Опоздала к обеду; Лев Ник. не хотел было обедать, но потом я его позвала хоть посидеть с нами, и он с удовольствием съел весь обед, составленный для его желудка особенно старательно. Суп-пюре, рис, яйцо, черника на хлебе, моченном в миндальном молоке.
Вечером шила юбку Марье Александровне, приехал Чертков, пришли Сутковой и Николаев, потом и Гольденвейзер, сыгравший сонату Бетховена, ор. 90, рапсодию Брамса и чудесную балладу Шопена.
Потом Лев Ник. разговаривал с Сутковым о секте добролюбовцев в Самарской губ. и перешли к обсуждению религии вообще. Лев Ник. говорил, что нужно прежде всего познать в себе Бога, а потом не искать форм и искусственных осложнений вроде чудес, причастия, искусственного молчания для мнимого общения с мистическим миром, – а нужно устранять все лишнее, все, что мешает общению с Богом. И для того чтоб этого достигнуть, нужно
Сегодня я меньше волнуюсь и как будто овладела собой, хотя не могу простить Черткову его слово:
Помню, когда я во время моей операции провалилась куда-то в бездну страданий, усыпления эфиром и близости смерти, – перед моими духовными глазами промелькнули с страшной быстротой бесчисленные картины земной, житейской суеты, особенно городской. Как ненужны, странны мне показались особенно города: все театры, трамваи, магазины, фабрики – все ни к чему, все вздор перед предстоящей смертью. Куда? Зачем все это стремленье и суета? – невольно думалось мне. «Что же важно? Что нужно в жизни?..» И ответ представился мне ясный и несомненный: «Если уж нам суждено жить на земле по воле Бога, то лучшее и несомненно хорошее дело есть то, что
И вот если б Лев Ник. тогда, вместо всех речей, на мой призыв:
Встал рано. Все нездоровится. Простился с Марьей Александровной. Соня ходила купаться. Я говорил с ней – недурно. Не мог заниматься – слаб. Соня ездила к Звегинцевой. Жалко. Вечером Сутковой. Хороший разговор с ним. Лева больше чем чужд. Держусь. Записывать нечего. Ложусь, 12 [часов].
7 июля
Очень плохо я соблюла рукописи Льва Ник – а. Но он мне их раньше никогда не давал, держал у себя, в ящиках своего дивана, и не позволял прикасаться. А когда я решила их убрать в музей, мы в Москве перестали жить, и я только могла
Лева тоже вчера рассорился с этим грубым, неотесанным идиотом Чертковым.
Льет дождь, холодно, а Лев Никол. поехал-таки верхом к Черткову, и я в отчаянии ждала его на крыльце, тревожилась и проклинала соседство с Чертковым…
Когда я уже простилась с ним и ушла к себе, немного погодя дверь отворилась и Лев Ник. вошел ко мне.
«Ты ничего не говори, – сказал он мне, – а я хочу тебе сказать, что и мне был радостен, очень радостен наш последний разговор с тобой сегодня вечером…» И он опять расплакался, обнял и поцеловал меня… «Мой! Мой!» – заговорило в моем сердце, и теперь я буду спокойнее, я опомнюсь, я буду добрее со всеми, и я постараюсь быть в лучших отношениях с Чертковым.
Он написал мне письмо, пытаясь оправдаться передо мной. Я вызывала его сегодня на примирение и говорила ему, что он должен, по крайней мере, если он порядочный человек, извиниться передо мной за эти две его грубые фразы: 1) «Если б я хотел, я имел возможность и достаточно связей, чтобы
Но извиняться он ни за что не хотел, говоря, что я превратно поняла смысл его слов и т. д.
А чего же яснее? Гордый он и очень глупый и злой человек! И где их якобы принципы христианства, смиренья, любви, непротивления?.. Все это лицемерие, ложь. У него и воспитанности простой нет.
Когда Чертков сходил с лестницы, то он сказал, что во второй фразе он считает себя неправым и что если его письмо ко мне меня не удовлетворит, то он готов выразить
Теперь мне все равно, я тверда своей радостью, что Лев Николаевич показал мне свою любовь, свое сердце, – а всё и всех остальных я презираю, и я теперь неуязвима.
Петухи поют, рассветает. Ночь… поезда шумят, ветер в листьях тоже слегка шумит.Жив, но дурной день. Дурной тем, что все не бодр, не работаю. Даже корректуру не поправил. Поехал верхом к Черткову. Вернувшись домой, застал С. А. в раздражении, никак не мог успокоить. Вечером читал. Поздно приехал Гольденвейзер и Чертков. Соня с ним объяснялась и не успокоилась. Но вечером поздно очень хорошо с ней поговорил. Ночь почти не спал.
