Предположим, профессор хотел как лучше. Он прекрасно знал, что у Брута Шатова больше возможностей замять дело, чем у прямодушного и честного, как валенок, профессора-биолога, мучимого раскаянием за содеянное. У дяди Брути, естественно, должно было оказаться алиби на момент смерти дипломата, следовательно, никто особенно бы не пострадал. Улики Насяев, скорее всего, уничтожил. Следствие, случись оно, бодро и стремительно зашло бы в тупик. А саломарцам подарили бы парочку не слишком потрепанных, но изрядно немодных туристических космолетов, несказанно обрадовав осьминожью братию.
В принципе так могло бы быть. Но почему-то в эту версию — пусть даже детище моего собственного воображения — верилось с большим трудом. И по до отвращения простой причине — Насяев мне не нравился, а здравомыслящему человеку порой этого вполне достаточно. По сравнению с румяным лоснящимся физиком страдающий и издерганный своими достоевскими мучениями Муравьев совершенно не воспринимался как межгалактический убийца, а выглядел трагической жертвой чудовищным образом сложившихся обстоятельств. И из-за этого Насяев не нравился мне еще больше. Настолько, что с каждым словом Муравьева я, человек в принципе незлой, все больше желал видеть Павла Александровича виновным, осужденным и наказанным.
Я, конечно, не утверждаю, что человек, который имеет редкий талант правдоподобного вранья, плохой человек. Иначе мне пришлось бы не просто пополнить, но и возглавить список этих лжецов-самородков. Насяев походил на человека, лгавшего во благо, но что-то смутно подсказывало, что благо это могло быть только его собственным.
— Где пистолет, из которого вы убили консула? — Я старался казаться сдержанным, но, видимо, это получилось плохо. Муравьев вздрогнул и посмотрел на меня с недоумением.
— Профессор, для того чтобы разобраться в этом деле, нам необходимо собрать все улики и знать все детали. — Дядя Брутя словно родился для роли доброго полицейского или мудрого усатого детектива. — Если мы не сможем доказать саломарцам, что консула убили именно вы, и передать вас и улики из рук в руки, то сохранить дело в секрете не удастся. Мы с Носферату не имеем отношения к сыскному делу, мы не детективы и не следователи. И вы, насколько я могу судить, тоже. С этим делом мы можем справиться только вместе.
Я старался не вдумываться в то, что нес дядя, но его гипнотическое бормотание произвело нужный эффект. Складки на лбу Муравьева расправились.
— А теперь, — вклинился я таким же, как у дяди, мерным голосом, — расскажите нам, где пистолет, из которого убили консула?
— У Паши, — отозвался профессор зачарованно. — Он забрал его у меня почти сразу, как только я выстрелил. А потом затащил меня в кабинет…
В этой странной фразе про «затаскивание в кабинет» мне вот уже в который раз пригрезилось что-то постановочное, театральное, но я из чувства лингвистической толерантности простил профессору нарушение стиля. В конце концов, за красивые, длинные и умные слова в этой истории отвечаю я, а не бедный, но чрезвычайно умный дядечка Муравьев. Тут мне вспомнился какой-то старый фильм про детективов, где восстанавливали картину преступления, шаг за шагом повторяя события, происходившие в вечер убийства. И я решил рискнуть. Во-первых, что мы теряли, во-вторых, на и без того ошарашенного Муравьева этот любительский спектакль должен был оказать, скорее всего, и определенное лечебное, я бы даже сказал, психотерапевтическое действие.
— Итак, — решительно заявил я, потирая руки, — восстановим картину преступления. Мы с вами, к сожалению, не можем сделать это в доме профессора Насяева. Поэтому давайте немного переставим мебель здесь. Так, чтобы все было похоже на зеленую комнату, где профессор принимал консула Раранну. Валерий Петрович, наша библиотека хоть немного похожа на нее?
Муравьев кивнул:
— Она почти такая же по размеру, чуть больше, но это скрывают книжные полки. Только там два кресла, диван вдоль стены, примыкающей к двери, и квадратный деревянный столик. А у вас три кресла, и столик круглый, стеклянный и у окна.
Я напряг свое измотанное нелегкой журналистской работой тело и немного передвинул мебель. Если мама увидит, нам с дядей Брутей здорово влетит, а если она еще и заметит, что, двигая свое кресло, я поцарапал ее обожаемый кожаный пол, — она сделает так, что я больше ничего и никогда в своей жизни не смогу сдвинуть больше чем на сантиметр, включая собственные ноги.
