер принц Алексей, а в 1798 году — принц Петр. Дольше всех, целых шестьдесят шесть лет, прожила старшая, Екатерина, та самая, которая родилась на свободе и которую нечаянно уронили в суете ночного переворота 25 ноября 1741 года.

В августе 1803 года молодой русский император Александр I получил письмо, пришедшее как будто из прошлого. Принцесса Брауншвейгская Екатерина Антоновна прислала ему письмо, написанное собственноручно на плохом, безграмотном русском языке. Она умоляла забрать ее в Россию, домой. Она жаловалась, что датские слуги, пользуясь ее болезнями и незнанием, грабят ее. «Я плачу каждый день, — заканчивала письмо Екатерина, — и не знаю, за что меня послал сюда Бог и почему я так долго живу на свете. Я каждый день вспоминаю Холмогоры, потому что там для меня был рай, а здесь — ад». Русский император молчал. И, не дождавшись ответа, последняя дочь несчастной брауншвейгской четы умерла 9 апреля 1807 года.

Так закончилась печальная история, которая началась почти за семьдесят лет до этого, в тот самый день 28 ноября 1742 года, когда генерал-полицмейстер Василий Салтыков рассаживал по закрытым возкам семью бывшей правительницы России и поторапливал ямщиков — в кармане у него лежал императорский указ о том, чтобы через два дня бывший император, бывшая правительница России и бывший генералиссимус были выдворены за пределы империи…

Глава 4

Идеология царствования, или «Пусть все будет как при батюшке»

Сразу же после переворота 25 ноября 1741 года наступило время, которое в старину называли брожением умов, с характерным для него состоянием нестабильности, ощущением беспокойства, всегда заметного при внезапной смене власти. Нужно отметить, что, идя на штурм Зимнего дворца с кучкой гренадер, Елизавета Петровна понимала, какими трудными будут ее последующие шаги: после взятия Зимнего предстояло подчинить себе столицу и самое главное — гвардию и стоявшие в городе полевые полки, которые проснулись уже при новой власти. И здесь важную услугу новой императрице оказали два иноземца на русской службе, высшие воинские начальники (после ареста генералиссимуса Антона-Ульриха) — фельдмаршал Петр Ласси и командующий гвардейским корпусом подполковник гвардии принц Людвиг-Вильгельм Гессен-Гомбургский.

Шетарди вскоре после переворота писал, что поскольку фельдмаршал Ласси, уведомленный одним из первых о происшедшем перевороте, «выказал чистосердечную преданность, не давшую повода сомневаться в готовности, с которою всегда служил он крови Петра I, то с прибытием во дворец для него открылась деятельность: он исполнял обязанности главнокомандующего и вследствие его приказаний скоро собрались семь полков, стоявших здесь в гарнизоне». Так же деятельно на пользу новой государыне действовал и принц Гессен-Гомбургский, давший приказ о сборе гвардейцев. Действия Ласси и принца Людвига-Вильгельма, в сущности, решили всё дело. Оба они вели себя не как иностранцы, заинтересованные в сохранении «режима немецких временщиков», а как типичные ландскнехты, которым все равно, кому служить, — лишь бы исправно платили деньги. Помимо рассказа Шетарди о словах Ласси в момент переворота известен и другой, вполне правдоподобный анекдот о старом фельдмаршале. Его, как и всех высших сановников империи, подняли сразу после переворота посреди ночи и спросили, какой государыне он служит? Он отвечал, что служит ныне правящей государыне, не уточняя при этом ее имени. Так же или примерно так вели себя и другие сановники.

Такому конформизму способствовала сама Елизавета, которая оставила большинство придворных, высших чиновников и генералов на прежних местах. Вообще же весьма забавно то обстоятельство, что успех подчеркнуто «патриотического» переворота полурусской Елизаветы Петровны был во многом обеспечен деятельностью иностранцев: француз Лесток вел переговоры и получал деньги для Елизаветы от посланника Шетарди, заводилой среди гвардейцев — сторонников цесаревны оказался крещеный еврей Петр Грюнштейн, среди троих людей, сопровождавших Елизавету в ночном путешествии из ее дворца в гвардейские казармы, один был иностранец — учитель музыки Шварц. Наконец, Ласси и принц Гессен-Гомбургский не выполнили свой долг перед государем Иваном Антоновичем и не выступили против мятежников.

Однако, хотя установление контроля над армией и особенно гвардией было весьма важно, это еще не решало дело в пользу Елизаветы окончательно. Нельзя забывать, что цесаревна пришла к власти на плечах гвардейских солдат, которые, почувствовав свою силу и значение в государстве, быстро превратились из солдат — слуг престола и Отечества — в солдатню. На какое-то время Елизавета стала «солдатской императрицей». Для солдат — участников переворота открылись неограниченные возможности выпить за казенный счет: лютый мороз и «несказанная радость» от сознания того, что к власти пришла дщерь Петра Великого, потребовали немедленных и многократных возлияний. Пьяная же вооруженная толпа всегда опасна.

