Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Афродита у власти. Царствование Елизаветы Петровны - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тут — Словесные науки днесь цветут.

Во время пения канта, как сообщает нам либретто, «облака закрывают богов, а потом расходятся и открывают Храм славы». Без подобного псевдоантичного сооружения не обходилось ни одно тогдашнее торжество. Храм не был пуст — в нем, как писал драматург, поэт Александр Сумароков, «видима седящая Победа с лавровой ветвию и россияне, собравшиеся торжествовать день сей. Потом слышно необыкновенное согласие музыки. Является российский на воздухе орел. Россиянин приемлет пламенник (факел. — Е. А.) и к себе других россиян созывает воспалити благоухание. Нисходит огонь с небеси и предваряет предприятие их. Орел ниспускается и из рук Победы приемлет лавр. Балет продолжается». Актеры на сцене изображали фигуры: «Благополучие России», «Радость верноподданных» и, наконец, «Обрадованную ревность». Так в аллегориях была выражена победа армии Салтыкова над армией Фридриха II.

Перегруженные аллегориями оперы, казалось, были обречены на провал. Но нет! Оперные спектакли пользовались колоссальным успехом у зрителей. Для представления «Милосердия Титова» в 1742 году был построен специальный деревянный театр на пять тысяч мест, и этих мест не хватало. Как писал Якоб Штелин, наплыв желающих был так велик, что «многие зрители и зрительницы должны были потратить по шести и более часов до начала, чтобы добыть себе место». Что же могло приводить их в подобное неистовство? Неужели «счастливые пастухи и в удовольствии находящиеся пастушки»? Думаю, что не они. В жизни людей того времени было довольно мало красочной грандиозности, а зрелищ, как известно, люди всегда требовали наравне с хлебом. Зрители валом валили, чтобы увидеть одетых в драгоценные костюмы актеров, посмотреть балет, восхититься световыми эффектами, декорациями Валериани. Вся атмосфера оперного спектакля поражала воображение зрителей.

Особенно сильное впечатление производили на зрителя действия театральных механизмов — «махин». При помощи скрытых от глаз зрителей канатов, блоков и других хитроумных изобретений плыли, опускались и возносились на небо «облака», в пышных складках которых удобно располагались «боги». Грохот «небесного грома», яркие вспышки «молнии», другие звуковые и световые эффекты оперного театра потрясали простодушного зрителя.

Значение итальянского оперного спектакля в истории становления русской оперы огромно. Именно в итальянских операх впервые запели русские (точнее, украинские) оперные певцы — Максим Березовский, Михаил Полторацкий, Степан Рашевский. «Эти юные оперные певцы, — писал Якоб Штелин, — поразили слушателей и знатоков своей точной фразировкой, чистотой исполнения трудных и длительных арий, художественной передачей каденций, своей декламацией и естественной мимикой». В 1758 году в опере «Альцеста» семилетним мальчиком участвовал будущий композитор Дмитрий Бортнянский. В балетных номерах стали все чаще появляться русские балерины и танцовщики. Их сурово готовили прекрасные педагоги — Ланде, основавший еще при Анне Иоанновне балетную школу, а также Фоссалино. Музыку писали композиторы Арайя и Герман Раупах, сменивший Арайю на месте руководителя придворной капеллы. Всего за время царствования Елизаветы было поставлено тридцать опер на античные сюжеты: «Сципион», «Селевк», «Митридат», «Беллерофонт», «Александр в Индии» и т. п. В 1759 году был поставлен балетный спектакль «Прибежище добродетели», либретто к которому написал Александр Сумароков.

Четыре часа длился оперный спектакль. В перерывах тоже устраивались музыкальные номера, нередко в русском духе. Современник пишет, что в антрактах «музыку, русские песни играли и пели певчие песни, а по сем танцовщицы Аграфена и Аксинья русскую пляску танцевали», после чего государыня императрица, насмотревшись итальянских и французских балетов, патриотично «изволила сказать, что русское всегда на сердце русского [человека] действие производит, чем чужестранное». Это не значит, что императрица не любила итальянских опер. Наоборот, она жила ими и не жалела денег на их постановки. «При окончании оперы, — писала газета „Санкт-Петербургские ведомости“, — Ее императорское величество соизволила свое удовольствие оказать ударением в ладони, что и от всех прочих смотрителей учинено было, причем чужестранные господа министры засвидетельствовали, что такой совершенной и изрядной оперы, особливо в рассуждении украшениев театра, проспектов и машин нигде еще не видано». Вот так!

И все же оперы были редким зрелищем — слишком сложное и дорогое это дело. Доступнее были концерты оркестра и хоров. Придворная капелла издавна набиралась из голосистых малороссов и отличалась высочайшим искусством. Музыка, которую теперь называют классической, входила и в знатные дома. К 1748 году относится первая афиша о публичном концерте классической музыки: «По желанию любителей музыки еженедельно по средам, после обеда, в шесть часов, в доме князя Гагарина, что на Адмиралтейской стороне, на улице Большой Морской против немецкого театра, будут устраиваться концерты по образцу итальянских, немецких и голландских». Вход по билетам был свободен для всех желающих, в том числе и для купцов, горожан. Запрещалось пропускать в зал только «пьяных, лакеев и распутных женщин». Благодаря музыкальным пристрастиям царицы в русскую культуру вошли новые, а теперь давно уже привычные нам инструменты: арфа, мандолина и, главное, гитара. Некоторые историки музыки считают, что именно Елизавета стала зачинательницей городской песни — романса, и напела (то есть сочинила) несколько весьма популярных в XVIII веке романсов. При Елизавете родился и один необычайный вид искусства — роговая музыка. Ее изобрел чешский валторнист Иоганн Антон Мареш в 1748 году. Он приехал в Россию и нашел мецената в лице обер-егермейстера двора Семена Нарышкина. И вот однажды в 1757 году императрица, совершавшая прогулку верхом по осенним полям под Измайловом, была поражена звуками величественной музыки, которая как будто лилась с небес. В чистом поле раздавались фуги Баха.

Это был сюрприз Нарышкина — концерт рогового оркестра, состоявшего из десятков музыкантов, которые дули в свои инструменты. Длина самого большого рога составляла три с половиной сажени, а самого маленького — три дюйма, и каждый издавал только звук определенной высоты. Исполнители могли и не знать музыкальной грамоты, а лишь отсчитывали такты, чтобы не пропустить свою партию. Это был настоящий живой орга́н гигантских размеров и оглушительной громкости. Слушать его можно было только на приличном расстоянии — метров за триста-пятьсот, не ближе. Вскоре такой оркестр стал символом крепостничества, роскошества богатейших помещиков, владельцев тысяч рабов, из которых только и можно было его собрать. Впрочем, императрица близко к живому орга́ну не подъезжала, и оборотная сторона музыкального чуда, как и жизни ее подданных, осталась ей неведомой.

По популярности в Петербурге с музыкой мог соперничать только драматический театр. Заслуга появления первого профессионального русского театра по праву принадлежит двум людям — императрице Елизавете Петровне и актеру Федору Волкову. Природа театра была очень близка императрице, которая всю жизнь разыгрывала перед людьми спектакль своего царствования и наслаждалась как собственной игрой (и костюмами, конечно), так и созданным ею же миром вечного придворного, почти театрального праздника. Не было другого государя в России, который бы так самозабвенно любил театр. Известно, что государыня доводила до изнеможения свой двор тем, что могла часами, днями не покидать представления, вновь и вновь требуя повторения полюбившихся ей пьес. Лишь только раз государыня не выдержала. В 1744 году она приехала в Киев, где в ее честь был устроен спектакль. Екатерина II вспоминала, что на сцене с семи вечера непрерывно шли «прологи, балеты, комедия, в которой Марк Аврелий велел повесить своего любимца, сражение, в котором казаки били поляков, рыбная ловля на Днепре и хоры без числа. У императрицы хватило терпения до двух часов утра, потом она послала спросить, скоро ли кончится. Ей просили передать, что не дошли еще до середины, но что, если Ее величество прикажет, они перестанут тотчас. Она велела сказать им, чтобы перестали».

Давно уже сказано, что театр — еще одно чудо света, а имена великих актеров — гордость каждой нации. Таким актером для России стал Федор Волков, которого В. Г. Белинский назвал «отцом русского театра». С этим, безусловно, можно согласиться, но, пожалуй, титул «матери русского театра» все же принадлежит императрице Елизавете Петровне. Волков был наделен выдающимся дарованием, которое завораживало зрителей, приводило их в восторг, вызывало слезы. Знаток театра Якоб Штелин писал, что Волков обладал «бешеным темпераментом», был вдохновенным и величавым в трагедиях, смешным в комедиях. За свою недолгую жизнь он сыграл не меньше шестидесяти ролей самого разного плана. Лучше всего ему удавались роли героические, возвышенные.

Это был красивый, статный мужчина. При первой встрече он казался немного угрюмым и колючим, но потом собеседник попадал под обаяние его живых глаз, видел в нем доброго и любезного человека. В отличие от актерской братии Волков не был простым исполнителем, способным виртуозно говорить чужие тексты. Он был образован, умен, являл собой личность яркую, и не только на сцене. Денис Фонвизин называл Волкова «мужем глубокого разума, наполненного достоинствами, который имел большие знания и мог бы быть человеком государственным». По происхождению Волков был купеческим сыном из Костромы, его отец рано умер, мать вышла замуж за богатого ярославского купца Полушкина и переехала с сыном в Ярославль. Полушкин хорошо относился к пасынку и дал ему первоначальное образование. Существует легенда, согласно которой учителем Федора Волкова был немецкий пастор — духовник Бирона, жившего в ссылке в Ярославле с 1742 года. Затем мальчик попал в Москву, в известную Заиконоспасскую академию. Вернувшись в Ярославль, он вошел в дело отчима и преуспел как предприниматель — владелец заводов и купец. Однажды, в 1746 году, Волков по купеческим делам приехал в Петербург и попал на спектакль придворного театра. С тех пор театр стал его главной страстью, высокой мечтой. После смерти отчима он создал в Ярославле первую труппу и летом 1750 года в обширном амбаре поставил драму на библейский сюжет — «Эсфирь».