8 июля
Ласка мужа меня совсем успокоила, и я сегодня провела первый день в нормальном настроении. Ходила гулять, набрала большой букет полевых цветов Льву Николаевичу; переписывала свои старые письма к мужу, найденные еще раньше в его бумагах.
Были опять все те же: Чертков, Гольденвейзер, Николаев, Сутковой. Шел дождь, холодно, ветер. В хозяйстве двоят пар, красят крыши. Саша вяла, в сильном насморке, и на меня дуется. Лев Никол. нам прочел вслух хорошенький французский рассказ нового писателя Mille. Ему и вчера понравился рассказ: «La biche écrasée» [56] .
Он был бы здоров, если б не констипация.
После завтрака поехал со Львом Николаевичем в Овсянниково. Видели пепелище после пожара: на месте двух изб стоят две полуразрушившиеся печки с торчащими трубами. Ребятишки Горбунова весело бегают вокруг.
– Мне часто приходят в голову, – говорил, глядя на них, И. И. Горбунов, – стихи Пушкина:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять! —
хотя наше пожарище еще и не гробовой вход… Только, думаю, природа ко мне неравнодушна.
– Нет, «равнодушная природа», – подтвердил, улыбаясь, Лев Николаевич, – равнодушная и красивая. Вот она мне – неравнодушное, близкое, – указал он на девушку, пришедшую за детьми, – а природа – равнодушное.
– Но у вас у самих, Лев Николаевич, есть описания природы, прекрасные, где природа производит впечатление и неравнодушной…
– Обязательно когда-нибудь перечитаю Толстого! – засмеялся Лев Николаевич.
После пожара Горбуновы ютятся в маленькой избе, в одну комнату; М. А. Шмидт – в каком-то сарайчике. Заговорили о предполагаемом переезде их в Телятинки к Чертковым, по предложению последних. Они не решаются покинуть Овсянниково. Как на одну из причин этой нерешительности Мария Александровна указала Льву Николаевичу на «слабую сторону» Софьи Андреевны: нежелание постоянной близости ко Льву Николаевичу его друзей.
Но Лев Николаевич стал горячо заверять Марию Александровну, что на этот раз она ошибается, как он наверное знает, и добавил:
– Не надо думать о других… Вот, действительно, крайности сходятся: думать как можно меньше о себе и в то же время не думать о других. Я говорю – «не думать о других» в том смысле, что ничего не предполагать, не предугадывать о них, а делать самому то, что нужно.
9 июля
Господи! Когда кончатся все эти тяжелые подлые сплетни и истории! Приезжала невестка Ольга, поднялся опять разговор все о том же – о моем отношении к Черткову. Он мне нагрубил, а я ему ни единого неучтивого слова не сказала – и мои же косточки перебирают по углам, пересуживая меня и в чем-то обвиняя. Часто удивляюсь и не могу еще привыкнуть к тому, что люди просто
Вернулись мокрые, я хотела помочь растереть Льва Николаевича спиртом – спину, грудь, руки и ноги. Но он сердито отклонил мою помощь и едва согласился на то, чтобы его потер его слуга Илья Васильевич.
Ольга почему-то озлилась, и не осталась обедать, и увезла детей.
Весь день потом болела голова, нездоровилось, температура поднялась немного (37 и 5), и я уже ничего не могла делать, а работы много, особенно по изданию, которое совсем остановилось. Вечером я почувствовала изнеможение, легла в своей комнате и заснула и, к сожаленью, проспала весь вечер, просыпаясь несколько раз.
Приехали Чертков и Гольденвейзер. Пришел Николаев, который, по-видимому, очень раздражает Льва Ник – а своими разговорами. Л. Н. играл в шахматы с Гольденвейзером, который потом немного доиграл. Чудесная мазурка Шопена! всю душу перевернула! Лева-сын тревожен о заграничном паспорте, который сегодня не выдали ему в Туле, требуя от полиции свидетельства о беспрепятственном выпуске его из России, а Лева находится под судом за напечатанье в 1905 году брошюр «Где выход?» и «Восстановление ада». Все и это тревожно.
12 градусов тепла, сыро, неприятно. Саша грубо, дребезжаще кашляет – и это тревожно.
И что-то вообще
Чертков привез мне не полный, как обещал, альбом снимков с Льва Николаевича, некоторые прекрасные, а мать его прислала мне книжечку «Миша» об ее умершем мальчике.
Я ее прочла, очень трогательно, но в ее отношениях к Иисусу, к Богу, даже к ребенку – много искусственного, мне непонятного.
Долго спал. С удовольствием после писал, занимался корректурой первых пяти книжек. Ездил с Львом. Держусь. Вернулся мокрый. Волнение. После обеда Николаев, Гольденвейзер, Чертков. Тяжело. Держусь.