Обстановку того времени хорошо передает очевидец прихода Елизаветы Петровны к власти, поляк, автор записок «Превратности судьбы». Он пишет, что в день переворота пришел к своему зятю, у которого застал «с дюжину преображенских солдат, стоявших на коленях. Один из них, назвав меня братом, сказал: „Выпьем-ка за здоровье нашей матушки — императрицы Елизаветы!“… Не желая возбуждать подозрение, я также опустился на колени и сделал вид, что пью, стал кричать заодно с компанией: „Да здравствует Елизавета!“ Опустошив до двадцати бутылок вина и проглотив по большому стакану водки, преображенцы поднялись и стали просить денег на угощение их жен и детей за здравие матушки-императрицы. Мой зять дал им пять рублей, но они потребовали больше». По-видимому, это было типичное явление, и пьянка продолжалась по всему городу довольно долго.

Секретарь саксонского посольства Пецольд писал 11 декабря (то есть более двух недель спустя после переворота), что «гвардейцы и в особенности — гренадеры, которые еще не отрезвились почти от сильного пьянства, предаются множеству крайностей. Под предлогом поздравлений с восшествием на престол Елизаветы ходят они по домам, и никто не смеет отказать им в деньгах или в том, чего они пожелают. Один солдат, смененный с караула и хотевший на возвратном пути купить на рынке деревянную посуду, застрелил на месте русского продавца, который медлил уступить ему ее за предложенную [солдатом] цену. Не говорю уже о других насилиях, в особенности против немцев».

Началось это буквально с первых часов «победы» над режимом младенца-императора. Во дворец Елизаветы Петровны по указу новой императрицы устремились все высшие сановники империи, которым приходилось протискиваться сквозь толпу возбужденного народа, «не столько ласковых, сколько грубых слов слыша». Так писал Шаховской, отрывком из мемуаров которого мы начали первую главу этой книги. Поляк-мемуарист увидел во дворце картину, его поразившую: «Большой зал был полон преображенских гренадер. Большая часть их были пьяны; они прохаживались, пели песни (не гимны в честь государыни, но неблагопристойные куплеты. — Е. А.), другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола… Императрица сидела в кресле, и все, кто желал, даже простые бурлаки и женщины с их детьми, подходили целовать у нее руку… Моя сестра заметила мне, что гренадеры не забыли взять с собою из дворца золотые часы, висевшие около зеркала, два серебряных шандала и золотой футляр».

Особенно встревожены были иностранные дипломаты в Петербурге. Они опасались не только резкого изменения внешнеполитического курса и принципов внутренней политики, а значит, и новых, неведомых проблем в своей налаженной работе, но и попросту погромов и убийств иностранцев, в которых гвардейская солдатня видела врагов Отечества и объект возможных грабежей. Пецольд со страхом писал сразу же после переворота: «Все мы, чужеземцы, живем здесь постоянно между страхом и надеждою, так как от солдат, делающихся все более и более наглыми, слышны только угрозы, и надобно приписать Провидению, что до сих пор не обнаружились их злые намерения». И в этом не было преувеличений — ксенофобия, как известно, быстро овладевает толпой, видящей в иностранцах виновников всех своих бед. Политика Елизаветы сильно подогревала эти настроения: уже 18 января 1742 года была назначена смертная казнь государственным преступникам — вчерашним первейшим лицам государства, многие из которых являлись иностранцами. И хотя в последний момент Остермана, Миниха, Левенвольде, Менгдена помиловали от смерти и сослали в Сибирь, толпа, собравшаяся у эшафота, была возбуждена.

Еще через три месяца произошло настоящее рукопашное сражение семеновских солдат с несколькими армейскими офицерами из иностранцев. Последние вышли из биллиардной на шум драки и пытались унять пьяных солдат, приставших к какому-то уличному разносчику. Тут пьяный гнев гвардейцев неожиданно обратился на офицеров — «каналий-иноземишек», и под одобрительные крики толпы «Надобно иноземцев всех уходить!» солдаты загнали офицеров назад в биллиардную и там сильно побили, заодно разгромив почтенное заведение. На следствии офицеры показали, что солдаты кричали им: «У нас указ есть, чтоб вас всех перерубить, надобно всех вас, иноземцев, прибить до смерти!» В обществе усилились изоляционистские настроения, распространялись слухи не только о якобы готовящемся изгнании из страны всех иноземцев, но и о восстановлении патриаршества, возвращении к «прежнему состоянию», под которым иностранные наблюдатели понимали отказ от политики европеизации и возврат к допетровским временам.

Но сильно чадящий костер ксенофобии так и не запылал: использовав настроения толпы для утверждения своей власти, Елизавета постаралась с помощью разных способов успокоить солдатские и народные страсти. Она, воспитанная иностранными учителями в семье Петра Великого, жившая в окружении европейских ценностей и удовольствий, конечно, вовсе не помышляла ни о каком возврате к «бородатой» старине. Она знала, что без многочисленных иностранцев-специалистов, работавших во многих отраслях управления и служивших в армии, государство будет испытывать большие трудности. Да и вообще Россия уже давно была заодно с европейским миром.

Ослаблению напряженности в обществе способствовала и гуманная политика новой государыни, которая после восшествия на престол не устраивала кровавых расправ над своими врагами. По-настоящему сердита новая государыня была только на нескольких деятелей правительства Анны Леопольдовны и особенно на ее первого министра Андрея Остермана, интриги которого в течение всего царствования Анны Иоанновны держали цесаревну в страхе. Лишь после смерти императрицы, летом 1741 года Елизавета, чувствуя свою возрастающую силу, позволила себе показать Остерману острые зубки. Это произошло тогда, когда Остерман не разрешил прибывшему в Петербург посланнику персидского шаха Надира нанести цесаревне визит вежливости. Елизавета была страшно огорчена этим, ведь она знала, что посланник привез какие-то сказочные подарки шаха прекраснейшей принцессе, слухи о красоте которой дошли и до Мешхеда — тогдашней столицы Персии. Вот тогда-то цесаревна публично сказала об Остермане: «Как он, вчерашний мелкий писарь, подобранный и возвышенный ее великим отцом, смеет с ней, дочерью Петра, обращаться таким образом?» — и добавила, что она ему этого не простит.