Когда библиотека стала похожа на насяевское жилище, я обрушился в одно из кресел и заявил:
— Теперь представьте, что я — Павел Александрович Насяев. — Я скроил лакейского вида физиономию и заискивающе улыбнулся. Видимо, получилось похоже, потому что дядя Брутя хмыкнул в усы и сразу прокашлялся, скрывая свою бестактность. Моей бестактности скрыть не могло ничто. — Где я нахожусь в тот момент, когда вы выбегаете из кабинета?
— Он, то есть… вы сидите в кресле, только не в этом, а вот в том, справа. — Муравьев ткнул пальцем в ту сторону, куда мне предстояло переместиться. Я пересел.
— А консул? — поинтересовался я со своего нового места. — Дядя Брутя, ты ведь побудешь консулом? Естественно, без вытекающих…
Последние слова я произнес тихо, и Муравьев не расслышал их или сделал вид, что не расслышал, а дядя Брутя, погрозив мне пальцем, вышел на середину комнаты. Муравьев взял его за рукав и подвинул влево, так что он немного загородил для меня дверь.
— Консул стоял вот так. Он, кажется, был немного выше вашего дяди, но он пружинил на щупальцах, и я могу ошибаться.
— Как вы стреляли?
Муравьев закрыл глаза, поднял руку с отогнутыми большим и указательным пальцами так, что указательный, который должен был изображать ствол, был направлен куда-то чуть повыше дядиного пупка. И изобразил выстрел.
— Как он упал? — спросил я, а дядя Брутя подобрал полы пиджака, готовясь к падению. Но Муравьев покачал головой:
— Я не помню. Паша вскочил и вытолкал меня обратно в кабинет.
— Вы стреляли один раз?
— Да, — ответил он сразу, — я стрелял только один раз, но я слышал, как консул упал. Я его застрелил.
В его голосе вновь послышались панические нотки. Мне стало даже как-то не по себе. И немного досадно на профессора за то, что этот с виду крепкий Святогор-богатырь то и дело впадал в истерику, наподобие карамзинского Эраста рвал волоса и вообще вел себя несколько не по-мужски, что мне, как настоящему российскому мачо, было несколько неприятно.
— Понятно, — отозвался я, хотя яснее ситуация не стала. — Спасибо, профессор, вы мужественный человек. Мы приложим все усилия, чтобы помочь вам. Если понадобится ваша помощь, как мы можем связаться?
— Позвоните мне, — сказал он, пощипывая левую бровь. Потом достал из кармана вечную профессорскую ручку, подошел к столику, на котором громоздилась кипа газет, и накорябал на верхней газете восемь крупных отчетливых цифр. Так пишут очень откровенные и честные люди, почему-то подумалось мне, но его студенты наверняка дохнут от скуки, пока он записывает в зачетку название предмета и медленно выводит прописью оценку. Надеюсь, у профессора хватает сострадания к ближнему, и он сокращает слово «удовлетворительно» до двух букв.
Он спрятал ручку и направился к выходу. Однако, уже почти закрыв дверь, обернулся и тихо попросил:
— Если к телефону подойду не я, представьтесь профессором Якушевым.
Спустя полчаса после ухода Муравьева мы с дядей Брутей пили коньяк в библиотеке. Дядя задумчиво водил пальцем по краям маленькой тарелочки с лимоном, сквозь тончайшие кружочки которого можно было без особенных проблем увидеть не только Москву, но и Лондон. В открытые двери библиотеки просматривался холл. Там, в полутьме, иногда мелькала фигурка Марты. Возле ног дяди Брути на подушке спал Экзи. Вид у обоих был несчастный и больной. И даже когда дядя Брутя принялся вновь чистить трубку и уронил ершик — чего с ним никогда прежде не случалось, Экзи даже не дернулся, чтобы подобрать его и сожрать, — чего раньше не бывало с ним.