10 июля
Лев Николаевич, разумеется, не
Уехал сегодня Л. Н. верхом с Чертковым в лес: какие-то там будут разговоры. Подали лошадь и Булгакову, но его устранили, чтоб не нарушал их уединения. Вот
В лесу раза два слезали зачем-то, и Чертков, направив свой аппарат на Льва Ник – а, снимал его в овраге. Приехав, Чертков хватился, что потерял часы. Он нарочно подъехал к балкону и сказал Льву Ник – у, где думает, что потерял часы. И Л. Н., жалкий, покорный, обещал после обеда
К обеду приехали приятные гости: Н. В. Давыдов, mr. Salomon и H. H. Ге. Давыдов привез мне прочтенное им «Воскресенье» для нового издания, но много еще мне над ним придется работы. Работу эту взял на себя и сын Сережа.
Я думала, что Льву Ник. будет совестно потащить всех нас, почтенных людей, в овраг и на кручь искать часы господина Черткова. Но он так его боится, что не остановился даже перед положением быть смешным – ridicule – исканья часов Черткову целым обществом в восемь человек. Мы топтались все в мокром сене и часов не нашли. Да и бог его знает, где этот рассеянный идиот их потерял! И почему надо было фотографировать на неудобном мягком и мокром сене. Лев Ник. во все лето в первый раз позвал меня с ним погулять, мне это было так радостно, и я с волнением ждала, что нас минует этот овраг с часами. Но я, конечно, ошиблась. На другое утро Лев Ник. встал рано, пошел на деревню, созвал ребят и с ними нашел часы в овраге.
Вечером читал mr. Salomon скучную французскую аллегорию о блудном сыне; потом читали легкий рассказ Mill’a и другой, его же.
Давыдов уехал; я высказала Льву Ник. свое чувство неудовольствия и отчасти стыда за то, что повел вместо прогулки все общество в овраг за чертковскими часами; он, конечно, рассердился, произошло опять столкновение, и опять я увидала ту же жестокость, то же отчуждение, то же выгораживание Черткова. Совсем больная и так, я почувствовала снова этот приступ отчаяния; я легла на балконе на голые доски и вспоминала, как на этом же балконе 48 лет тому назад, еще девушкой, я почувствовала впервые любовь Льва Николаевича. Ночь холодная, и мне хорошо было думать, что где я нашла его любовь, там я найду и смерть. Но, видно, я ее еще не заслужила.
Вышел Лев Николаевич, услыхав, что я шевелюсь, и начал с места на меня кричать, что я ему мешаю спать, что я уходила бы. Я и ушла в сад и два часа лежала на сырой земле в тонком платье. Я очень озябла, но очень желала и желаю умереть.
Поднялась тревога, пришел Душан Петрович, H. H. Ге, Лева, стали на меня кричать, поднимать меня с земли. Я вся тряслась от холода и нервности.
Если б кто из иностранцев видел, в какое состояние привели жену Льва Толстого, лежащую в два и три часа ночи на сырой земле, окоченевшую, доведенную до последней степени отчаяния, – как бы удивились добрые люди! Я это думала, и мне не хотелось расставаться с этой сырой землей, травой, росой, небом, на котором беспрестанно появлялась луна и снова пряталась. Не хотелось и уходить, пока мой муж не придет и не возьмет меня домой, потому что он же меня выгнал. И он пришел только потому, что Лева-сын кричал на него, требуя, чтоб Л. Н. пришел ко мне, и они меня с Левой привели домой. Три часа ночи, ни он, ни я, мы не спим. Ни до чего мы не договорились, ни капли любви и жалости я в нем не вызвала.
Ну и что ж! Что делать! Что делать! Жить без любви и нежности Льва Николаевича я не могу. А дать мне ее он не может. Четвертый час ночи…
Я рассказывала Давыдову, Саломону и Николаевой о злых и грубых выходках Черткова против меня; и все искренно удивлялись и ужасались. Удивлялись, как мой муж мог терпеть такие оскорбления, сделанные жене. И все единогласно выразили свою нелюбовь вообще к злому гордому дураку Черткову. Особенно негодовал Давыдов за то, что Чертков похитил все дневники Льва Ник – а с 1900 года.
– Ведь это должно принадлежать вам, вашей семье, – горячась, говорил Давыдов. – И письмо Черткова в газеты, когда Лев Ник. жил у него, – ведь это верх глупости и бестактности, – горячился милый Давыдов.
Всем все видно, все ясно; а мой бедный муж?..
Когда совсем рассвело, мы еще сидели у меня в спальне друг против друга и не знали, что сказать. Когда же это было раньше?! Я все хотела опять уйти, опять лечь под дуб в саду; это было бы легче, чем в моей комнате. Наконец я взяла Льва Ник – а за руку и просила его лечь, и мы пошли в его спальню. Я вернулась к себе, но меня опять потянуло к нему, и я пошла в его комнату.