Это произошло довольно неожиданно — никогда раньше Елизавета не решалась тронуть столь опасного для нее первого министра. Английский посланник Финч писал: «Все были поражены той живостью и горячностью, с какой она говорила об этом обстоятельстве». И действительно, цесаревна не простила Остерману! На следствии 1742 года на него взвалили все прегрешения предшествующего царствования, подвергли унизительной процедуре имитации публичной казни, а потом сослали в Березов, где он и умер, находясь под крепким караулом. За Остерманом последовали еще несколько сановников из окружения Анны Леопольдовны: фельдмаршал Миних с сыном, Карл Густав Левенвольде, Михаил Головкин.

Утихомирить «сподвижников»-гренадер, которые привели ее к власти, Елизавете удалось с помощью ласки и пожалований всех участников мятежа во дворянство. Из штурмовой роты был создан особый корпус, своего рода гвардия в гвардии — «лейб-компания», о которой подробнее будет рассказано ниже. В лейб-компании, помимо формального командира, был настоящий вожак — Петр Грюнштейн, который один мог справиться со своевольной толпой своих товарищей. В этом влиянии Грюнштейна на гвардейцев государыня вскоре увидела опасность для своей власти, тем более что Грюнштейн уверовал в собственные огромные возможности и попытался, угрожая силой, вмешаться в политические дела. Он потребовал от своего командира, Алексея Разумовского, немедленного снятия с должности неугодного «ветеранам революции 25 ноября» генерал-прокурора Трубецкого. Позже Грюнштейн дерзко избил родственников самого Разумовского. Наконец, осенью 1744 года его арестовали, допросили в Тайной канцелярии, а потом вышел указ о ссылке его с женой в Великий Устюг. Таким образом лейб-компания была обезглавлена и больше никогда уже не претендовала на роль политической силы.

Естественно, что и в гвардии, и среди дворянства не все были в восторге от новой государыни. Это хорошо видно из начавшегося в 1742 году дела гвардейского поручика Астафия Зимнинского и Ивана Седельстрема. Зимнинский говорил, что Елизавета «нас, когда желала принять престол Российской, так обольстила как лисица, а ныне-де так ни на ково не хочет смотреть», что государыня приблизила украинцев, а «напред сего оныя певчия и протчия малороссияне, которыя подлова воспитания, хаживали убого и нашивали на себе убогое платье и сапоги (ценой) по осмине, а ныне вышли все по Разумовском и носят-де богатое платье с позументами, да и сам-де Разумовский из Малой России приехал в убогом платье и дядю… Стеллиха разувал, да и в сем-де нам от государыни милости-та немного, вот-де ныне государыня более милостива к малоросиянцам, а не так к нам». Елизавете, мол, жаль денег на церковь, «а брату-де Розумовского, которой-де поехал за море, не жаль было и ста тысяч дать, да и те деньги уже он прожил, а ныне-де и еще требует». Тема «малороссийского засилия» стала впоследствии «дежурной» для многих собеседников, которые попадали за такие разговоры в Тайную канцелярию. Мысль эта выражалась в общем виде так: раньше были у власти все немцы, а теперь — хохлы, нынче «Великороссия стала Малороссией».

Говорили и о том, что императрицу не любят: «Когда во время службы в церквях на ектениях поминается имя государино, и то и народ во время того не один не перекреститца, знатно что и народ ее не любит». Далее следовало утверждение, что императрица плохо себя ведет, плохо управляет: «Такая-та… богомолица: как приехала из Москвы, так ни однажды в церкве не бывала, только-де всегда упражняется в камедиях», а вот раньше… раньше, конечно, было лучше.

И неизбежно разговор собутыльников, приятелей, родственников, прохожих переходил к свергнутому императору Ивану и его семье: «В поступках своих умен и сожалел оного принца Ивана отца и мать ево, говорил: „Вот уже их в третье место перевели и не знают куда их девать, не так как нынешней наш (великий князь Петр Федорович. — Е. А.) трус-наследник. Вот как намедни ехал он мимо солдатских гвардии слобод верхом на лошади и во время обучения солдат была из ружья стрельба… тогда он той стрельбы испужался и для того он запретил что в то время, когда он проедет не стреляли“». Другое дело — несчастный Иван. Зимнинский говорил так: «Он, дай Бог, страдальцам нашим счастия, и… многие партии его держат, вот и князь Никита Трубецкий, и гвардии некоторыя маеоры партию ево держат же… За Ивана многие держатся, а особливо старое дворянство все головою, также и лейб-компания большая половина». Седельстрем разговор поддержал, сказал, что Ивану поможет прусский король, «дай Боже, чтоб по-прежнему оному принцу Иоанну на всероссийском престоле быть императором, понеже мать и отец ево, принца Иоанна, к народу весьма были милостивы и челобитные принимали и резолюции были скорые, а ныне государыня челобитен не принимает и скорых резолюций нет. И ежели б у меня много вина было, то б я мог много добра зделать: у нас российской слабой народ, только ево напои, а он невесть что зделает».