Волков выступил не просто главным исполнителем в спектакле, но и сверх того режиссером, художником, оформителем, главным театральным техником. То, что солидный купец покровительствует искусству, да и сам к нему причастен, чрезвычайно понравилось ярославцам. Спектакли Волкова пользовались огромным успехом, и вскоре на добровольные пожертвования было выстроено деревянное здание театра.

Слава о волковской труппе, в которой играли знаменитые впоследствии актеры Яков Шумский и Иван Дмитревский, а также братья Федора — Григорий и Гаврила Волковы, дошла до столицы, и в 1752 году их пригласили представить трагедию «Хорев» в Царском Селе перед самой императрицей Елизаветой Петровной. Несмотря на успех при дворе, труппа Волкова была, по неизвестным причинам, распущена, основная часть актеров зачислена в кадеты Шляхетского корпуса, в котором до этого часто ставились спектакли. Волков быстро стал главным актером и там. Наконец, 30 августа 1756 года произошло знаменательное событие в русской культуре — указом императрицы был учрежден «Русский для представления трагедий и комедий публичный театр», который размещался в Петербурге, на Васильевском острове. Директором театра стал Александр Сумароков, а Волков, получивший звание придворного актера, — его первым трагиком. В творческом смысле это было прекрасное содружество: Сумароков был талантлив, он писал пьесы «под Волкова», и эти пьесы имели оглушительный успех.

Волков был не просто актер, в нем жил организаторский талант, он постоянно совершенствовал спектакли, их технику и оформление. В 1759 году ему поручили организовать публичный театр в Москве, и он справился с этим делом. Волкова высоко ценили при дворе, он получил дворянство, ходил в друзьях видных сановников. Его имя вошло в историю дворцового переворота 1762 года, когда был свергнут император Петр III и на престол вступила императрица Екатерина II, наградившая Волкова, в числе других активных участников переворота, семистами душ крестьян. Известно, что Волков находился в Ропше и, возможно, участвовал в убийстве свергнутого императора. Ему же было поручено сочинение и постановка маскарада «Торжество Минервы», приуроченного к празднованию коронации Екатерины в Москве весной 1763 года. Ответственное задание императрицы Волков выполнил, но, к несчастью, сам он на маскараде простудился и 4 апреля 1763 года умер.

Конечно, театр времен Елизаветы и Волкова был совсем другой, чем тот, к которому привыкли мы. Как и опера, он, по воле своего законодателя, французского драматурга Николя Буало, был жестко связан догмами классицизма с его обязательными пятью актами, законами единства места и времени, высоким александрийским «штилем». Поэтому он мог бы показаться нам манерным, скучным и смешным.

Репертуар театра составляли преимущественно трагедии. На сцене нужно было показать захлестывающие человека страсти, которые ведут героев к кровавой развязке; в конце концов всегда побеждало добро. Трагедии отличались особой назидательностью. Как писал большой знаток театра Василий Тредиаковский, «трагедия делается для того — по главнейшему и первейшему своему установлению, чтобы вложить в смотрителей любовь к добродетели, а крайнюю ненависть к злости и омерзение ею… надобно отдавать преимущество добрым делам, а злодеяния, сколько б оно не имело каких успехов, всегда б на конец в попрании [было]». Комедия же должна была высмеять наиболее типичные человеческие пороки — корыстолюбие, чванливость, бюрократизм, но без всяких политических намеков.

Сценическое искусство в то время совсем не походило на теперешнее. Игра актера была ближе всего к костюмированной декламации, подчиненной строгим канонам. С наибольшей полнотой эти каноны изложены в учебнике актерского мастерства Ф. Ланги «Рассуждение о сценической игре». В нем говорится, что поведение актера ни в коем случае не должно было походить на естественное поведение людей. Вот как нужно было двигаться по сцене: «Если актер, будучи на сцене, хочет передвинуться с одного места на другое или идти вперед, то он сделает это нелепо, если не отведет сначала назад несколько ту ногу, которая стояла впереди. Таким образом, нога, стоявшая прежде впереди, должна быть отведена назад и затем снова выдвинута вперед, но дальше, чем стояла раньше. Затем следует другая нога и ставится впереди первой, но первая нога, чтобы не отставать, снова выдвигается вперед второй» и т. д.

Актеру нужно было избегать «делать движения рукой перед глазами или очень высоко, закрывать глаза и лицо, которое всегда должно быть видно зрителю, засовывать руку некрасивым жестом за пазуху или в карман и т. д. Никогда не следует сжимать руку в кулак, кроме тех случаев, когда на сцене выводится простонародье, которое только и может пользоваться таким жестом, так как он груб и некрасив».

Разговаривать на сцене так, как говорят обычные люди, значило бы опозорить себя как актера. Прежде чем ответить на вопрос партнера, актер старался «игрою изобразить то, что он хочет сказать», а кончив говорить, не мог «покидать тотчас свое душевное состояние». Далее Ланга поясняет, как положено актеру изображать различные чувства. Актер, выходящий на сцену, должен, при выражении отвращения, «повернув лицо в левую сторону, протянуть руки, слегка подняв их в противоположную сторону, как бы отталкивая ненавистный предмет». При удивлении «следует обе руки поднять и приложить несколько к верхней части груди, ладонями обратив к зрителю». Например, «в сильном горе или в печали можно и даже похвально и красиво, наклонясь, совсем закрыть на некоторое время лицо, прижав к нему обе руки и локоть, и в таком положении бормотать какие-нибудь слова себе в локоть или в грудную перевязь, хотя бы публика их и не разбирала — сила горя будет понята по сему лепету, который красноречивей слов».

Язык этого театра был так же привычен зрителям времен Елизаветы, как нам — язык нашего театра. Не странный неестественный шаг актеров, не несуразные шептания в перевязь увлекали зрителей. Их, людей XVIII века, как и во все времена, манило волшебство театрального действия. «Вон стонут балконы и перила театров, — писал Гоголь в 1842 году о театре своего времени, — все потряслось сверху донизу, все превратилось в одно чувство, в один миг, в одного человека, и все люди встретились, как братья, в одном душевном движенье». Так это было через сто лет после Елизаветы, так будет сто лет спустя после нас: не все ли равно, как изображается горе, если весь зал замер и плачет, ибо видит, что оно подлинное!

К этому времени Шекспир уже был хорошо известен в Европе, хотя отношение к нему оставалось противоречивым. Его очевидный, признанный драматургический гений входил в противоречие с нормами тогдашнего классического театра. Вольтер — тогдашний властитель умов и законодатель эстетических норм — писал о великом английском драматурге: «Читая его, кажется, будто это сочинение есть плод воображения дикого пьяницы. Но среди этих грубых неправильностей, делающих даже и теперь английскую драматическую литературу столь нелепой и первобытной, в „Гамлете“ встречаются, вследствие еще большей странности, самые возвышенные черты, достойные самых великих гениев». В том же стиле выразился и Александр Сумароков: «Шекеспир, аглинский трагик и комик, в котором и очень худова и чрезвычайно хорошева очень много».

Неудивительно, что «Гамлет» Шекспира из-за его «неправильностей» был до неузнаваемости переделан при переводе на французский язык, а потом и Сумароковым — при подготовке его для русского зрителя. По Сумарокову финал пьесы — иллюстрация «правильного» классического спектакля: мятежный принц свергает Клавдия, женится на вполне здоровой Офелии и становится датским королем. Но все же великий монолог «Быть или не быть?» («Что делать мне теперь? Не знаю что зачать?» — так Сумароков перевел его начало) сохранился и, как пишут современники, очень волновал зрителей XVIII века. Голос Волкова будил в зрителях глубокие и сильные чувства:

Но если бы в бедах здесь жизнь была вечна, Кто б не хотел иметь сего покойна сна? И кто бы мог снести злощастия гоненье, Болезни, нищету и сильных нападенье, Неправосудие бессовестных судей, Грабеж, обиды, гнев, неверности друзей, Влиянный яд в сердца великих льсти устами? Когда б мы жили в век и скорбь жила б в век с нами — Во обстоятельствах таких нам смерть нужна. Но ах! во всех бедах еще страшна она. Каким ты, естество, суровствам подчиненно! Отверсть ли гроба дверь, и бедства окончати? Или во свете сим еще претерпевати? Когда умру, засну… Засну и буду спать; Но что за сны сия ночь будет представлять! Умреть… и внити в гроб — спокойствие прелестно, Но что последует сну сладку? — Неизвестно. Мы знаем, что сулит нам щедро божество Надежда есть, дух бодр, но слабо естество!

При Елизавете на русской сцене начали ставить отечественные пьесы на местные сюжеты. Первым русским драматургом считался Александр Сумароков, а его пьесы на древнерусские сюжеты «Хорев» (1747 год) и «Синав и Трувор» (1750 год) были необычайно популярны. Тогда, в середине XVIII века, закладывались основы великой русской драматургии, у которой все еще было впереди — и «Недоросль», и «Горе от ума», и «Ревизор», и «Гроза», и «Чайка»! Сумароков стоял у истоков этого культурного явления.