Завернувшись в одеяло, связанное мною ему, с греческим узором, старенький, грустный, он лежал лицом к стене, и безумная жалость и нежность проснулись в моей душе, и я просила его простить меня, целовала знакомую и милую ладонь его руки – и лед растаял. Опять мы оба плакали, и я наконец увидала и почувствовала его любовь.
Я молила Бога, чтоб он помог нам дожить мирно и по-прежнему счастливо последние годы нашей жизни.
Проснулся в пять. Встал, но почувствовал себя слабым и лег опять. В девять пошел на деревню. К Копылову. Дал денег. Очень просто и недурно. Прошел мимо Николаева. Он вышел, и опять разговор о справедливости. Я сказал ему, что понятие справедливости искусственно и не нужно христианину. Черту эту нельзя провести в действительности. Она фантастическая и совершенно не нужна христианину.
Дома написал длинное письмо рабочему в ответ на его возражение об «Единственном средстве». Ездил верхом с Чертковым. Он говорил о непротивлении – странно. Лег спать. Проснулся – Давыдов, Колечка и Саломон. Читал Саломона пустую, напыщенную статью «Retour de l’enfant prodigue» [57] и прелестный рассказ Милля. Потом пришли проститься Сутковой и Картушин. Очень они мне милы. Записать:
1) В вере можно разувериться. Кроме того, веры могут [быть] две противоположные. Правда, в верах более внешнего проявления, чем в сознании, но зато веры шатки и противоречивы, а сознание одно и неизменно.
Сейчас разговор опять о Черткове. Я отклонил спокойно.
11 июля
Спала только от четырех до 7½ часов. Лев Ник. тоже мало спал. Чувствую себя больной и разбитой, но счастливой в душе. С Льв. Ник. дружно, просто – по-старому. Как сильно и глупо я люблю его! И как неумело! Ему нужны уступки, подвиги, лишения с моей стороны – а я этого не в силах исполнять, особенно теперь, на старости лет.
Утром приехал Сережа. Саша и ее тень – Варвара Михайловна на меня дуются, но мне
Лев Ник. ездил верхом с доктором. Вечером приехал Ив. Ив. Горбунов, и Лев Ник. с ним много беседовал по поводу новых копеечных книжечек. Прошлись все по саду, Лев Ник. имел усталый вид. Но вечер прошел в тихих разговорах, игре в шахматы, рассказах милого mr. Salomon.
Легли все рано. Черткова отклонил сам Л. Н. на нынешний вечер. Слава Богу! хоть один день вздохнуть свободно, отдохнуть душой.
Жив еле-еле. Ужасная ночь. До четырех часов. И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал как мальчишку и приказывал идти в сад за С. А… Не могу спокойно видеть Льва. Еще плох я. Соня, бедная, успокоилась. Жестокая и тяжелая болезнь. Помоги, Господи, с любовью нести. Пока несу кое-как. Иван Иванович, с ним о делах. Теперь одиннадцать часов. Ложусь.
Я ночевал в Ясной. Проснувшись утром, узнал, что ночью в доме был большой переполох. Софья Андреевна, продолжая требовать, чтобы Лев Николаевич взял свои дневники у Черткова, устроила ему бурную сцену. Сначала она лежала на полу его балкона, а потом убежала в парк. Просьбы Душана, Н. Н. Ге и Льва Львовича не могли заставить ее вернуться. Она требовала, чтобы за ней пришел Лев Николаевич. Наконец он пришел, и она вернулась.
Нехорошо проявил себя Лев Львович, который грубо кричал на отца, требуя, чтобы он отправился за Софьей Андреевной в парк.
Приехал Сергей Львович. Днем между детьми Толстого происходил совет о том, как предохранить Льва Николаевича от всевозможных неожиданных выходок больной Софьи Андреевны.А вечером, после того как брат Лев кричал на отца за то, что он не жалеет матери, отец сказал мне: «Мне кажется даже, что он назвал меня дрянью», и глаза его затуманились слезами. Он дал мне списать из записной книжки в дневник следующую мысль: «Я не ожидал того, что когда тебя ударят по одной и ты подставишь другую, – что бьющий опомнится, перестанет бить и поймет значение твоего поступка. Нет, он, напротив того, и подумает, и скажет: вот как хорошо, что я побил его; теперь уж по его терпению ясно, что он чувствует свою вину и все мое превосходство перед ним. Но знаю, что, несмотря на это, все-таки лучшее для себя и для всех, что ты можешь сделать, когда тебя бьют по одной щеке, – это то, чтобы подставить другую. В этом „радость совершенная“. Только исполни. И тогда за то, что кажется горем, можно только благодарить».