Особую опасность для государыни представляли аппетиты авантюристов. Весной 1742 года началось дело камер-лакея Александра Турчанинова и его сообщников — прапорщика Преображенского полка Петра Квашнина и сержанта Измайловского полка Ивана Сновидова. Они задумали свержение и убийство императрицы Елизаветы Петровны. Обсуждалось, как «собрать партию» для осуществления переворота, причем Квашнин говорил Турчанинову, что он уже подговорил группу гвардейцев, готовых идти на это дело, а сержант Сновидов обещал Турчанинову, что «для такого дела друзей искать себе будет и кого сыщет, о том ему, Турчанинову, скажет, и после сказывал, что у него партии прибрано человек с шестьдесят». Имели заговорщики и конкретный план действий: «Собранных разделить надвое и ночным временем придти к дворцу и, захватя караул, войти в покои Ея императорского величества… и умертвить, а другою половиною… заарестовать лейб-компанию, а кто из них будет противиться — колоть до смерти». Отчетливо была выражена и конечная цель переворота — «принца Ивана возвратить и взвести на престол по-прежнему».

Считать эти разговоры обычной пьяной болтовней нельзя: среди гвардейцев было немало недовольных как переворотом 25 ноября 1741 года и приходом к власти Елизаветы, так и тем, что лейб-компанцы — такие же, как и они, гвардейцы — получили за свой нетрудный «подвиг» невиданные для остальной гвардии привилегии. Зимнинский говорил о лейб-компанцах: «Я думал, что я один их не люблю, а как послышу такие и многая их ненавидят. А ненавидит он их за то, что от них с престола свержен принц Иоанн». Вот и повод для переворота, хотя причина была в зависти, которую испытывали те, кто проспал ночь 25 ноября 1741 года, к тем, кто в ту ночь не сомкнул глаз. Ночной путь, который прошли лейб-компанцы, казался их товарищам по гвардии соблазнительным и вполне реальным для повторения. Турчанинов же, служа во дворце, знал все его входы и выходы и мог провести убийц к опочивальне императрицы. Турчанинов и его товарищи намеревались вернуть престол Анне Леопольдовне, и в этом они находили поддержку многих людей, в том числе среди знати. Об этом ясно свидетельствовало дело Лопухиных, принадлежавших к самым верхам тогдашнего русского общества. Начатое по доносу двух офицеров-иноземцев на полковника Ивана Лопухина, это дело быстро охватило широкий круг представителей элиты.

В русском обществе оказалось немало людей, которые симпатизировали правительнице Анне Леопольдовне и ее довольно мягкому режиму («тихому житью») и опасались резких изменений в политике после прихода к власти дочери Петра Великого, известной своим легкомысленным поведением. Среди знати было распространено пренебрежительное отношение к дочери ливонской портомои, и в поведении новой императрицы посетители салона Лопухиных находили массу подтверждений «ниской породы» новой государыни.

Из дела Лопухиных стало ясно, что дело Турчанинова, завершившееся ссылкой его участников на Камчатку, оставило после себя корни. Неслучайно в ходе допросов Лопухина следователи пытались узнать, не связан ли он с Турчаниновым — ведь были известны слова, которые Иван Лопухин говорил доносчику: «Как такая каналья — только триста человек лейб-компании — Ея величество на престол возвели, и ежели б большие хотели, то б возвели прежних владетелей, ибо, может быть, есть и такие, которые больше любят принцессу (то есть Анну Леопольдовну. — Е. А.), нежели Ея величество». Заметим, что сам Лопухин ранее командовал ротой Семеновского полка и был обижен понижением в чине за какой-то служебный проступок. Согласно допросам, он пользовался симпатией своих бывших сослуживцев-семеновцев.

Елизавета была сильно встревожена этим делом. Как явствует из вскрытой и расшифрованной в Коллегии иностранных дел переписки французского дипломатического представителя Далиона, «царица, досадуя, что она в одном году дважды в опасении живота своего находилась, клянется, что с такою же строгостью, как Петр Великий, поступать будет». И действительно, ход следствия приобрел сразу весьма суровые формы. Было выделено несколько тем, по которым всех привлеченных к следствию допрашивали особенно тщательно. Во-первых, следствие, за которым внимательно наблюдала сама императрица, стремилось выявить круг потенциальных и реальных сторонников Брауншвейгской фамилии, сидевшей в это время в Динамюнде. Елизавета была особенно обеспокоена сведениями о том, что охрана Брауншвейгской фамилии в крепости симпатизирует узникам и что между конвойными офицерами и некоторыми людьми из столичных кругов даже велась переписка. В конечном счете доказать ее существование не удалось, но из допросов стало ясно: Лопухины хорошо осведомлены о том, как содержится в крепости семья свергнутого императора. Возникшую из-за этого тревогу Елизаветы можно понять — ведь узники содержались в строгом секрете.

Во-вторых, при расследовании возник так называемый австрийский след. Из доносов выяснилось, что о возвращении Ивана Антоновича на престол хлопочут иностранные державы: Пруссия и особенно Австрия. Роль иностранных дипломатов при подготовке антиправительственных заговоров была велика — ведь Елизавета, как известно, готовила свой путч тоже не без помощи французского и шведского посланников. На первом же допросе мать Ивана Лопухина, статс-дама Н. Ф. Лопухина, принимавшая в своем салоне австрийского посланника маркиза де Ботта, хотя и не признала своего участия в заговоре, но не отрицала, что австрийский посланник не скрывал перед ней своих симпатий к опальному Брауншвейгскому семейству — Вена опасалась, что Россия при Елизавете отойдет от традиционного русско-австрийского союза.