Говорить не хотелось. Что-то крутилось у меня в голове, что-то важное, но настолько скользкое, что ухватить эту мысль казалось невозможным. Я бился с ней с того самого момента, когда за Муравьевым захлопнулась входная дверь, и мысль, хоть ей и приходилось играть на чужом поле, явно брала верх. Я выбился из сил, но ни одной путной идеи в мозгу не родилось, а ощущение болезненной близости ответа на все вопросы никак не покидало. Я чувствовал, что что-то не так. И прежде всего — с Насяевым. Вариантов было немного. Либо у нашего Пал Саныча запредельная скорость мозговых процессов, и он способен сориентироваться в ситуации со скоростью света. Либо профессор обладает сверхъестественными способностями, предвидел ситуацию и приготовился к ней. Либо он ее подстроил, так как, насколько можно судить по исповеди Муравьева, Насяев видел консула и/или (как пишут в анкетах) общался с ним уже после прибытия на Землю и пригласил его к себе. Последнее мне показалось наиболее вероятным.
Дядя Брутя, с усталым и измученным лицом и синеватыми кругами под глазами, упорно придумывал всевозможные причины, чтобы остаться ночевать у нас, и у него это неплохо получалось. Когда вошедшая Марта потрогала нос Экзи и сообщила моей матушке, что бедной собачке совсем плохо и прозвище «экзитус леталис» в скором времени может стать вердиктом, мама даже сама предложила брату погостить и поболтать на кухне за чашкой чая. Но я был безжалостен и непреклонен и в конце концов в половине первого ночи выволок дядю Брутю за двери и потащил пешком (для освежения мысли и ободрения духа) в сторону его нескромного дипломатического жилища, где уже много часов ждал мертвый саломарец с поэтичным именем Раранна.
Мы шли по улицам, и, даже несмотря на то что день выдался не из простых, глубокая белая ночь казалась ласковой. От асфальта и каучуковой плитки поднималось тепло. Туфли на ногах ощущались легкими, мысли вообще невесомыми, а дядя Брутя с его грозными бровями и прямым решительным носом напоминал римского патриция.
На душе стало легко и весело. Дома позади остались пререкающиеся мама и Марта, несчастный Экзи с поникшими кудрями. Пес по-прежнему был маленьким зассанцем, но сегодня я пожалел беднягу. Впереди маячил тухлый консул в аквариуме. Однако ничего этого не существовало, поскольку из пункта А мы уже изрядно как вышли, а в пункт Б еще ой как не пришли.
Где-то далеко осталась пышная питерская индивидуальность, золото, гранит, пропитанные влажной достоевщиной дворы-колодцы. И сохранялось только смутное, но до боли знакомое, универсальное для всех широт и долгот лицо разрастающегося мирового города, занавешенное густой вуалью новостроек. Деревья вокруг казались серыми, дома нежилыми, и складывалось ощущение, что все люди, блуждающие по улицам этой ночью, — просто переселенцы с другой планеты, едва-едва выгрузившиеся из космолетов, чтобы выбрать себе в мертвом, на века забытом, затерянном в космосе городе подходящую квартиру и жить.
Жить себе поживать и строить, строить, строить этот город.
Словно в такт моим расслабленным мыслям, за углом соткался из воздуха башенный кран. Спасаясь от дневной жары или второпях добивая план, вокруг него толклись рабочие. Кран неторопливо перемещал в фиалковом небе балку.
— Выше, выше, Семен. Царапаешь! — орал снизу маленький толстый человечек в ярко-салатовой защитной каске. Его слова доплывали до меня медленно и тягуче, совершенно теряя по дороге смысл.
В моем мозгу вдруг неторопливо проявилась картинка: Муравьев, зажмурившись, стреляет из пальца куда-то в брюхо воображаемого саломарца. А сквозь нее стала все явственнее проступать другая: мертвое тело саломарского дипломата… с дыркой в голове… иссеченные асфальтом щупальца.
— Выше, выше, — мысленно повторил я, медленно заваливаясь на каучуковую плитку мостовой, и потерял сознание.
Я очнулся от того, что мама махала у меня перед носом крошечным пузырьком с аммерским маслом, а у нее за спиной по комнате металась Хлоя.
Попытка оторвать голову от подушки оказалась бесполезной. Отыграв у головной боли шесть с половиной сантиметров над уровнем постели, я прохрипел: «Сигарету…» — и снова рухнул. Казалось, что черепную коробку сначала очистили от ее изрядно заплесневелого содержания, а потом попросту залили бетоном.
Мама сунула мне в рот зажженную сигарету, и через две или три затяжки настолько полегчало, что я сел на кровати и, стараясь не делать резких движений, поинтересовался, что происходит.