Он не был так прост, как его порой изображают. При всей скандальности своего характера, при неумении достойно вести себя, кажущейся недалекости ума, безмерном, но вечно уязвленном честолюбии Сумароков, как каждый великий драматург, имел в себе некое особое «устройство» ума, чувства, сердца, фантазии, с помощью которого он улавливал незаметные иному «дуновения» общественного мнения и переплавлял их в явления искусства, волновавшие всех и формировавшие мир русского человека. Как справедливо писал литературовед Г. А. Гуковский, благодаря пьесам Сумарокова усилился процесс формирования дворянского мировоззрения, представлений дворянина о своем месте в мире. В пьесах Сумарокова звучали идеи служения Отечеству, проповедовались высокие гражданские чувства. Дворянам елизаветинской поры Сумароков давал образец поведения в реальной жизни, причем подходил к той опасной черте, которую подданному самодержицы преступать было нельзя — он пытался учить царей!

Иначе нельзя истолковать значение диалога Полония и Гертруды из сумароковского «Гамлета». Кстати, этого диалога и в помине не было у Шекспира:

П о л о н и й: Кому прощать царя? Народ в его руках, Он — бог, не человек в подверженных странах. Когда кому дана порфира и корона, Тому вся власть, и нет ему закона.

Здесь мы видим, в сущности, сжато выраженную генеральную идею русского самодержавия, чья неограниченная воля и признается единственным законом. На эту сентенцию подруга Полония, мыслящего о своей власти, как Петр Великий, резонно отвечает:

Г е р т р у д а: Не сим есть праведных наполнен ум царей: Царь мудрый есть пример всей области своей. Он правду паче всех подвластных наблюдает И все свои на ней уставы созидает, То помня завсегда, что краток смертных век, Что он в величестве такой же человек…

Зная политическую культуру того времени, нельзя не подивиться смелости драматурга, а прочитав нижеследующие советы властителю из «Синава и Трувора», — и отчаянному политическому нахальству пиита:

От скверных льстивых уст ты уши отвращай И в утеснении невинных защищай, Храни незлобие, людей чти в чести твердых, От трона удаляй людей немилосердных И огради ево людьми таких сердец, Какие показал, имея, твой отец.

А как смеялись зрители над героями комедий Сумарокова, первого российского комедиографа, — смеялась императрица в своей золоченой ложе, знать в партере, простолюдины на галерке! Всё было так узнаваемо и смешно:

Представь бездушнова подьячего в приказе, Судью, что не поймет, что писано в указе, Представь мне щеголя, кто тем вздымает нос, Что целый мыслит век о красоте волос, Который родился, как мнит он, для амуру, Чтоб где-нибудь склонить к себе такую ж дуру. Представь латынщика на диспуте ево, Который не соврет без «ерго» ничево; Представь мне гордова, раздута как лягушку, Скупова, что готов в удавку за полушку, Представь картежника, который снявши крест, Кричит из-за руки, с фигурой сидя, «рест!».

Так Сумароков формулировал свое кредо драматурга — бичевателя общественных пороков. А что же Елизавета? Как она относилась к поучениям пиита? Прекрасно относилась! Елизавета слушала всё это, аплодировала, хвалила и… ничего! Грозные сентенции и неприкрытые советы-рекомендации императрице, как управлять и кем себя окружать, летели мимо ее ушей. Она бы страшно удивилась, если бы ей сказали, что эти воззвания Сумарокова обращены к ней. Императрица, всегда подозрительная, когда шла речь о ее власти, была искренне убеждена, что она достойная преемница своего великого отца, Матерь своего народа, благодетельница и прекрасная властительница — и потому эти сумароковские намеки к ней не относятся.

Елизаветинское время стало временем подъема не только национального театра, но и всей русской культуры, национального самосознания. Воодушевляющая мысль о том, что благодаря реформам Петра Великого, а также бесценным дарам Просвещения Россия разорвала «путы варварства», вошла в единую дружную семью просвещенных народов, владела в равной степени и бывшим поморским крестьянином Ломоносовым, и столбовым дворянином Иваном Шуваловым, и множеством других русских людей.

Ключевую роль в истории русской культуры середины XVIII века сыграл Иван Шувалов. Он стал не только щедрым меценатом, но и идеологом Просвещения в русской редакции. Он был убежден в абсолютной ценности Просвещения для своей страны. В послании к французскому философу Гельвецию Иван Шувалов писал, что в России «мало своих искусных людей, или почти никого нет, чему не склонность и понятие людей, но худое смотрение в премудрых учреждениях виноваты». Это было главное — нужны были учреждения, несущие людям благо, свет, культуру. Идея «премудрых учреждений» подразумевала не только определенные культурные принципы и навыки, но и центры культуры и просвещения, учебные заведения. В создании их Шувалов видел свой долг просвещенного россиянина.

Преклоняясь перед творческим гением Вольтера, Шувалов не разделял уничтожающей старый порядок иронии своего французского друга, осуждал его атеизм. Смысл русского шуваловского прочтения идей Просвещения в том, чтобы, отбросив крайности французских просветительских доктрин, под эгидой самодержавного государства, путем создания «премудрых учреждений», начать лепить, воспитывать просвещенных, сознательных, образованных и послушных верноподданных, которые должны своими знаниями, умениями приносить славу Отечеству и престолу, крепить «старый порядок» в России, делать режим самовластья более гибким, приспособленным к изменениям в мире. В этом смысле Шувалов был государственник. Просвещение понималось им прежде всего как образование, распространение культуры, знаний, как мудрая государственная политика культуртрегерства.

Важно и то, что в сознании Шувалова интернациональные идеи Просвещения, космополитизм естественно уживались с идеями патриотизма, подчеркнутой любви к России. Мысль Шувалова и его современников проста — общие идеи Просвещения объединяли страны и народы как равные, солнце знания светит всем одинаково. Россия Шувалова хотела видеть себя равной в единой семье просвещенных народов, а русских людей — такими же, как и другие народы. Шувалов с досадой писал Гельвецию о послепетровских годах: «Столь неприятный для нас промежуток времени дал повод некоторым иностранцам несправедливо думать, что отечество наше не способно производить таких людей, какими бы они должны быть», то есть просвещенных, талантливых. Преодолеть комплекс национальной неполноценности, убедить просвещенную Европу в том, что русские способны делать все, что делают другие народы: торговать с прибылью, воевать с победой, рождать собственных Платонов и Невтонов, версифицировать русские слова, чтобы они звенели в прекрасных рифмах, рисовать картины — такой была патриотическая цель Шувалова и его круга. А возможности для этого имелись. По мнению Шувалова и его единомышленников, требовалось только больше работать, творить во благо прекрасной России, чьи ресурсы, как известно, неограниченны, люди талантливы, а язык способен выразить самые тонкие человеческие чувства.

Просветители видели истоки будущего процветания просвещенной России и в особенностях политического строя и национального характера русского народа. Друг Шувалова М. И. Воронцов писал в 1758 году генералу Фермору, командующему русской армией в Пруссии, что у противника нужно перенимать все новое и полезное: «Нам нечего стыдиться, что мы не знали о иных полезных воинских порядках, кои у неприятеля введены; но непростительно б было, если бы их пренебрегли, узнав пользу оных в деле. Смело можно народ наш, в рассуждение его крепости и узаконенного правительством послушания, уподобить самой доброй материи, способной к принятию всякой формы, какую ей дать захотят». Словом, нужна только просвещенная самодержавная государственная воля.

Патриотизм Шувалова и его круга нес в себе идею собственного совершенствования русского народа, он ничего не имел общего с тем патриотизмом, который строит все сравнения с другими народами на унижении их качеств, черт и свойств, на подчеркивании собственной исключительности. Раскрыть творческие способности русского народа с помощью общих культурных ценностей, разветвленной системы образования — такой была высшая цель Шувалова и его круга. И тогда все увидят, что мы не хуже других. Ученик Ломоносова и протеже Шувалова, Николай Поповский в 1755 году в своей речи, обращенной при открытии гимназии Московского университета к юношам-гимназистам, говорил: «Если будет ваша охота и прилежание, то вы скоро можете показать, что и вам от природы даны умы такие же, какими целые народы хвалятся; уверьте свет, что Россия больше за поздним начатием учения, нежели за бессилием, в число просвещенных народов войти не успела».

Можно утверждать также, что та культурная среда, в которой жил и которую создавал Шувалов под ласковым солнцем власти императрицы Елизаветы, была достаточно развита и относительно многочисленна. Об этом говорит история существования «Литературного хамелиона» — журнала на французском языке, который в 1750-х годах стал выходить под редакцией литератора и масона Т. Г. Чуди, протеже и секретаря Шувалова. Его тираж составлял 300 экземпляров, что по тем временам для издания на иностранном языке было много. На страницах журнала читатели знакомились с новостями культурной жизни Франции, узнавали обо всех литературных новинках и спектаклях в Париже — интеллектуальной столице мира. Всё это в конечном счете благоприятствовало стремительному распространению и восприятию в России идей европейского Просвещения. Почва для него была подготовлена, а подобные Шувалову русские европейцы, потенциальные сторонники и поклонники Монтескье, Вольтера и энциклопедистов, уже существовали.

Вряд ли стоило бы так много рассуждать о просвещенном любовнике императрицы Елизаветы Петровны Иване Шувалове, если бы он ограничился письмами к Гельвецию и высокопарными разговорами о нашей серости и необходимости просвещения. Таких бесплодных разговоров в России всегда велось достаточно. Шувалов же осуществил несколько таких «культурных инициатив», за которые в других странах людям ставят памятники.