Словом, первые пару лет царствования были для Елизаветы весьма тревожными. Некоторые иностранные дипломаты в своих донесениях в 1742–1743 годах обещали падение Елизаветы Петровны в ближайшие месяцы: «Недовольство всеобщее. Оно обнаруживается в особенности между войсками, которым не платят жалования. Беспорядок и расстройство везде и во всем усиливаются со дня на день. Словом, царица, по-видимому, правит государством так же плохо и с такими же приемами, как она правила домашним своим хозяйством, когда была цесаревною». Так, в феврале 1743 года Далион, наряду с другими своими коллегами, аккредитованными при русском дворе, предрекал скорый конец власти Елизаветы.

Но дни слагались в месяцы, месяцы — в годы, а императрица Елизавета Петровна все еще сидела на престоле. Нельзя сказать, что она ничего не предпринимала для укрепления своей власти и что все шло само собой. Первые шаги Елизаветы на государственном поприще отличались продуманностью и дальновидностью, неожиданной для такой легкомысленной особы, какой многим казалась Елизавета. О причинах этого несоответствия будет сказано ниже, но теперь отмечу, что из всех действий, служащих упрочению власти, нерешительная в обычной жизни Елизавета выбрала как раз все те, которые обеспечили прочность ее режима на долгие годы.

Довольно скоро она постаралась отдалить от себя тех, кто вознес ее на плечах к трону. Первый манифест, подписанный императрицей 25 ноября 1741 года, отличался простодушием, что и не удивительно — ведь манифест писал уже не Андрей Иванович Остерман, незаменимый в этих случаях. Время Остермана кончилось, и он, арестованный в ночь переворота, маялся в темнице Петропавловской крепости в ожидании своей судьбы. В манифесте указывались две причины, которые подвигли Елизавету совершить государственный переворот: во-первых, это настойчивые просьбы всех «как духовного, так и светского чинов верноподданных», в особенности гвардейцев, и, во-вторых, «близость по крови» Петру Великому и императрице Екатерине I.

Три дня спустя еще в одном манифесте уточнялось, что Елизавета Петровна заняла престол согласно Тестаменту — завещанию Екатерины I от 1727 года. Довольно скоро об этом постарались забыть: по Тестаменту выходило, что преимущественное право на престол имеет как раз не Елизавета, а ее племянник голштинский герцог, четырнадцатилетний Карл-Петер-Ульрих. В Тестаменте, в частности, сказано: в случае смерти Петра II престол наследует Анна Петровна со своими наследниками, а если она умрет бездетной, то Елизавета Петровна со своими потомками. Так что именно принц Голштейн-Готторпский (а с 1739 года — герцог), сын Анны Петровны, и был наследником, согласно завещанию своей бабки. Так же быстро исчезло и упоминание о нижайших просьбах верноподданных — уж очень не хотелось гвардейской куме вспоминать тех, кто помог ей водрузиться на престол. Остался только один аргумент — близость крови. Действительно, ближе, чем Елизавета, к умершему в 1725 году Петру Великому в 1742 году уже не оставалось никого.

Но еще важнее другое — Елизавета стремилась утвердить в обществе мысль о том, что престолом она обязана Божьей воле и самой себе, и хотела закрепить эту мысль с помощью публичной, торжественной церемонии. Для этого требовалось ехать в Москву короноваться. Известно, что император Петр Великий терпеть не мог Москвы, но изменить место коронации русских царей в главном соборе Московского Кремля — Успенском — он все-таки не посмел и в 1724 году именно здесь возложил на голову своей жены Екатерины Алексеевны императорскую корону. В Москву за признанием своей власти Богом и общественным мнением отправилась и их дочь. Елизавета явно спешила: она выехала в Москву уже 26 февраля 1742 года, а еще через два месяца архиепископ Новгородский Амвросий Юшков, глава Синода, начал торжественное богослужение под сводами священного кремлевского собора.

Кремль — особое место в Москве и во всей России. Это не только ценнейшие памятники — величественные древние соборы, изумительной красоты дворцы. Это не только высокий холм, на котором была заложена первая деревянная цитадель. Кремль — история России. Вся земля в Кремле и вокруг него пропитана кровью людей, штурмовавших и оборонявших эти древние стены, казнимых на эшафотах и растерзанных толпами. Но Кремль прежде всего место власти, ее жилище. Магия власти, ее манящая и отталкивающая сила всегда витали над этим местом, и каждый русский человек испытывает непонятное волнение и страх, вступая на землю Кремля. Странными, неуместными в нем, но одновременно такими близкими и родными кажутся пышно цветущий яблоневый сад на склоне холма и крики ласточек в небе — там, где державно сверкает золотом Иван Великий…