— Отравление, — бодро сказала мама, и ее настоящее волнение обо мне выдавали только растерянные глаза и расстегнутая сережка в правом ухе. — Брут принес тебя домой в половине четвертого. Он, знаешь ли, плохой носильщик. А оба ваших мобильника еще прежде приказали долго жить, поскольку даже хороший телефон иногда нуждается в зарядке. Ты, я понимаю, был нездоров. Но Брут, он же дипломат, он должен всегда оставаться на связи. Вот ему и пришлось нести тебя до самого дома, благо вы отошли не слишком далеко. Вызвали доктора Маркова, но он ничего не обнаружил. Я немного попытала каленым железом твоего дядюшку, — мама с вымученной улыбкой посмотрела на идеально накрашенные ногти, — и он выложил мне всю историю. А поскольку я тоже не такая глупая, как хочу казаться, и имею диплом медицинской академии — я высказала свое предположение, и, похоже, оно подтверждается.
— Значит, я отравился, когда пилил голову этому склизкому господину, а последствия операции проявились только ночью?
— Вроде того. По моей настоятельной просьбе твой дядя позвонил профессору Муравьеву, поскольку тот, как-никак, биолог и исследовал саломарцев. И тот честно удивился, что ты еще жив и вообще смог дойти до Насяева. Каково же будет его изумление, когда я скажу ему, что ты еще и в сознание пришел. Ты получил хорошую дозу отравляющих веществ неземного происхождения, но я ни за что не скажу тебе, что тебя спасло, потому что иначе мне придется взять обратно километры нравоучений за последние восемнадцать лет…
— Да ты что?! Это то, о чем я думаю? — Я попытался изобразить на лице язвительно-торжествующую ухмылку, на что мой мозг мгновенно ответил резкой стреляющей болью в правом виске.
— Именно. Я всегда говорила, что ты слишком много куришь, но никак не ожидала, что когда-нибудь это спасет тебе жизнь…
Мама запнулась на полуслове, закрыла лицо руками, прошептала: «Как же я за тебя волновалась», а потом резко нагнулась над кроватью и прижала меня к себе. Она так делала лишь четыре раза за всю мою жизнь, и это значило, что угроза, несмотря на то, каким жизнерадостным тоном мне о ней сообщили, была очень серьезной. Я молча погладил маму по спине и со всей возможной в данной ситуации сыновней нежностью поцеловал ее вечно двадцатипятилетнюю красивую руку.
В дальнем углу комнаты раздалось нервное покашливание Хлои. Мама обернулась к ней. Я ожидал, что маман глянет на это бестактное существо одним из своих убийственных взоров и Хлоя рассыплется в крошечную горку теплого пепла. Но мама милостиво подозвала ее и уступила место у моего изголовья. Так, подумалось мне, обложили.
Хлоя доверительно взяла меня за руку. Ее ледяные пальцы мелко дрожали.
— Ферро, — голос девушки был таким тихим, что я с трудом разбирал слова, — Ферро, я уверена, ты знаешь, где он. Даже если ты обещал ему ничего мне не говорить, скажи. Мне кажется, случилось что-то плохое. Пожалуйста, Носферату, я очень тебя прошу. Может быть, у нас осталось всего несколько минут, чтобы спасти его…
Я поскреб подбородок и вдруг понял, что он изрядно оброс.
— Который час? — спросил я. Хлоя сунула мне под нос свои маленькие серебряные часики.
— Пять.
— Пять или семнадцать? — переспросил я, уже догадываясь об ответе, и попытался встать.
— Семнадцать, — хором ответили мама и Хлоя.
— Тогда ты права, пора спасать твоего мужа, потому что согласно графику он должен быть здесь и подавать мне куриный бульон, — попытался пошутить я, в который раз дернув одеяло, но пораженная моими словами Хлоя плотно прижала его бедром к кровати. Я мысленно помянул Магдолу Райс, Хлоину мать, и, пошатываясь, поднялся с одра, уже не пытаясь прикрыться одеялом. В конце концов, утешал я себя, мама — это мама, а на Хлое я даже подумывал жениться. Да и, полагаю, обе дамы уж точно не впервые видят голого мужика.