Самым главным культурным подвигом Шувалова стало открытие в 1756 году в Москве первого русского университета. Идея создания университета принадлежала Ломоносову, но без Шувалова университет не был бы создан. История возникновения этого «премудрого учреждения» хорошо изучена. Между тем «классовая» позиция нескольких поколений советских историков Московского университета (особенно после 1930 года) привела к тому, что действительно значительная роль Ломоносова в этом деле была раздута до невероятных размеров, а Иван Шувалов, наоборот, изображался неким примазавшимся к поморскому гению пигмеем, ничтожеством.

Между тем, это далеко не так. Шувалов и Ломоносов не раз обсуждали идею университета. Формально при Петербургской академии наук имелся университет. Но он был ведомственный, изначально лишенный тех особенностей, которые присущи подлинному университету. Речь не идет о факультетах, предметах и т. п. Речь идет о душе университетской организации — кодексе университетских прав и вольностей. Шувалов хорошо понимал смысл этих вольностей, он последовательно стремился добиться для университета такой автономии и таких привилегий, которые бы позволяли ему жить внутренней свободной жизнью западноевропейских университетов.

При этом Шувалов не забывал, в какой стране создается университет — дивный заграничный цветок среди бюрократических дебрей русской жизни. Поэтому в основополагающих документах университета Шувалов стремился смягчить, завуалировать радикализм университетских вольностей, чтобы в условиях России не загубить всё благое начинание на корню. Именно поэтому он спорил с Ломоносовым, который, по его словам, «много упорствовал в своих мнениях и хотел удержать вполне образец Лейденского [университета] с несовместными вольностями».

Чтобы не раздражать академиков и чиновников из Петербурга, Шувалов добился организации университета именно в Москве. Без его влияния, без упорного «проталкивания» необходимых для образования университета бумаг через Сенат благородная идея долго бы не стала реальностью.

Но даже не это было главным в культурном подвиге Шувалова. Он стал основателем первого в России Московского университета, первым его куратором и практическим организатором, ибо все начиналось с пустого места, точнее — с пустого здания, выделенного под университет. Не было ни профессуры, ни студентов, ни книг, ни пособий, ничего! Создание университета началось с образования университетской гимназии, в которой поспешно готовили будущих студентов. Тем временем Шувалов занимался другими сторонами организации университета — его правовым статусом, бюджетом, типографией, программой образования. Годами куратор любовно подбирал книги для библиотеки, создавая тем самым бесценный и мощный интеллектуальный фундамент русской науки и культуры.

Лишь упомянув заслугу Шувалова в организации системы гимназического образования (при нем возникли две первые гимназии — в Москве и в Казани), сразу перейдем к другой его блестяще осуществленной грандиозной идее — созданию в Петербурге Академии художеств. Эта идея издавна волновала любителя и ценителя искусств Шувалова. Он был убежден, что отсталость страны выражается и в отсутствии в ней творческой интеллигенции. В подготовленном Шуваловым и принятом Сенатом указе о создании Академии было сказано, в частности, и об экономическом эффекте отечественного художественного образования: «Необходимо должно установить Академию художеств, которой плоды, когда приведутся в состояние, не только будут славою здешней империи, но и великою пользою казенным и партикулярным работам, за которые иностранные посредственного звания, получая великие деньги, обогатясь, возвращаются [к себе], не оставя по сие время ни одного русского ни в каком художестве, который бы умел что делать».

Просвещенный друг Шувалова Ломоносов к созданию Академии художеств отношения не имел, поэтому с советской историографией этого учреждения обстоит всё благополучно. Историки весьма высоко оценивают, как они пишут, «шуваловский период Академии художеств», «президентство Шувалова» (1757–1763), то есть время, когда Шувалов был ее куратором, отмечают огромные усилия Ивана Ивановича по становлению работы Академии.

Особое внимание Шувалов уделял созданию регламента Академии. За основу были взяты регламенты европейских академий художеств. При этом Шувалов, проявляя мудрость, призывал своих заместителей не спешить с утверждением регламента, обобщить работу Академии за несколько лет и уж затем принять такой регламент, «который большей частию самым опытом совершенной быть может». За короткий срок он наладил преподавание в Академии, пригласив из европейских стран высококлассных мастеров. У Шувалова было несомненное чутье на талантливых людей. Ни возраст, ни происхождение кандидатов при зачислении в Академию роли не играли: главное, чтобы это были талантливые люди. Выбрать из бедных, но способных молодых людей — таков был его принцип. В 1761 году он писал в Дворцовую канцелярию о том, что «находится при дворе Ее императорского величества истопник Федот Иванов сын Шубной, который своей работой в резьбе на кости и перламутре дает надежду, что со временем может быть искусным в своем художестве мастером». Поэтому Шувалов просит дворцовое ведомство отпустить Шубного в Академию художеств и чтобы он «в содержание причислен был… где надежно, что он время не напрасно и с лутшим успехом в своем искусстве проводить может». Так России был открыт один из ее выдающихся скульпторов — Федот Шубин. Любопытно, что свою карьеру земляк Ломоносова (оба с Курострова из-под Холмогор) начал с крайне опасной истории. В 1758 году епископу Холмогорскому донесли, что «Федотко Шубной сказывал и похвалялся в разговоре в харчевице… что он, Федотко, с братом Яшкой вырежут князей и царствующий дом и на дереве развешут». Арестованный Федот с трудом оправдался, что был в харчевне «не в трезвой памяти», но что он имел в виду не то, что говорил доносчик, а «за благо почитал, действительно, сотворить в дар царице все родословие державы Российской… и что вырезать сие родословие вознамерился с братом Яковом в виде барельефов на кости». По-видимому, доказательства были представлены, и вскоре восемнадцатилетний юноша отбыл в Петербург, где жил за счет продажи сделанных им гребенок, вееров и табакерок из кости и перламутра. Так бы и остался он ремесленником, если бы не Шувалов, который определил Шубина к известнейшему и талантливому скульптору Н. Жилле, приглашенному Шуваловым же в профессора Академии художеств. Шубин оказался среди других учеников Жилле: Ф. Гордеева, М. Козловского, Ф. Щедрина, И. Прокофьева, И. Мартоса. В 1766 году Шубин закончил Академию и как лучший выпускник получил первую золотую медаль и «аттестат со шпагою», давший ему первый офицерский чин и дворянство. Шубин поехал пенсионером во Францию, учился у Ж.-Б. Пигаля, общался с Дидро, художниками Грезом, Буше, русским посланником в Париже, просвещеннейшим князем Д. А. Голицыным, стал, наконец, гордостью русского искусства. А всё началось с перламутрового гребешка, который случайно попал в руки Ивану Ивановичу, большому петиметру в те времена.

Шувалов подарил Академии не только прекрасную библиотеку, но и коллекцию из 104 картин гениальных художников: Рембрандта, Ван Дейка, Тинторетто, Перуджино, Веронезе, Пуссена, Остенде и других. Впоследствии эта коллекция стала основой всемирно известного собрания Эрмитажа. Уехав из России в 1763 году на долгие годы и живя во Франции и Италии, Шувалов не забывал о своем детище. Список книг, подаренных им в Академию художеств, говорит о том, что Шувалов прекрасно разбирался в новинках и знал толк в научной и художественной литературе, умел подобрать для Академии самое важное и нужное. Он присылал в Академию не только книги, но и антики, картины, слепки с античных фигур. Но самое главное — он понял, что молодой человек при всем таланте не может стать настоящим художником, если не увидит Францию, Италию, не познакомится с их художественными шедеврами. Положение о том, что окончившие Академию с золотой медалью едут для усовершенствования на три года за казенный счет за границу — заслуга Ивана Шувалова. Потом, уже за границей, Шувалов всячески помогал русским художникам-пенсионерам, которые не без оснований видели в нем отца-покровителя. И результаты работы Шувалова не заставили себя долго ждать.

Краткий шуваловский период истории Академии, благодаря уму, предусмотрительности, заботливости ее основателя, не жалевшего денег на дорогостоящих иностранных учителей, картины, скульптуры, пособия и материалы, оказался чрезвычайно плодотворным, дал мощнейший толчок развитию искусства в России, открыл миру новые таланты. Уже в первом выпуске Академии художеств оказались незаурядные мастера: архитектор Иван Старов, скульптор Федор Гордеев, художник Антон Лосенко и другие. Без них невозможно представить себе русское искусство XVIII — начала XIX века.

Глава 12

Ключи от ворот Берлина

22 февраля 1756 года английский посланник Чарлз Уильямс внезапно попросил канцлера Бестужева принять его и объявил, что получил с курьером из Лондона текст только что заключенного англо-прусского трактата. Бестужев с изумлением выслушал текст этого документа. Он сразу понял, что произошло событие, из ряда вон выходящее. В трактате так говорилось о взаимных обязательствах двух государств: «1. Не токмо друг друга не атаковать, но паче каждому и союзников своих от нападения воздерживать. 2. Проходу чрез Германию и вступлению туда всяких чужестранных войск совокупно сопротивляться. 3. Возобновляются прежние между ими трактаты и обязательства». После этого канцлер вежливо спросил посланника: «Нет ли при том [трактате] еще каких особливых секретных артикулов?» Вопрос был вполне резонен — ни один важный дипломатический акт между державами не мог обходиться без секретных статей, в которых и заключался весь смысл соглашения. Уильямс отвечал, что есть один секретный пункт: действие договора распространяется только на Германию и не касается Голландии, «а в прочем наисильнейше уверял, что никакого более сепаратного артикула нет».