Отцу было легче, когда приезжали старшие, и я снова вызвала Таню. Мы много говорили с ней.
«То, что отец делает теперь, это подвиг любви, лучше всех 30 томов его сочинений, – сказала она. – Если бы даже он умер, терпя то, что терпит, и делая то, что делает, я бы сказала, что он не мог поступить иначе». Когда я повторила отцу слова Тани, «Умница, Таничка», – сказал он и разрыдался.12 июля
Днем позировала Леве, он лепил мой бюст, и сегодня стало более похоже, он талантлив, умен и добр. Какое сравнение с Сашей, увы!
Лев Ник. поджидал Гольденвейзера, чтоб с ним ехать верхом, а тот все не ехал. Послали в Телятинки, а Филька вместо Гольденвейзера вызвал ошибкой Черткова. Всего этого я не знала; но Л. Н., не дождавшись Гольденвейзера, пошел на конюшню седлать свою лошадь (чего никогда раньше не делал), чтоб ехать навстречу к Гольденвейзеру. Я подумала, что если Лев Ник. не встретит его, он очутится один, жара смертельная, еще сделается солнечный удар, и я побежала на конюшню спросить Льва Ник – а, куда он поедет, если не встретит никого. Лев Ник. торопил кучера; тут стоял доктор, я говорю: «Вот хорошо, пусть Душан Петрович едет с тобой». Лев Ник. согласился; но только что Л. Н. выехал из конюшни, из-под горы, вижу, поднимается ненавистная мне фигура на белой лошади – Черткова. Я ахнула, закричала, что опять обман, опять все подстроили, солгали про Гольденвейзера, а вызван был Чертков, и со мной тут же, при всей дворне, сделалась истерика, и я убежала домой. Лев Ник. сказал Черткову, что он с ним не поедет, и Чертков уехал домой, а Л. Н. поехал с доктором.
К счастью, обмана, по-видимому, не было, но Филька спросонок забыл, к кому ему приказано ехать, и ошибкой заехал к Черткову, вызвал его к Л. Н. вместо Гольденвейзера. Но я так намучена все это время, что малейшее напоминание о Черткове и тем более вид его приводят меня в отчаянное волнение. Вечером он приезжал, я ушла и тряслась как несчастная целый час. Были Гольденвейзер с женой, оба очень приятные. Уехал Саломон; такой он славный, живой, умный, участливый. Лева трогательно добро относится ко мне. Лев Никол. стал много мягче, но сегодня вечером вижу, он сам не свой – видно, ждал Черткова, а он долго не ехал, и Лев Ник. пошел писать ему письмо, объяснение того, почему он к ним не поехал. Очень нужно! В этом письме, верно, писал что-нибудь дурное обо мне. Обещал мне показать, но как бы опять не вышел обман. Столько скрытого, лживого вокруг меня!
Приехали Сухотины: Таня и Михаил Сергеевич. Тяжелые разговоры. Таня, Саша верят во всех моих рассказах только тому, что им нравится выбрать из них; и как бы правдивы ни были мои слова, им нужно только то, что им на руку, чтоб бранить и осуждать меня.
Я наверное погибну так или иначе; и радуюсь тому, что не переживу Льва Николаевича. И какое будет счастье избавиться от тех страданий, которые я переживала и переживаю теперь!
Вызвала меня сегодня письмом мать Черткова: Елизавета Ивановна. К ней приехали два проповедника: Фетлер и другой, ирландский профессор, речи которого я мало понимала и который усердно ел и изредка произносил механически какие-то религиозные фразы. Но Фетлер очень убежденный человек, красноречив, прекрасно говорит и начал меня старательно обращать в свою веру – Искупления. Я возражала ему только на то, что он настаивал на материальном искуплении, проливании крови, страданий и смерти
– А я огорчалась всегда тем, что ваш муж отнял у меня моего сына! – И права.
Три часа ночи. Луна красиво светит в мое окно, а на душе тоска, тоска. И какая-то только болезненная радость, что вот тут совсем близко дышит и спит
…Я должен был возвращаться из Ясной Поляны в Телятинки как раз в то время, когда Софья Андреевна направлялась к Е. И. Чертковой. Узнав об этом, она любезно предложила довезти меня туда, на что я с удовольствием согласился.
В коляске, на рысаках, мы поехали. Софья Андреевна – в изящном черном шелковом костюме ради великосветской Е. И. Чертковой, друга императрицы-матери Марии Федоровны…
Поехали в объезд, по большаку, чтобы миновать плохой мост через ручей Кочак.
И вот Софья Андреевна всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня передать Черткову, чтобы он возвратил ей рукописи дневников Льва Николаевича.