Чтобы быть признанной Россией, чтобы занять свое место в бесконечной веренице правителей тысячелетнего государства, прекрасная дочь Петра Великого должна была венчаться с властью в ее жилище — в Кремле. Коронация Елизаветы Петровны отличалась не виданной ранее пышностью. Во-первых, число государственных регалий при коронации было увеличено — кроме короны, порфиры, мантии, скипетра и державы появились Государственный меч, Государственное знамя и Государственная печать. Во-вторых, была изменена процедура коронации. Ушло в прошлое приниженное отношение светской власти к духовной, когда коронуемый самодержец называл патриарха «отцом», просил «благословить его на царство» и, стоя на коленях, подставлял голову для короны. Теперь патриарха не было, как не было и царства — его место заняла империя. А поучительно-назидательное слово патриарха сменилось подобострастным поздравлением президента Священного Синода. Елизавета пошла еще дальше в утверждении своего верховенства. В самый торжественный момент коронации, при «уставлении» короны на голове, она взяла корону из рук Амвросия и сама водрузила это сверкающее бриллиантами и сапфирами сооружение на свою прелестную головку. Этот поступок Елизаветы Петровны был не импровизацией, но продуманным действием, нашедшим отражение и за пределами храма — не дай Бог, чтобы кто-то этого не заметил! Так, на триумфальных воротах в Москве, воздвигнутых по случаю коронации Елизаветы, оживленная толпа москвичей разглядывала аллегорическую картину с изображением солнца в короне и подписью: «Само себя венчает». В официальном «Описании» триумфальных ворот дано такое пояснение: «Сие солнечное явление от самого солнца происходит не инако, как и Ея императорское величество, имея совершенное право, сама на себя корону наложить изволила». «Санкт-Петербургские ведомости» писали о торжестве в Успенском соборе Московского Кремля: «Изволила Ея императорское величество собственною своею рукою императорскую корону на себя наложить». И правда — «Само себя венчает!»

Ясно, что символические картины для триумфальных ворот готовили заранее, поэтому и эффектный жест императрицы при церемонии коронации можно считать задуманным заранее. Так императрица хотела подчеркнуть свою полную независимость от всех — от церкви, гвардейцев, подданных и вообще смертных.

Вся церемония коронации была сплавом ритуалов царского прошлого и императорского настоящего. Как и в старину, процедура была торжественна, красива и величественна: гул бесчисленных московских колоколов, блеск золота и церковной утвари, пение хора, славящего императрицу, тяжесть мантии с белыми горностаями и холод от капелек мирра, которые нанес тонкой кисточкой на лицо Елизаветы архиепископ Амвросий, — тем самым Бог, а значит, и народ признали новую земную владычицу. А потом были пиры в Грановитой палате, балы и крики восторженной московской толпы, бросавшейся за золотыми и серебряными жетонами и деньгами, которые пригоршнями швыряли с балконов и возвышений. Москва помнила веселую стройную цесаревну, некогда на белом коне вихрем проносившуюся в поля на охоту по улицам старой столицы.

Коронация дочери Петра Великого сознательно была проведена устроителями с такой помпой и размахом, что ее надолго запомнили жители Москвы. Здесь были и традиционные залпы салюта, и пальба стоящих шпалерами войск, и триумфальные арки и ворота. Но появилось и нечто новое: стены домов, вдоль которых двигалась церемония, были затянуты разноцветными полосами ковров и сукна, прочими преизрядными шелковыми и шерстяными материями. Толпы народа видели грандиозные выезды знати, а многолюдные маскарады, в которых принимали участие сразу до тысячи человек, были повторены девять раз подряд!

Щедрые милости как из рога изобилия хлынули на подданных: одни получили новые чины, ордена, другие — поместья, третьи — деньги, четвертые — помилование. Государыня объявила массовые амнистии. Уже 15 декабря 1741 года вышел манифест Елизаветы о прощении преступников и сложении всех штрафов и начетов с 1719 до 1730 года. Щедрость императрицы имела веские экономические основания — ведь все равно недоимки было не собрать! Для наказанных казнокрадов, растратчиков и взяточников вышла невиданная льгота. Их не только освободили от наказания, но и разрешили вернуться на государственную службу. Очень эффектным было решение о временном (на два года) сокращении подушной подати на 10 копеек — с 70 до 60 копеек. По некоторым видам долгов должники освобождались от уплаты процентов.

27 сентября 1742 года появился указ: «Ея императорскому величеству сделалось известно, что в бывшие правления некоторые лица посланы в ссылки в разные отдаленные места государства и об них когда, откуда и с каким определением посланы ни в Сенате, ни в Тайной канцелярии известия нет, и имен их там, где обретаются, неведомо: потому Ее императорское величество изволила послать указы во все государство, чтобы где есть такие неведомо содержащиеся люди, оных из всех мест велеть прислать туда, где будет находиться Ее императорское величество и с ведомостями когда, откуда и с каким указом присланы». Но, пожалуй, самым важным стало то, что, не принимая формального акта, императрица Елизавета Петровна отказалась подписывать смертные приговоры. Потомки навсегда запомнили эту невиданную милость императрицы — ведь такого в истории России никогда не бывало. Словом, своей щедростью, размахом, милосердием, красотой и приветливостью Елизавета Петровна покорила москвичей и всю страну. Она уезжала из старой столицы в новую уже признанной, настоящей государыней, императрицей. Ее титулы звучали так же гордо, как и у ее предков: «Божиею поспешествующей милостию МЫ, ЕЛИЗАВЕТ ПЕРВАЯ, императрица и самодержавица Всероссийская, Московская, Киевская, Владимирская, Новогородская, царица Казанская, царица Астраханская, царица Сибирская, государыня Псковская и великая княгиня Смоленская, княгиня Эстляндская, Лифляндская, Корелъская, Тверская, Югорская, Пермская, Вятская, Болгарская и иных, государыня и великая княгиня Новагорода Низовския земли, Черниговская, Рязанская, Ростовская, Ярославская, Белоозерская, Удорская, Обдорская, Кондийская и всея северныя страны, повелительница и государыня Иверской земли, Картлинских и Грузинских царей и Кабардинския земли, Черкасских и Горских князей и иных наследная государыня и Обладательница».