Опытный Бестужев не поверил англичанину. Он сразу же понял, что заключение англо-прусского трактата — это «дипломатическая бомба» огромной мощности, которая разрушит всю систему международных отношений в Европе и заставит Россию кардинально пересмотреть свои позиции. Дело в том, что соглашение уничтожало русско-английскую субсидную конвенцию от 19 сентября 1755 года о посылке русского корпуса через Германию на защиту владений английского короля в Ганновере. Ведь согласно это конвенции Россия в обмен на 500 тысяч фунтов выставляла в защиту Ганновера пятидесятипятитысячный корпус. Теперь эта конвенция утрачивала свою силу. Одновременно Лондонский договор Пруссии и Англии резко усиливал позицию Пруссии, которая стала получать денежную и иную поддержку из Британии.

Да и сам Бестужев оказался в весьма сложном положении. Высшие политические расчеты заставили Британию бросить своего давнего и преданного русского друга (вспомним кличку My friend), который теперь оставался без всякого политического кредита перед лицом своих врагов и без пенсиона перед лицом своих кредиторов.

В своем докладе императрице по поводу происшедших событий Бестужев был вынужден откровенно признать, что старая надежная система сдерживания «Ирода» — Фридриха II — с помощью русско-англо-австрийских союзов разом разрушилась: «Никто оспорить не может, что заключенный в Лондоне с королем Прусским трактат разрушает прямой вид здешней конвенции (то есть взлелеянной Бестужевым Петербургской субсидной русско-английской. — Е. А.), а именно атаковать короля Прусского общими силами, и что английское при сем случае поведение не похвально, а наименьше с прямой союзническою дружбою сходственно». Здесь эмоциональный канцлер почти не сдерживается и фактически обвиняет британцев в предательстве. Как бы то ни было, нужно было срочно вырабатывать какую-то новую модель внешней политики, контуры которой были неясны.

Вместе с известиями о смене политических приоритетов Англии, ранее державшейся подальше от авантюриста Фридриха, появились передаваемые многими русскими дипломатическими представителями слухи о том, что «якобы Венский двор потаенные с Франциею соглашения чинит». Эта «бомба» была посильнее первой. Речь шла о подрыве еще одной опоры русской внешней политики — союза с Австрией, так как отношения России и Франции были враждебны.

Кресло под бессменным канцлером закачалось. В этот момент Бестужев-Рюмин предпочел отстраниться от единоличного создания новой внешнеполитической концепции и не брать на себя ответственность за нее. Ранее такой властный и решительный, он не допускал в свою дипломатическую кухню даже тихого и безответного вице-канцлера Воронцова. Теперь же, видя крах своих построений, во время доклада государыне 3 марта 1756 года Бестужев заявил «о надобности и пользе для всевысочайшей Ее величества службы учредить некоторую особливую из доверенных персон комиссию, которая бы под единым руководством Ея императорского величества поручаемое ей отправляла». Главная цель комиссии — «трудиться о составлении такого генерального статского или систематического плана, которому бы прямо следуя, всё согласно служило к главному устремлению, а именно, чтоб короля Прусского до приобретения новой знатности не допустить, но паче силы его в умеренные пределы привести и одним словом неопасным уже его для здешней империи сделать». Императрица согласилась — не ей же самой решать такую головоломку. Указом государыни была создана Конференция при высочайшем дворе.

30 марта Конференция утвердила новую концепцию внешней политики России. Она строилась на том, чтобы «весьма удобьвозможными образы стараться о склонении Венского двора, чтоб он со своей стороны в одно время тож и равномерно учинил». Не упустить Австрию, не лишить себя последнего верного союзника — вот смысл нового плана. Второе, на этот раз принципиально новое направление русской политики, о котором заговорили на Конференции, состояло в попытке сближения с Францией, которую нужно было «приласкать» и «привести до того, чтоб она на сокращение сил короля Прусского спокойно смотрела и Венскому двору не препятствовала».

В Петербурге были весьма обеспокоены — англо-прусский союз с несомненностью означал, что война не за горами, что, скорее всего, столкновение с Фридрихом неизбежно. Поэтому на заседании Конференции решили «между тем и Польшу исподволь приуготовлять, чтоб она проходу здешних войск для атакования Пруссии не только не препятствовала, но паче охотно на то смотрела». Эти положения были объявлены основанием всех дальнейших предприятий, которые должны были «к тому простираться, чтоб, ослабя короля Пруского, сделать его для здешней стороны нестрашным и незаботным», то есть не приносящим заботы.

* * *

Семилетняя война (1756–1763), один из крупнейших вооруженных конфликтов XVIII века, была, по существу, общеевропейской войной. В конечном счете суть конфликта сводилась к ожесточенной борьбе имперских интересов за сферы влияния и господства в Европе и за ее пределами. Главной составляющей конфликта были англо-французские противоречия, возникшие задолго до 1756 года по поводу североамериканских колоний. Начало военных действий было положено нападением в июне 1754 года отряда молодого офицера Джорджа Вашингтона на французский форт Дюкен. В борьбу за территории, прежде всего Новой Франции — Канады, кроме французских и английских колонистов и дружественных каждой из сторон индейцев стали включаться регулярные войска, доставленные из Европы. Англо-французское соперничество обострилось и в Индии, где с 1746 года, когда французы захватили Мадрас — владение Британии, британцы организовали сопротивление и постепенно вытеснили соперника. Разгоралась и морская война в форме разрешенного пиратства — каперства, жертвами которого становились корабли государства-соперника. Особенно знаменит каперством был английский адмирал Боскавен, чьи корабли перехватили более трехсот французских судов.

Не менее острыми были англо-французские противоречия и в Европе. Только позиции сторон были иными, чем в Америке и Индии. Если там активность проявляли англичане, последовательно вытеснявшие своих соперников, то в Европе такую позицию занимали французы. «Король-солнце» Людовик XIV вел непрерывные завоевательные войны. Голландия, австрийские (ранее — испанские) Нидерланды и западная Германия стали сферой особых геополитических интересов и территориальных претензий Франции. В середине XVIII века опасения Англии относительно завоевательных намерений Франции возрастали по мере того, как ожесточались схватки с французами в Америке и Индии. В конце 1755 года французский посол покинул Лондон, а 10 января 1756 года (в России стоял еще декабрь 1755-го) был объявлен формальный разрыв мирных отношений между Францией и Англией. И вот спустя несколько дней после объявления войны последовало заключение англо-прусского трактата в Лондоне.

Этот трактат был вызван серьезным страхом Англии за Ганновер. Как уже говорилось выше, Ганновер играл роль ахиллесовой пяты Британии, поскольку ее король Георг II оставался курфюрстом Ганновера. Это княжество имело довольно слабую армию и плохо обороняемые границы. Субсидные конвенции России и Англии не очень успокаивали Лондон — пока русский живой щит дойдет до Северной Германии, там уже будут хозяйничать прыткие французы! Но еще опаснее казалось другое. По мере колоссального усиления Пруссии, начинавшей все более уверенно хозяйничать в Германии, русский корпус мог вообще не достичь Ганновера. Более того, при усилении военных столкновений французов с англичанами Пруссия могла сама реально угрожать Ганноверу, что и произошло в 1752 году. Принципы прусского короля были хорошо известны в столицах Европы: «Если вам нравится чужая провинция, и вы имеете достаточно сил, занимайте ее немедленно. Как только вы это совершите, всегда найдется достаточно юристов, которые докажут, что вы имеете все права на занятую территорию».

Учитывая все эти и многие другие обстоятельства, английский король прибегнул к известному принципу: если с бандитом нельзя справиться, надо с ним договориться. Упрощенно говоря, в этом и состоял смысл заключенного Лондонского (или Уайтхоллского) договора Англии и Пруссии. Согласно ему, не Россия, а Пруссия становилась гарантом безопасности Ганновера. От кого? Все понимали, что от французов. Поэтому договор в Лондоне означал разрыв Пруссии с ее союзником Францией (как помнит читатель, это происходило уже не в первый раз!) и, как следствие, вызывал серьезное беспокойство в Версале, ибо позиции Англии в Европе усиливались, а Франция, потеряв дружбу Фридриха, оказывалась в изоляции.

Перед надвигавшейся большой войной французская дипломатия не могла этого допустить. Она стала искать союзников среди своих старых врагов. Пожалуй, самым заклятым врагом Бурбонов многие столетия оставалась Австрия. Истоки многовекового конфликта Бурбонов и Габсбургов были даже глубже, чем англо-французские противоречия. Целые поколения людей в обеих странах выросли с представлениями о том, что Габсбурги или соответственно Бурбоны — злейшие враги их отечества. Война за австрийское наследство, в которой Франция выступала на стороне любого врага Австрии, — ярчайший пример этого неискоренимого антагонизма.

Но шли годы, а в международных отношениях нет ничего вечного. К середине XVIII века, особенно после проигранных Силезских войн, Вена также уже без ненависти поглядывала на Версаль. Дерзкий прусский король сильно потрепал австрийского черного орла, былую мощь империи восстановить оказалось невозможно. Резко усилившаяся Пруссия стала реально угрожать собственно австрийским владениям, не говоря уже о германских землях империи. Словом, с конца 1740-х годов в правительственных кругах Вены стали задумываться над перспективами австрийской политики и искать таких союзников в Западной Европе, которые могли бы помочь «окоротить» Фридриха. Инициаторами австро-французского сближения стали две весьма крупные личности — канцлер Кауниц и мадам Помпадур.