Но их реакция поразила меня до глубины души. Ни одна не смутилась, не отвернулась и даже не удивилась. После пары секунд замешательства Хлоя фыркнула и захихикала, я обиженно посмотрел на маму. Она тоже смеялась, несмотря на то, что должна была бы хотя бы для приличия выразить уважение к гениталиям собственного сына.
— Тридцать два года живу и не знал, что это выглядит так смешно. — Я ни разу в жизни не чувствовал себя таким оскорбленным и униженным и ничего не мог поделать. Моя обида еще сильнее рассмешила их, и Хлоя уже задыхалась от хохота.
— Да нет, Ферро, — сквозь смех сказала мама, — тридцать два года все было очень даже ничего. Но сейчас это что-то, — и она снова захихикала.
Придерживаясь за стену, я решительно, насколько позволяла моя слабость, подошел к шкафу, распахнул дверцу и глянул в зеркало. То, что я там увидел, превзошло все мои ожидания.
Я с ног до головы был сплошь покрыт темными красными пятнами, и это была не благородная расцветка леопарда, а ровные винного цвета кружочки, будто бы срисованные на мое туловище с неизвестного полотна Кандинского. И если не украшенное кружками лицо не производило особого комического впечатления, то ноги, грудь, плечи и даже задница напоминали дымковскую игрушку. Под нервное хихиканье моих дам я с минуту смотрел на себя. А потом что-то согнуло меня пополам, я закрыл лицо руками и смеялся до слез, пока ноги окончательно не отказали мне и я не рухнул на пол. Все еще лежа на полу и содрогаясь от смеха, я за рукав стащил с вешалки первую попавшуюся рубашку и натянул ее на плечи.
Вместе с одеждой словно по мановению волшебной палочки вернулось понимание ситуации, я грозно глянул на женщин и, собрав все силы, сурово гаркнул:
— Вышли обе. — Ни та, ни другая никогда в своей жизни с таким хамством не сталкивались, поэтому замерли, как два напуганных кролика, и сразу перестали смеяться. — Через две минуты я спущусь. Чтобы такси стояло у дома, босоножки застегнуты, прически поправлены, губы накрашены, и чтоб мне ни секунды не пришлось ждать, поскольку мы едем спасать твоего, — я бросил на Хлою грозный взгляд, — драгоценного мужа.
Моих прекрасных леди как ветром сдуло. Я тяжело поднялся с пола, кое-как натянул на себя темно-синюю летнюю пару, вдел ноги в мои самые счастливые туфли, рассовал по карманам телефон, диктофон, прихваченный из стола дяди Кати запасной переводчик, кое-какие документы, на всякий случай повесил на шею саломарский амулет — вдруг это не сигареты, а побрякушка консула вытащила меня с того света? — и, едва держась на ногах, выполз в коридор.
Перед глазами сразу поплыло, колени начали подгибаться и слабеть. Я уцепился за перила, слепо перебирая по ним руками, спустился по лестнице в холл, нашарил на столике сигареты и закурил. Сигареты были мамины, слишком легкие и к тому же мятные, но в голове прояснилось. Я поискал глазами заветную пачку «своих», проверил и, решив, что восьми сигарет мне явно будет мало, взял в шкафчике на кухне еще две пачки, на случай, если Юла захватил саломарский десант и мне придется и им тоже отпиливать головы.
На крыльце с круглыми от шока глазами ждала моя рота. Мама даже надела туфли без каблука и забрала волосы, что означало боевую готовность номер один. Я махнул рукой, знаменуя начало спецоперации, и дамы быстро попрыгали в такси.
— В космопорт, третий грузовой терминал, — приказал я. Машина рванула с места, словно водитель в любой момент был готов вместе с нами составить ряды противосаломарской дружины.
Выловив из правого кармана пиджака телефон, я набрал номер Евстафьева. Голос у Михи был уставшим и неживым.
— Алло, — прохрипел он, — старший дежурный Евстафьев.
— Это Носферату Шатов, — юбилейным голосом проговорил я. — Сколько часов на дежурстве?
— Двадцать восемь, — невесело отозвался Миха. — Два сменщика лежат, один с сальмонеллезом, второй — с ангиной. У обоих температура сорок, так что у меня впереди еще часов пять, не меньше.
— Сочувствую, парень, — сказал я и честно ему сочувствовал. Что значат мои дымковские пятна на причинном месте по сравнению с такими нагрузками на обычного среднестатистического российского человека, в котором от супермена только гипертрофированная ответственность и любовь к работе. — Слушай, Мих, я к тебе вчера человечка присылал, ты его отправил?