* * *

Еще один продуманный шаг Елизаветы — это почти мгновенное объявление наследником престола племянника, четырнадцатилетнего голштинского герцога Карла-Петера-Ульриха, сына Анны Петровны и Карла-Фридриха. Курьер отправился за ним в столицу Голштинии город Киль вскоре после восшествия Елизаветы Петровны на престол, и уже в январе 1742 года мальчика привезли в Петербург, затем крестили в православие, нарекли Петром Федоровичем и объявили великим князем, наследником престола, а еще через два года женили. Эти государственно-династические акты оказались очень своевременными и важными: младшая ветвь Романовых (от Петра Великого) вновь перехватила корону у старшей ветви (от Ивана V). Назначив себе наследника в самом начале своего правления, бездетная Елизавета тем самым утвердила власть своей крошечной семьи с расчетом на будущее.

Для того чтобы герцога-мальчика так поспешно привезли в Петербург, были свои причины. Династические связи так причудливо переплелись, что Карл-Петер-Ульрих оказался единственным мужским потомком не только Петра Великого, но и Карла XII — отец мальчика приходился племянником королю-викингу. Шведы намеревались пригласить малолетнего голштинского герцога в наследники шведского престола. Дело в том, что 24 ноября 1741 года умерла, не оставив детей, королева Ульрика-Элеонора, сестра Карла XII. Власть перешла к ее мужу Фредрику I, бывшему кронпринцу Гессенскому, который был коронован в 1720 году. В Стокгольме понимали, что после смерти Фредрика в стране может возникнуть династический кризис: со смертью Ульрики-Элеоноры обрывалась славная династия Пфальц-Цвейбрюккенов, правившая страной с 1654 года, а Фредрик из-за бездетности оказался единственным представителем династии Гессенов. Став наследником престола, а потом и королем, внучатый племянник Карла XII Карл-Петер-Ульрих имел шанс основать новую Голштейн-Готторпскую династию.

Еще при жизни Анны Иоанновны голштинцы поняли, что с воцарением Ивана Антоновича русский трон для Карла-Петера-Ульриха станет недоступным. Поэтому мальчика готовили к шведскому варианту: он начал изучать шведский язык и основы шведской ветви лютеранства. Но эта подготовка была прервана, так как шведов опередила Елизавета. Только в дурном сне она могла представить себе, что во главе шведской армии (а не будем забывать, что в 1741 году русско-шведская война была в полном разгаре) встанет шведский король — внук Петра Великого, который во главе войск противника пойдет занимать принадлежащий ему по праву русский престол.

Здесь-то и крылась вторая причина поспешного призвания племянника из Киля. Выше уже упоминалось, что, согласно завещанию Екатерины I, изданному ею весной 1727 года, была установлена следующая очередность занятия русского престола после ее смерти: великий князь Петр Алексеевич, Анна Петровна и ее дети, Елизавета Петровна и ее дети, причем мужским отпрыскам отдавалось предпочтение перед женскими. Согласно этому завещанию, которое после вступления на престол Елизавета выдвигала как основание для захвата власти, цесаревна должна была отдать престол племяннику. Делать это Елизавета, конечно, не собиралась, но оставить столь опасного для себя конкурента за пределами России, в руках своих возможных недругов, она не могла. В итоге привезенный в Петербург голштинский герцог, объявленный наследником русского престола, оказался в золотой клетке. Всё царствование Елизаветы он находился под бдительным надзором людей тетушки и без ее ведома ничего не мог предпринять в свою пользу ни в самой России, ни за ее пределами.

Эти действия Елизаветы оказались дальновидными и весьма удачными. Конечно, не будем скрывать — ей еще и везло, как везло всегда и во всем. Казалось, что гений ее великого отца хранил императрицу Елизавету. Но она и сама прибегла к помощи отца и сделала его культ важнейшим элементом своего политического и государственного существования. В конечном счете это гарантировало ее правлению не виданную ранее политическую стабильность — ведь дело Лопухиных 1743 года оказалось последним из подобного рода дел, и все остальное царствование Елизаветы Петровны прошло на редкость спокойно. Так уж случилось, что под скипетром своей веселой государыни Россия обрела покой и политическую стабильность на долгих двадцать лет.

Пожалуй, если сказать, что Елизавета сумела использовать культ отца в своей внутриполитической доктрине, это будет некоторым преувеличением: сама она ничего не придумывала, все получилось как бы само собой. Нельзя не удивляться тому, как уже в первые дни и недели царствования Елизаветы возникает довольно непривычное для тех времен сочетание идей, жупелов и штампов, которые иначе чем идеологической доктриной власти и не назовешь. Эти идеи висели в воздухе, и в царствование Елизаветы они лишь окончательно оформились. Конечно, сама императрица до этого додуматься не могла — помогли ученые люди, архиереи, верные последователи умершего к тому времени Феофана Прокоповича. Потом эти идеи подхватили писатели, драматурги, артисты, которые внушали ее простецам.