Обе эти персоны необыкновенно интересны для истории. Венцлав-Антуан-Доминик де Кауниц, граф Ридберг пришел во власть из родовитого дворянства. Он получил прекрасное образование в Вене, Германии и Голландии, много путешествовал по Европе, был посланником во Франции, а потом четверть века руководил дипломатическим ведомством Австрии. Это был прирожденный дипломат, прекрасный оратор и писатель, утонченный эстет, как и многие образованные люди того времени, помешанный на всем французском. Не зная отдыха, он работал на внешнеполитическом поприще, но находил время беседовать с умными людьми, слушать музыку, читать новинки французских писателей — властителей дум просвещенного европейского общества.

Вдовец Кауниц никогда не испытывал одиночества, потому что еще крепче французской литературы любил прекрасных и веселых венских дам. Они тоже тянулись к нему — бо́льшего петиметра, пожалуй, не было во всей Вене. Он изобрел какой-то невероятно красивый «струящийся парик» и по-особому готовил его для выхода в свет. Дело в том, что тогда было модно пудрить парики. Надев парик, Кауниц входил в особую комнату, в которую камердинер предварительно горстями вбрасывал пудру. Образовывалось молочное облако подобно тому, которое обычно висит на мукомольной мельнице. В комнате уже стояли в два ряда шесть лакеев, которые веерами начинали овевать медленно прохаживающегося взад-вперед канцлера. Когда он видел, что локоны парика достаточно хорошо опылены пудрой, то выходил из комнаты, переодевался и отправлялся на прием или бал, поражая знатоков и модников необычайной элегантностью прически и нарядов.

У канцлера были свои причуды, он слыл оригиналом: белье отсылал стирать только в Париж; всегда отходил ко сну ровно в 11 часов вечера, даже если у него в доме были гости (в том числе коронованные); выгонял из-за стола сильно надушенных дам. Подобно императрице Елизавете Петровне, Кауниц запрещал говорить при нем о смерти и болезнях. Он страшно боялся заболеть оспой и при чтении депеш избегал тех отрывков, где шла речь об этой весьма популярной в те времена болезни, уносившей куда больше людей, чем войны. Если кто-то умирал, секретарь произносил условную фразу: «Господина N нет дома». Когда скончался начальник канцелярии Кауница, то в ответ на вопрос канцлера об этом чиновнике секретарь сообщил, что господин начальник канцелярии «отложил перо». Когда же умер император Иосиф II, то даже эту новость канцлеру сообщили иносказательно — секретарь протянул бумагу и сказал, что «Его императорское величество бумаг более не подписывает».

Дома и в гостях Кауниц всегда ел только одно блюдо: курочку с рисом — и на официальные банкеты являлся со своим поваром и водой. Вода канцлеру была нужна для того, чтобы сразу после обеда, не выходя из-за стола, полоскать рот и чистить зубы. Он доставал зеркало и щетку и, к ужасу гостей и хозяев, делал это с тщанием, громко и весьма долго — не менее четверти часа. Лишь однажды французский посол сумел поставить бесцеремонного канцлера на место. Увидав после обеда приготовления Кауница, он встал из-за стола и громко сказал: «Господа! Прошу встать и покинуть стол, князь хочет остаться один». После этого Кауниц вообще перестал ходить на официальные обеды.

Мария-Терезия мирилась с причудами своего канцлера. Острый ум, великолепное знание международной конъюнктуры, уверенность и способность мыслить широко, оригинально и реалистично — всем этим не обладал ни один из ее сановников. Именно Кауницу было суждено стать нарушителем вековых традиций, инициатором австро-французского сближения. В 1750 году он был направлен посланником в Версаль, сблизился там с мадам Помпадур, достиг того, что ранее казалось нереальным — обмена любезностями и даже подарками между Марией-Терезией и фавориткой французского короля. Вернувшись в 1755 году в Вену и став канцлером, Кауниц продолжил линию на австро-французское сближение. Медленными шагами, с оглядкой и осторожностью, уже бывшие враги, но еще не друзья, Австрия и Франция двигались навстречу друг другу. Заключение Лондонского договора Англии и Пруссии резко подтолкнуло стороны к взаимным объятиям.

Особенно важную роль в этом сближении сыграла мадам Помпадур. Мнение, распространенное в литературе об этой женщине, — результат недоразумений и незнания ее подлинной жизни. Со времен Салтыкова-Щедрина Помпадур превратилась в нарицательный образ явно негативного свойства, символ самодурства. Даже в Большом энциклопедическом словаре 1997 года издания о ней сказано только, что она была фавориткой Людовика XV и что «оказывала влияние на государственные дела». Это выглядит так, как если бы о Григории Потемкине написали лишь: был любовником императрицы Екатерины II, известен потемкинскими деревнями и «оказывал влияние на государственные дела», забыв при этом о несомненных заслугах светлейшего в военном деле, строительстве Черноморского флота, многочисленных городов и всей грандиозной деятельности в Новороссии.

Между тем судьба этой худенькой женщины необыкновенна. Скажем для начала о существовании при французском дворе, по сути дела, официального титула — фаворитка короля. Женщина, обладавшая этим титулом, сразу же занимала высокое место при дворе и оказывала влияние на политику Франции по должности, ибо она пользовалась особым доверием короля. При этом она уже могла и не быть его любовницей (хотя с постели всё, как правило, и начиналось). В других странах институт фаворитов и фавориток существовал так же, как реальный, но формально не конституированный институт власти. Во Франции же он приобрел черты формального придворного чина. При дворе проводилась даже процедура представления фаворитки короля, и ее, в присутствии всех придворных, знакомили с королевой и дофином.

Жанна-Антуанетта Пуассон — так звали с детства Помпадур — поднялась к титулу фаворитки короля почти с самого низа тогдашнего общества. Ее дед — из крестьян, мать была замужем за человеком, который занимал малопочтенную должность поставщика армии, разумеется, проворовался и бежал от тюрьмы за границу. После этого мадам Пуассон перешла на содержание к более удачливому и богатому коллеге беглого мужа. С ранних лет девочка попала в хорошие руки учителей и воспитателей. Она получила прекрасное образование, которое позволяло Помпадур не просто сносно вести беседу в салоне, но и блистать там точными знаниями и тонким юмором. Эту «шлифовку» она продолжала всю свою довольно короткую жизнь — Помпадур умерла в 1764 году всего лишь сорока трех лет от роду. В ее библиотеке было огромное количество книг, она всегда интересовалась книжными новинками и много читала. Заметим, что творцы этих увлекательных новинок, вроде Вольтера, считали для себя за честь предстать перед элегантной и сведущей читательницей. Не будем говорить о корысти этой дружбы, ведь писатели посещали ее салон задолго до того, как эта женщина стала любовницей короля. Когда же Жанна стала фавориткой Людовика XV, в Версале появился удивительный очаг культуры, туда стали приезжать необыкновенные люди — писатели, философы, художники. Благодаря Помпадур труднопереносимый в обществе Вольтер был всегда неплохо устроен на какой-нибудь синекуре и никогда не бедствовал. Помпадур оказалась щедрой меценаткой, ее без ума любили деятели искусства и литературы. И всё это было необыкновенно для Версаля. Как известно, Людовик XV был весьма далек от интеллектуальной жизни, презирал философов, хотя не держал в руках ни одной из их книг. Его мир был бесконечно далек от мира Вольтера и энциклопедистов. Как писал один из биографов Людовика, казалось, что «кипение идей в Париже будто происходило на другой планете», а не в стране, которой управлял Людовик. Помпадур, к удивлению всех, сумела примирить две эти вселенные.

Кроме образованности, красоты, природной грации и изящества юная девушка еще с детских лет отличалась огромным честолюбием. В семье ее звали Ренетт — «Королевна». Можно много смеяться над разными пророчествами, но в девять лет гадалка предрекла девочке, что она будет властвовать. Одни воспринимают подобное пророчество как шутку, другие же видят в этом приоткрытый на долю секунды занавес будущего и смело устремляются претворять предсказание в жизнь. Так и произошло с Жанной Пуассон, вернее мадам д’Этиоль, ибо к этому времени девушка была выдана замуж за Шарля д’Этиоля, дворянина, человека богатого и доброго. Семья, в которой вскоре родилась дочь, летом жила в родовом замке, расположенном возле Версаля и как раз в тех местах, где часто охотился король. А мадам д’Этиоль больше всего на свете полюбила бывать на природе и прогуливаться в нарядной коляске или пешком. Одним словом, Жанна выследила короля на охоте, и тот ее заметил и запомнил.

Это было сделать нетрудно даже не потому, что король не пропускал ни одной юбки и к концу жизни, боясь сифилиса, перешел на девственниц, а потому, что в начале 1740-х годов мадам д’Этиоль была на редкость привлекательной женщиной. С удивительной гармонией она сочетала телесные прелести и совершенство души и ума. Прекрасные глаза, волнистые волосы, тонкий стан, нежный цвет лица, соблазнительные ямочки на розовых ланитах, живость, огонь, непошлое кокетство, французский шарм, особая дорогая простота и изящество в одежде — всё это было великолепной внешней оболочкой развитого интеллекта, подлинного изящества ума, доброты и остроумия. Как писал ее современник, «она была высока, в глазах светился огонь, ум и блеск, которого я никогда не видал у других женщин». Кроме того, она оказалась еще прекрасной певицей, обожала театр и вполне профессионально играла на любительской сцене заглавные роли.