– Пусть их все перепишут, скопируют, – говорила она, – а мне отдадут только подлинные рукописи Льва Николаевича!.. Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что, если он отдаст мне дневники, я успокоюсь… Я верну ему тогда мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему… Вы скажете ему это?.. Ради Бога, скажите!..
Софья Андреевна, вся в слезах, дрожащая, умоляюще глядела на меня: слезы и волнение ее были самые непритворные…
Она почему-то не верила, что я передам ее слова Черткову, и умоляла меня об этом снова и снова…
Я не мог без чувства глубокого сострадания смотреть на эту плачущую, несчастную женщину. Тех нескольких десятков минут, которые я провел с нею в экипаже, я никогда не забуду.
Признаюсь, меня самого охватило волнение, и мне так захотелось, чтобы какою угодно ценою, ценою ли передачи рукописей Софье Андреевне или еще каким-нибудь способом, был возвращен мир в Ясную Поляну – мир, столь нужный для всех, и особенно для Льва Николаевича!.. В этом настроении я отправился к В. Г. Черткову, когда мы приехали в Телятинки.
Узнав, что я имею поручение от Софьи Андреевны, Владимир Григорьевич, встревоженный, с озабоченным видом, ведет меня в комнату своего ближайшего помощника и непременного советника Алеши Сергеенко. <…>
Я начинаю рассказывать о просьбе Софьи Андреевны вернуть рукописи. Владимир Григорьевич – в сильном возбуждении.
– Что же, – спрашивает он, уставившись на меня своими большими белыми, возбужденно бегающими глазами, – ты ей так сейчас и выложил, где находятся дневники?!
При этих словах Владимир Григорьевич, совершенно неожиданно для меня, делает страшную гримасу и высовывает язык.
Я гляжу на Черткова и страдаю внутренне от того нелепого положения, в которое меня ставят, и не знаю: меня ли это унижает, или мне надо жалеть этого человека за то унижение, которому он себя подвергает. Я соображаю, однако, что Чертков хочет посмеяться над проявленной мною якобы беспомощностью, когда-де на меня насела в экипаже Софья Андреевна. Он, должно быть, заметил то волнение, в котором я находился, и раздражился, поняв, что сочувствую Софье Андреевне и жалею ее.
Собравшись силами, я игнорирую выходку Владимира Григорьевича и отвечаю ему:
– Нет, я не мог ей ничего сказать, потому что я сам не знаю, где дневники!
– Ах, вот это прекрасно! – восклицает Чертков и суетливо поднимается с места. – Так ты иди, пожалуйста!.. (Он отворяет передо мной дверь из комнаты в коридор.) Там пьют чай… Ты, наверное, проголодался… А мы здесь поговорим!..
Дверь захлопывается передо мной, щелкает задвижка замка. Я выхожу, ошеломленный тем приемом, какой мне оказали, в коридор. Владимир Григорьевич и Алеша Сергеенко совещаются.
Позже я узнаю, что дневники решено не возвращать.
13 июля
Отправив вчера Черткова с верховой езды, для меня, Лев Ник. вечером ждал его для объяснения причины, и Чертков долго не ехал. Чуткая на настроение моего мужа, я видела, как он беспокойно озирался, ждал его вечером, как ждут влюбленные, делался все беспокойнее, сидя на балконе внизу, все глядел на дорогу и наконец написал письмо, которое я просила мне показать. Саша письмо привезла, и оно у меня. Разумеется, «милый друг» и всякие нежности… и я опять в диком отчаянии. Письмо это он отдал все-таки приехавшему Черткову. Я взяла его под предлогом прочтения и сожгла. Мне уж он никогда больше не пишет нежных слов, а я делаюсь все хуже, все несчастнее и все ближе к концу. Но я
Позировала для Левы долго. Лев Ник. ездил верхом с Сухотиным и Гольденвейзером. Я искала дневник последний Льва Ник – а и не нашла. Он понял, что я нашла способ его читать, и спрятал еще куда-то. Но я найду, если он не у Черткова, не у Саши или у доктора, куда спрятал от меня.
Мы, как два молчаливых врага, хитрим, шпионим, подозреваем друг друга! Скрываем, то есть Лев Ник. скрывает вместе с этим
Господи, помилуй меня, люди все злы, меня не спасут… Помилуй и спаси от греха!..
Как быть, чтоб все были опять радостны, чтоб уничтожить мои всякие страданья?
Если трусость моя пройдет и я наконец решусь на самоубийство, то, как покажется всем в прошлом, моя просьба легко исполнима, и все поймут, что не стоило настаивать, жестоко упрямиться и замучить меня до смерти отказом исполнить мое желание.