Суть идеологии царствования Елизаветы весьма проста. Во-первых, с максимальной пользой для режима было использовано кровное родство новой императрицы с Петром Великим, культ которого именно со времен правления его дочери вообще стал «опорным», основополагающим в идеологии российского самодержавия. Во-вторых, активно развивалась тема освобождения, спасения страны от недругов посредством идейного воскресения, «реинкарнации» Петра Великого в личности и делах его дочери. Именно она, видя неимоверные страдания русского народа под гнетом ненавистных иноземных временщиков — всего «щастия российского губителей и похитителей», — восстала «на супостаты». И с нею над Россией взошло солнце счастья.

Прежний мрак и нынешний свет, вчерашнее разорение и сегодняшнее процветание — эта антитеза повторялась все царствование императрицы Елизаветы Петровны. Никогда раньше так плодотворно для режима не обыгрывались патриотические мотивы, чтобы утвердить законность узурпированной власти. Конечно, нельзя утверждать, что патриотических или националистических настроений в русском обществе накануне переворота не было. В Тайную канцелярию Анны Иоанновны попадало немало людей, которые ругали иностранцев, «севших нам на шею», заполонивших лучшие места. Такие настроения отмечали и жившие в России иностранцы, весьма чуткие к проявлениям ксенофобии. Существовали и источники подобного недовольства.

С одной стороны, в это время шел сложный процесс становления самосознания русского народа как нации Нового времени. Это приводило как к благотворному осознанию собственной национальной полноценности, так и к ксенофобии. С другой стороны, не все иностранцы вели себя скромно, и Бирон, с его спесью, жадностью и хамством, был символом таких «мироедов». Общество, всегда зорко следившее за «верхами», раздражало то, что императрица Иоанновна во всем ему доверилась, даже была демонстративно нежна с этим немцем. Возмущались и тем, что на ключевых постах в управлении стояли фельдмаршал Миних и А. И. Остерман. Но важно заметить: ни в царствование Анны Иоанновны, ни в правление Анны Леопольдовны мотив противопоставления русских иностранцам или борьбы русского народа с неким «иностранным засильем» никогда не выступал на передний план, не становился общественным явлением или конфликтом первостепенной важности того времени. Представление о том, что до Елизаветы страна буквально стонала под гнетом иностранцев, было придумано и распространено именно в царствование дочери Петра Великого.

«Воистину, братец, — задушевно говорит один из персонажей пьесы-агитки „Разговоры, бывшие между двух российских солдат“ (1743 год), — ежели бы Елисавет Великая не воскресла и нам бы, русским людям, сидеть бы в темности адской и до смерти не видать света». Один из церковных деятелей того времени, Дмитрий Сеченов, в опубликованной большим тиражом проповеди 1742 года клеймил тех, кому недавно так преданно служил: «Прибрали все Отечество наше в руки, коликий яд злобы на верных чад российских отрыгнули, коликое гонение на церьков Христову и на благочестивую веру возстановили, их была година и область темная».

Дмитрий излагает «художественный» вариант той речи, с которой будущая государыня якобы обратилась к солдатам в слободе Преображенского полка: «Родители мои… трудились, заводили регулярство, нажили великое сокровище многими трудами, а ныне все растащено, сверх же того, еще и моего живота ищут (то есть хотят лишить цесаревну жизни, не верь и этому, читатель! — Е. А.). Но не столь мне себя жаль, как вседражайшего Отечества, которое чужими головами управляемое, напрасно разоряется и людей столько неведомо за кого пропадает».

И тут же звучит другой, упомянутый выше главенствующий мотив «реинкарнации»: приход к власти Елизаветы — это возвращение Петра Великого (да заодно и Екатерины I) в Россию в облике его дочери. Архимандрит Заиконоспасского монастыря Кирилл Флоринский в проповеди 18 декабря 1741 года в Успенском соборе Московского Кремля восклицал: «Возведи о, Россие, очи твои и виждь! Се аз семя отца твоего Петра Великого седох на престоле твоем. Се во мне оживотворися Петр, жива бысть Екатерина. Отродись Петр, вся благия насеявый в недрах твоих». Ему вторит А. П. Сумароков:

Во дщери Петр опять на трон возшел, В Елизавете все дела свои нашел…

В многочисленных проповедях ночной переворот 25 ноября 1741 года изображается как гражданский и религиозный подвиг дочери Петра, воодушевленной Провидением и образом своего великого батюшки, после чего она решила «седящих в гнезде Орла Российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей Отечества связать, победить и наследие Петра Великого от рук чужих вырвать и сынов Российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия».

О, Матерь своего народа! Тебя произвела природа, Дела Петровы окончать.

Так выполняет «социальный заказ» режима первейший пиит тогдашней России Сумароков. А вот другое агитационное произведение — пролог к опере «Милосердие Титово» под названием «Россия по печали паки обрадованная», сочиненное академиком Якобом Штелиным. Опера начиналась с пролога, идеологическая направленность которого очень напоминала то, что происходило впоследствии в кинотеатре советских времен, когда киножурнал «Новости дня» с рассказом об очередном съезде партии или комсомола пускали перед просмотром основного фильма, на который, собственно, и шла публика. В 1742 году происходило примерно то же самое. Когда раздвигался занавес, то зрители видели плохо освещенную сцену, которая символизировала разоренную злодеем Бироном «запустелую страну, дикой лес и в разных местах отчасти начатое, но недовершенное, а отчасти развалившееся и разоренное строение». В этом пытливый зритель должен был усмотреть незаконченные, брошенные начинания Петра Великого.



Поделиться книгой:

На главную
Назад