Блестящие данные мадам д’Этиоль помогли ей завлечь короля в свои тенета. «Случайные» встречи на дорожках парка, на балах и маскарадах вскоре превратились в неслучайные, а после свиданий влюбленный король, как обыкновенный кавалер, провожал мадам д’Этиоль домой. Потом был «отчаянный» побег Антуанетты от ревнивого «мужа-тирана», слезы, дрожащий голосок, который просил о помощи и… безмерная доброта короля. Будем помнить, что в те времена супружеская верность была явлением уникальным. Любить своего супруга считалось признаком пошлости и мещанства. От женщины, в юности выданной замуж родителями по расчету, требовалось немногое — родить детей, чтобы продолжить род. После этого она получала почти неограниченную свободу, могла заводить любовников, естественно, соблюдая формальные приличия и не позволяя себе глумиться над принципами веры. Как о необыкновенном чуде рассказывали о жене влиятельного герцога Шуазеля, которая так любила мужа, что оказалась чуть ли не единственной женщиной Версаля с незапятнанной репутацией. Впрочем, вряд ли наша героиня смогла бы поселиться в Версале, если бы на ее счастье в это время довольно неожиданно не умерла прежняя фаворитка короля, герцогиня Шатору — особа злобная и ревнивая.

Как бы то ни было, после безуспешных попыток вернуть жену муж дал Антуанетте развод, сам отправился на сытную должность в Авиньон, а его бывшая супруга переселилась в Версаль. Ее уже обуяло желание властвовать над королем и королевством. Представление ее как фаворитки короля прошло 15 сентября 1745 года, королева Мария приняла новобранку с непроницаемым лицом. Та вела себя скромно, почтительно заверила королеву в своем глубоком уважении. Фаворитка показалась всем присутствующим особой безобидной, доброй, хорошо воспитанной и деликатной. Королева примирилась с неизбежным и осталась довольной. Впоследствии Помпадур так очаровала королеву Марию, что в 1756 году была включена в число придворных дам королевы — случай редкий.

Сам же король был без ума от своей любовницы и не покидал ее покоев. Чтобы покончить с прошлым Антуанетты, он подарил ей выморочный титул маркизы де Помпадур, с которым она и вошла в мировую историю. Отец же ее получил дворянство, что далось легко — для Помпадур ничего невозможного уже не было. Довольно скоро она поняла, почему так тяжела жизнь фавориток короля Людовика XV. Этот красавец и добряк был непостоянен, и от фавориток требовались огромные усилия, чтобы удерживать его внимание, непрестанно развлекать его. По своей природе король был слаб, подвержен чужому влиянию, он пустил на самотек все дела, его занимали только удовольствия, и он не терпел неисполнения своего каприза. Борьба за короля изматывала Помпадур. Все ее таланты уходили на то, чтобы казаться королю каждый раз новой, интересной и загадочной. С годами здоровье ее ослабло, ее мучили головные боли, хроническое переутомление, но усилием воли она преодолевала слабость и вновь выходила на версальскую сцену, чтобы нравиться королю. И так продолжалось двадцать лет. Хотя в начале 1750-х годов Помпадур совсем перестала интересовать короля как женщина, власть ее над ним была по-прежнему велика. Она оставалась для короля совершенно незаменимой, и он смотрел на мир глазами Помпадур. Ее влияние на государственные дела было огромно и разнообразно. Дипломатический представитель Федор Бехтеев в депеше из Парижа в 1757 году писал вице-канцлеру Воронцову: «Вся сила состоит в маркизе Помпадур по чрезмерной милости и доверенности к ней королевской. То бесспорно, что она имеет весьма проницательный и прехитрый разум. Она все меры приняла и неусыпно старается о сохранении своего кредита, для того в министерстве посадила таких людей, которые не токмо б ей преданы, но и знанием и умом своим ненравны были… Ее политика в том устремляется, чтоб не было первого министра или такого между статскими секретарями, который бы силу оного имел».

Действительно, в умении держать власть в своих руках, расставлять на ключевые места в управлении своих людей состояла сила Помпадур как государственного деятеля. Вообще, она всегда поддерживала выдвинутых ею людей, кем бы они ни были. Несмотря на утомительную придворную жизнь, она выполняла обязанности неофициального, но могущественного премьер-министра. Известно, что в разных странах у нее была собственная дипломатическая служба, которая действовала параллельно Министерству иностранных дел и поставляла ей тайную информацию по внешней политике. От ее власти зависела политика Франции, вся деятельность государственного аппарата. Федор Бехтеев в 1757 году с беспокойством писал Воронцову: «Госпожа Помпадурша уже больше четырех вторников как нас, чужестранных министров, до себя не допущает, что не знаю чему приписывать должно».

Именно Помпадур стала с французской стороны инициатором австро-французского союза. Для этого она сместила ведавшего иностранными делами государственного секретаря маркиза де Пюизье и поставила на это ключевое место своего протеже, который придерживался той точки зрения, что с Австрией нужно помириться. Аббат Берни, полностью зависимый от Помпадур, начал вести тайные переговоры с австрийским посланником графом Штаренбергом. За ходом этих переговоров Помпадур внимательно следила и координировала усилия дипломатов. Король разделял ее взгляды на проблему. Из всех государственных дел его, как и Елизавету Петровну, внешнеполитические дела волновали больше других сфер управления.

Неизвестно, как долго тянулись бы переговоры, если бы не пришли сенсационные известия из Лондона о заключении англо-прусской конвенции. Эта новость шокировала Версаль так же сильно, как Петербург и Вену. В австрийской столице восприняли происшедшее как непосредственную угрозу своей безопасности со стороны Фридриха. Кауниц стал торопить французов с заключением оборонительного трактата. 1 мая 1756 года был подписан Версальский договор о взаимной обороне. После Лондонского трактата это было уже второе событие, разрушившее старую систему международных отношений. Впоследствии историки назовут эти события «дипломатической революцией 1756 года».

Австрийцы, по-видимому, так перепугались, что стали сосредоточивать войска в Богемии и Моравии. И не зря: 18 августа 1756 года прусские войска без объявления войны вторглись в Саксонию, пленили саксонскую армию и опять, как во время Второй Силезской войны, выгнали польского короля Августа III из его наследственных владений в Польшу. В сентябре Фридрих нарушил австро-прусскую границу в Богемии, и 1 октября его войска под Лобозицем разбили армию австрийского фельдмаршала Броуна. Дрезден и Вена обратились за помощью к России. 1 сентября 1756 года Россия объявила войну Пруссии, а 31 декабря 1756 года примкнула к Версальскому договору. Ось Версаль — Вена — Петербург стала политической и военной реальностью.

* * *

Событие 31 декабря 1756 года было по тем временам не меньшей сенсацией, чем договор Австрии с Францией в Версале. Дело в том, что после высылки Шетарди русско-французские отношения оказались замороженными. Русский поверенный в делах покинул Париж в конце 1748 года, и с тех пор во Франции не было русских дипломатов. Франция последовательно придерживалась антирусской позиции, хлопотала о создании пресловутого «Восточного барьера» из Турции, Польши и Швеции, что очень не нравилось в Петербурге. Особенно сильны были позиции французов в Стамбуле и Стокгольме, а непрерывная борьба дипломатий России и Франции в Польше проходила с переменным успехом. Иначе говоря, предпосылок для русско-французского сближения не существовало. Забегая вперед, отмечу, что когда это сближение все-таки произошло, то русские дипломаты обиделись на своих французских коллег в Варшаве, Стамбуле и Стокгольме за то, что те продолжали вести себя так, будто Россия оставалась не их союзницей, но врагом. Из Парижа успокаивали Петербург тем, что нельзя же сразу развернуть огромную машину, которая десятилетия работала против России, нужно поменять людей, а этого разом не сделаешь.

Реакция французских дипломатов на перемену декораций вполне понятна — русско-французское сближение готовилось втайне от них, и подготовка проходила по неофициальным каналам. Более того, первые франко-русские контакты скрывали даже от Бестужева-Рюмина, чья антифранцузская позиция была столь яростной, что он не разрешал приезжать в Петербург ни одному французу. Поэтому восстановление отношений происходило посредством личной переписки короля Людовика XV и императрицы Елизаветы Петровны. Помогали налаживать отношения люди, далекие от дипломатии. Так, связь Воронцова с Францией поддерживал некто Мишель — владелец модного галантерейного магазина в Петербурге, полуфранцуз, кредитор вице-канцлера. Он часто ездил во Францию за товаром и заодно выполнял функции тайного дипломатического курьера. Были и другие посредники. Летом 1755 года в Петербург направили шевалье Маккензи Дугласа. Выбор для этой цели не француза, а англичанина был сделан умышленно — он вызывал меньше подозрений у людей канцлера. В инструкции от Дугласа требовалось «устанавливать полезные знакомства, необходимые для получения желаемой информации». Информация же была явно шпионского свойства, начиная от выяснения состояния флота и кончая проблемой Ивана Антоновича и настроениями простого народа. Дуглас должен был дать ответ и на главный вопрос — можно ли восстановить с Россией дипломатические отношения?

Миссию Дугласа окружала особая тайна, соблюдались законы чрезвычайной конспирации. Тут были и табакерки с двойным дном, и условный язык, которым он должен был писать письма, сообщая о своих успехах как о покупке русских мехов. «Соболем» в переписке обозначался Бестужев, «рысью» — Мария-Терезия. Дугласу предстояло, минуя Бестужева, добраться до Воронцова (о разногласиях Бестужева с его заместителем в Версале знали) и сообщить ему, что король Франции предлагает русской императрице тайную и прямую переписку, минуя дипломатические каналы. Упомянутый выше Мишель устроил Дугласу тайную встречу с вице-канцлером. И хотя тайный посланник не предъявил письменных полномочий, Воронцов поверил ему и сообщил о предложении короля Елизавете Петровне. Затем Дуглас вернулся в Париж, по дороге его догнало письмо Мишеля и самого Воронцова о том, что русская сторона готова продолжить тайные контакты с Францией.