Будут объяснять мою смерть всем на свете, только не настоящей причиной: и истерией, и нервностью, и дурным характером, – и никто
И где христианство? Где любовь? Где их
Эти два упорных человека, мой муж и Чертков, взялись крепко за руки и давят, умерщвляют меня. И я их боюсь; уж их железные руки сдавили мое сердце, и я сейчас хотела бы вырваться из их тисков и бежать куда-нибудь. Но я чего-то еще боюсь…
Говорят о каком-то
Завтра Л. Н., вероятно, поедет к Черткову. Таня с мужем уедет в Тулу, а я – я буду свободна, и если не Бог, то еще какая-нибудь сила поможет мне уйти не только из дома, но из жизни…
Я даю способ
Мысль о самоубийстве стала крепнуть. Слава Богу! Страданья мои должны скоро прекратиться.
Какой ужасный ветер! Хорошо бы сейчас уйти… Надо еще попытаться спастись… в последний раз. И если
«Утопающий хватается за соломинку…» Мне хочется дать прочесть моему мужу все то, что теперь происходит в душе моей; но при мысли, что это вызовет только его гнев и тогда уже наверное убьет меня, я безумно волнуюсь, боюсь, мучаюсь…
Ох, какая тоска, какая боль, какой ад во всем моем существе! Так и хочется закричать: «Помогите!» Но ведь это пропадет в том злом хаосе жизни и людской суеты, где помощь и любовь в книгах и словах, а где холодная жестокость на деле…
Как раньше на мой единственный в целые десятки лет призыв о возвращении домой Льва Ник – а, когда я заболела нервным расстройством, он отозвался холодно и недоброжелательно и этим дал усилиться моей болезни; так и теперь, – это равнодушие к моему желанью и упорное сопротивленье моей болезненной просьбе может иметь самые тяжелые последствия… И все будет слишком поздно… Да ему что!! У него Чертков, а хотелось бы. Но у него дневники, надо их вернуть…Л. Н. вчера обещал Гольденвейзеру, что с ним поедет кататься верхом, и послал за ним. Но конюх Филька спутал и позвал Черткова. Л. Н. пошел на конюшню седлать лошадей. Софья Андреевна, в эти дни особенно недоверчивая, пошла за ним. <…> …и, как только Л. Н. стал огибать угол людской, тут перед глазами Софьи Андреевны, за калиткой ограды, выросла на серой лошади фигура Черткова, вспотевшего от жары и быстрой езды.
Софья Андреевна вскрикнула, закрыла себе глаза руками и стала громко рыдать (голосить). Чертков постоял минуту в недоумении, понял, обернулся, повернул лошадь и скрылся, спустился в овраг, уехал обратно. На скотном дворе собрались (было два часа, когда рабочие уходят работать) девушки и почти вся дворня. Софья Андреевна, в белом платье, шла и голосила. Л. Н. повернул и поехал за ней и говорил ей, что это случайно, что должен был приехать Гольденвейзер. Софья Андреевна как будто не понимала, потом близ Кузминского дома остановилась, утихла и ответила: «Как же мне быть благоразумной? Это как яма сзади тебя, в которую оступишься». <…>
Софья Андреевна сегодняшним поведением ужасно осрамила себя перед народом. Сперва недоумение: «Или у нее дети голодны, и потому она плачет», – говорили. «Это графа Бог держит так долго для крестьян, а она (семья Л. Н.) готова сжечь крестьян на спичке».
С этого дня пошли разговоры в деревне о том, что происходит между графиней и старым графом.
Л. Н. недоумевал, в какой мере Софья Андреевна больна и в какой притворяется; жалея ее, ради успокоения ее исполнял некоторые ее требования. Л. Н – чу тяжело было не сознаваться ей про завещание.
Это потакание раздражало Александру Львовну, Варвару Михайловну, Черткова, Гольденвейзера и др. Александра Львовна и Чертков высказывали ему, что они не одобряют его уступчивости Софье Андреевне. Л. Н. пришлось лавировать между разносторонними влияниями. Гольденвейзер, принимавший близкое участие в происходящей драме, разговаривал об этом с Л. Н. (он чуть не каждый вечер играл с ним в шахматы и после входил побеседовать в кабинет). Я, грешный, очень негодовал, что посторонние вмешиваются в семейное дело и позволяют себе советовать, внушать, так и так поступать и не оставляют Л. Н. довоевывать бой и поступать по-своему. Он хотел победить мягкостью, смирением, или переждать raptus [59] Софьи Андреевны, или, так как его присутствие только раздражало ее и ему становилось невыносимо терпеть, удалиться на время от нее.