— Обижаешь, — гордо отозвался Евстафьев. — В лучшем виде. В коробке от домашнего кинотеатра, хотя по поведению твой помощник больше напоминает цирк. Погрузили под моим руководством, не помяли.
— А скажи-ка мне, друг, тот транспорт, которым отправили, уже вернулся?
— Часа четыре как вернулся. Но ящика в малом грузовом не было. Похоже, остался твой парень еще на денек погостить. Я бы тоже остался, — с грустью добавил Евстафьев, и в его голосе прозвучала такая тоска и усталость, что мне даже стало стыдно того, что я собирался сделать.
— Мих, встреть нас у третьего терминала, покажи груз, а? Я полностью уверен, что парень должен был прибыть тем же транспортом. Не случилось ли чего…
— Ладно, подъезжайте, но постоите немного. У меня с Большой Нереиды через три минуты «Элен» триста восемьдесят шестой прибывает. Разрулю там все и выйду к вам.
— Договорились, ждем. — Я не успел закончить фразы, в трубке раздались мерные гудки.
Мама и Хлоя напряженно вслушивались в разговор, и в зеркале заднего обзора я видел их бледные серьезные лица.
Шофер за всю дорогу не проронил ни слова. Таксисты вообще народ понятливый. Наш водила быстро смекнул, что дело серьезное, а я не на шутку грозен, и молчал, остекленело пялясь на дорогу.
У третьего терминала прохаживались человек семь охраны. Обычно, когда я заходил навестить Миху, здесь было не так людно. Видимо, с Большой Нереиды прилетело что-то действительно ценное. В просветы между боксами можно было понаблюдать, как разгружают «Элен». На двух погрузчиках подвезли контейнер и сыпали туда содержимое большого грузового отсека — полезные Земле нереитские ископаемые. В воздух поднялось облако сиреневой пыли. И словно Мерлин, суровый и неторопливый, откуда-то из облака появился Евстафьев. Его светлые волосы покрывал слой фиолетовой трухи, лицо выглядело гипсовой маской. За ним на иссиня-черном жаростойком асфальте оставались пыльные розоватые следы.
— Я же говорил, не разгружать пока большой отсек. У нас ископаемые еще с «Ампера» не сняты. Так нет… Привет. — Евстафьев протянул мне пыльную руку. — Чертова работа.
Миха заметил маму и Хлою, мгновенно изменился в лице и принял классическую донжуанскую стойку.
— Дамы, — промурлыкал он мягким баритоном. — Саломея Ясоновна! — Миха подошел к маме и жадно поцеловал благосклонно протянутую руку.
Мы с Евстафьевым вместе играли во дворе, когда ему было шесть, а мне едва четыре, поэтому мою маман Миха почитает своей второй матерью и при каждой встрече принимается лобзать.
— Хлоя, — со смехом сказала мама и стрельнула глазами в сторону медленно краснеющей грианки. Хлоя стыдливо опустила ресницы, а Евстафьев принялся покрывать поцелуями и ее конечности, мурлыча по-французски о том, как он аншантэ, то бишь очарован, и как рад состоявшемуся знакомству.
Обожаю за это Миху. Я часами могу смотреть на то, как он обрабатывает женщин, причем без всякого намека на интим. Просто обвораживает.
Вот и сейчас. У него физиономия в фиолетовой пыли, он на смене уже двадцать восемь часов. Двадцать секунд знаком с женщиной, которая приехала спасать собственного мужа, а она уже готова пойти с ним поужинать. Мама еще больше меня при каждом удобном случае наслаждается Михиным мастерством, поэтому брать быка за рога пришлось мне.
— Евстафьев, сворачивай казановью лавочку. Веди нас, Вергилий, показывай груз с Саломары.
Хлоя грозно глянула на меня, выдернула у Михи руку и зашагала вдоль бокса.
— Грианка, — сказал я Мишке сочувственно, но так громко, чтобы слышала Хлоя, — к тому же замужем.
— Идиот, к тому же не лечишься, — не оборачиваясь, отозвалась она.
Миха обогнал ее и махнул рукой в сторону уезжающих погрузчиков.
— Подходите к тому боксу. Восемнадцатому. Я пока с поста вам большую дверь подниму.