В феврале 1756 года Дуглас был снова послан в Петербург для того, чтобы расширить тот дипломатический прорыв, который ему удалось совершить в 1755 году. Начались тайные переговоры с Воронцовым, который проникался все большим доверием к Дугласу. Наконец, 7 мая 1756 года Дуглас был приглашен к вице-канцлеру, и тот вручил ему официальный ответ от имени императрицы о ее благосклонном отношении к намерениям Людовика XV восстановить нормальные отношения с Россией.

О тайной миссии Дугласа не знали ни в Вене, ни в Берлине (как мы видим, несмотря на прусские пенсионы, Михаил Воронцов, когда нужно, умел держать язык за зубами). Не знал об этом даже сам Бестужев. А шпионы его имелись повсюду — на границе, в портах, в учреждениях, при дворе. Вся эта операция показала, насколько эффективна французская тайная дипломатия, называвшаяся «Le secret du Roi» — «Секрет короля». С тайной операцией в России связана известная легенда о шевалье д’Эоне. Согласно легенде, в свой первый приезд в Россию Дуглас привез с собой племянницу Лию де Бомон и, возвращаясь в Париж, оставил девушку на попечение друзей. Воронцов представил юное создание ко двору. Императрице, падкой до всего французского, девица понравилась. Вскоре она стала фрейлиной и жила в одной комнате с юной же графиней Екатериной Воронцовой (в замужестве — знаменитой княгиней Дашковой). И вдруг наступил ужасный момент: Лия заявила своей подруге Катеньке, а потом и императрице, что она вовсе не девица, а мужчина, сподвижник Дугласа, и что вся операция с переодеваниями нужна была только для того, чтобы проникнуть во дворец и сообщить государыне о страстном намерении Людовика XV восстановить отношения с Россией. Елизавета была в восторге от проделки ловкого француза и послала его в Париж с известием о том, что раскрывает свои объятия христианнейшему из королей.

Все это — выдумка, за исключением того, что во второй приезд в Россию в 1756 году Дугласа сопровождал секретарь шевалье д’Эон. Личность этого элегантного, субтильного господина, прекрасного юриста, писателя, отважного дуэлянта и воина не лишена некоторой экзотичности. Он действительно любил переодеваться в женское платье, и его безбородое румяное лицо, тонкий голос, грация и вкус делали его неотразимой «женщиной». Известно, что много лет спустя после возвращения из России он и умер в женском платье. Проведенная властями экспертиза показала, что шевалье был мужчиной. По-видимому, с этой страстью к переодеванию и перевоплощению и связана легенда о прекрасной Лии де Бомон.

Как всегда бывает, жизнь прозаичнее легенд — восстановление русско-французских отношений шло весьма тяжело. В надвигающейся войне обе стороны хотели добиться минимума — невмешательства партнера по переговорам в возможный конфликт на стороне противника. О взаимной любви и дружбе никто и не мечтал. Для контактов с французами в Париж был послан русский представитель, надворный советник Федор Бехтеев, доверенное лицо Воронцова. О подлинной цели миссии Бехтеева Бестужев также не знал — Бехтеев присылал ему малозначительные депеши, основную же и секретнейшую переписку он вел непосредственно с Воронцовым, а тот докладывал самой Елизавете. Она очень интересовалась депешами Бехтеева по двум причинам — и как государыня, и как кокетка. Не забудем, что Ф. Д. Бехтеев — тот самый дипломат, который упомянут выше как покупатель модных корсетов и чулок для государыни. К переговорам с французами в Петербурге довольно скоро подключился фаворит императрицы Иван Шувалов, который и стал главой «французской партии» при русском дворе. Бестужев досадовал, но сделать ничего не мог — могущественный и бескорыстный Шувалов был ему явно не по зубам.

Вообще, русско-французские отношения до середины XVIII века имели плохую предысторию. После посольства в 1680-х годах князя Якова Долгорукого, прославившегося непрерывными скандалами, Людовик XIV слышать не хотел о русских. Отношения восстановились спустя десятилетия, когда царь Петр в 1717 году посетил Париж и носил на руках короля-мальчика Людовика XV. Потом была борьба вокруг «Восточного барьера», потом начался скандал с высылкой Шетарди, следом опять наступил провал в отношениях и вот, наконец, Бехтеев появился в Париже. После долгого перерыва русские дипломаты знакомились с французами. Бехтеев писал Воронцову: «Я приметил, милостивый государь, что здешний двор и генерально французский народ готов все учтивости оказывать и уступать во всем, что никакого следствия иметь или примером впредь служить не может, но, как ни кажется ветрен французский народ, со всем тем, сколь скоро касается до сохранения или приобретения какого преимущества, то нет народа постояннее и твердее в том, как французской. Все персональные учтивости оказывать готов, но по характеру не более, как введенной обычай велит».

В отечественной историографии, особенно последних пяти десятков лет, Семилетняя война 1756–1763 годов представляется как борьба России против прусского милитаризма, против той опасности, которую нес народам Европы завоеватель Фридрих II. Идеи эти в той или иной степени находили подтверждение в докладах канцлера Бестужева-Рюмина, делавшего всё, чтобы представить политику Пруссии весьма опасной для России и русских интересов. И это было правдой, но не всей. Нужно говорить не просто о русских, а тем более национальных интересах, а именно об имперских интересах России, о далеко идущих планах экспансии и распространения влияния Петербурга на другие страны. В этом смысле Россия вела себя совершенно так же, как и другие империи-захватчики. Многие факты позволяют утверждать, что весной 1756 года в русских политических верхах вырабатывалась не просто программа помощи Австрии, подвергшейся агрессии «мироломного» прусского короля, но принципы наступательной, экспансионистской политики открытого вмешательства в германские дела. Эта политика ставила целью расширение влияния России в Германии и территориальные приобретения, которые и осуществились через полтора года в виде аннексии Восточной Пруссии.

Надо сказать, что пристальное внимание русских верхов к будущей наступательной войне относится уже к июлю 1755 года, когда Коллегия иностранных дел направила в Военную коллегию промеморию, дабы узнать, «сколько ныне регулярных и нерегулярных войск обретается» в Прибалтике, и можно ли рассчитывать на то, чтобы собрать и отправить в поход корпус в 50–60 тысяч человек. Военное ведомство бодро отвечало, что у России армия велика — 287 809 человек регулярных войск и 35 623 иррегулярных, кроме казаков и калмыков. Как показали последующие события, такие многочисленные войска существовали преимущественно на бумаге. В апреле 1756 года поступило распоряжение разворачивать армию для нападения на Пруссию. Около Риги, в Курляндии и по Западной Двине сосредоточили пехотные полки общей численностью 73 тысячи человек. Кавалерийские полки срочно доукомплектовывались и перебрасывались с Украины на Двину и в район Пскова. Донским казакам, калмыкам, казанским татарам и башкирам велено было срочно двигаться на запад и расположиться на линии западной границы от Чернигова до Смоленска. Общая численность регулярной армии составляла 92 тысячи, а с нерегулярными — 111 тысяч человек. С теми частями войск, которые предполагалось посадить на галеры для атаки и взятия крепости Мемель, а также оставить в резерве, русская армия «для атакования короля Прусского» составила 130 тысяч без 44 человек.

Из переписки русских и австрийских дипломатов видно, что Россия рвалась в бой уже в начале 1756 года, и австрийцам, ведшим переговоры о наступательном союзе с Францией, приходилось даже сдерживать императрицу Елизавету от немедленного нападения на Фридриха. Всё это представляется естественным для имперской политики того времени. Восточная Пруссия была для Петербурга лакомым куском. Клеймя и осуждая Фридриха за захват Силезии, Россия почти сразу же после оккупации Восточной Пруссии в 1757 году включила ее в состав империи, хотя никакого отношения к этим землям не имела. Когда позже наступила очередь Речи Посполитой, то Россия Екатерины II вошла в сговор с «Иродом» и совершила расчленение Польского государства в 1772 году, а потом повторила это дважды в конце XVIII века. В сговоре с Россией и Пруссией по разделу Польши и уничтожению польской государственности находилась и Австрия. И можно понять жестокую шутку Фридриха II, когда он сказал после раздела Польши: «Ну ладно. Нам с Екатериной, как разбойникам, не привыкать грешить, но что же скажет своему исповеднику столь благочестивая королева Венгерская?»

Но была и еще одна причина Семилетней войны, которая проистекала из личных отношений политических деятелей. Когда состоялся союз России, Австрии и Франции, то Фридрих II пошутил, что ему теперь придется воевать против трех нижних юбок, имея в виду Елизавету, Помпадур и Марию-Терезию. И это была одна из самых пристойных шуток, которые язвительный король отпускал по поводу союза трех европейских красавиц.

Шутки Фридриха были всегда остроумны, часто непристойны и непременно достигали ушей царственных и высокопоставленных особ, о которых он так резко высказывался. Опытный политик, Фридрих, однако, никогда не знал меры в своем остроумии и был из тех, кто ради красного словца не пожалеет и родного отца. Его остроты вызывали усмешку всей просвещенной Европы. Ярость государственных деятелей, припечатанных острым словцом короля, была велика, но бессильна.

Остроты приходили Фридриху на ум обычно за столом во время официального обеда, на балу, в театре, и он, не задумываясь ни на секунду, их высказывал. Когда в театре застопорился занавес и виднелись только ноги балерин и танцовщиков, он громко, так, чтобы слышал французский посланник, сказал: «Ну ни дать ни взять французское правительство: сплошные ноги и ни одной головы!» И это в то время, когда он был особенно заинтересован в дружбе с французским правительством!



Поделиться книгой:

На главную
Назад