14 июля
Не спала всю ночь и на волоске была от самоубийства. Как бы крайни ни были мои выражения о страданиях моих – все будет мало. Вошел Лев Никол., и я ему сказала в страшном волнении, что на весах с одной стороны возвращение дневников, с другой – моя жизнь, пусть выбирает. И он выбрал, спасибо ему, и вернул дневники от Черткова. Я от волнения плохо наклеила тут то письмо, которое он принес мне сегодня утром; очень мне это жаль, но оно переписано в нескольких местах, между прочим в книге писем Льва Ник – а ко мне, мной переписанной, и есть экземпляр у дочери Тани.
Саша ездила к Черткову за дневниками с письмом от Льва Николаевича. Но душа еще скорбит, и эта так ясно и твердо назревшая мысль о лишении себя жизни – я чувствую – будет всегда готова, если вновь уязвят меня в мои больные места сердца.
Вот какой конец моей долгой, раньше такой счастливой супружеской жизни!.. Но еще не совсем конец; сегодняшнее письмо Льва Ник – а ко мне еще клочок прежнего счастья, но маленький, изношенный клочок!
Дневники запечатала моя дочь Таня, и завтра их повезут Таня с мужем в Тулу, в банк. Расписку напишут на имя Льва H – а и его наследников, и расписку привезут Л. Н. Только бы меня опять не обманули; только бы опять тихонько не выманил этот иезуит Чертков у Льва Ник – а эти дневники!
Третьи сутки ничего в рот не брала, и это почему-то всех тревожило, а это наименьшее… Все дело в страстности и силе огорчения.
Сожалею и раскаиваюсь, что огорчила детей моих, Леву, Таню; особенно Таню; она опять так ласкова, сострадательна и добра ко мне! Я очень ее люблю. Надо разрешить Черткову бывать у нас, хотя мне это очень, очень тяжело и неприятно. Если я не разрешу свиданий, будет целая литература тайной и нежной переписки, что еще хуже.
1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно в банке.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, теми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе будущие биографы, то, не говоря о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях, – если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в этом письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говорю о прекращении брачных отношений – такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения ненастоящей любви) – причины эти были, во-первых, все большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно и в чем я не упрекаю тебя. Это во-первыx. Во-вторых (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду), во-вторых, характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать – не самое чувство, а выражение его. Это во-вторых. В-третьих. Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты, – это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было прямо противуположно: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни – собственность, которую я считал грехом, а ты – необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки твоим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и еще другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя.
Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной восемнадцатилетней девушке, и, несмотря на это мое грязное, порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мною, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не имею упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с Богом и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.
Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасться в дневниках (я знаю только, ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу, там не найдется).
Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя о дневниках.
4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это мне не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь, я сделаю.
Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий доброй, мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя. Я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову. Даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше так жить, как мы живем теперь, невозможно.
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя и не спал и слушал до часу, до двух – и опять просыпался и слушал и во сне, или почти во сне, видел тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я, с своей стороны, решил все так, что иначе
По поручению Льва Николаевича, Александра Львовна отправилась в Телятинки за дневниками и оставалась там очень долго.
Как я узнал от Варвары Михайловны, в Телятинках, в той самой комнате у Сергеенко, где третьего дня произошел наш разговор с Чертковым, спешно собрались самые близкие Черткову люди – его alter ego Алеша Сергеенко, О. К. Толстая (сестра Анны Константиновны), Александра Львовна, муж и жена Гольденвейзеры, а также сам Владимир Григорьевич, и все они занялись спешным копированием тех мест в дневнике Льва Николаевича, которые компрометировали Софью Андреевну и которые она, по их мнению, могла уничтожить. Затем дневники были упакованы и отправлены в Ясную Поляну. Чертков, стоя на крыльце телятинковского дома, с шутливой торжественностью троекратно перекрестил Александру Львовну в воздухе папкой с дневниками и затем вручил ей эти дневники. Тяжело ему было расставаться с ними.
А в Ясной Поляне с таким же волнением и нетерпением ожидала дневников Софья Андреевна. По словам Варвары Михайловны, Софья Андреевна с такой стремительностью кинулась к привезенным дочерью дневникам, что пришлось звать на помощь М. С. Сухотина, чтобы помешать ей повредить тетради, которые и были затем отобраны у нее и опечатаны.
Все это происходило уже под вечер, а день Льва Николаевича протекал своим чередом.Вы поймете, милый друг, всю тяжесть приносимой мною жертвы лишения личного, надеюсь, временного лишения общения с вами, но знаю, что вы любите не меня, Л. Т., а мою душу. А моя душа – ваша душа, и требования ее одни и те же. Саша все расскажет вам. Мне хорошо, очень хорошо.
И будет уж совсем хорошо и еще лучше, когда я получу от вас то, что ожидаю, – вашего единения со мною во имя того, чем мы оба живем. Все будет хорошо, если мы не ослабеем. Помоги Бог.
Пишите.
15 июля
Всю ночь не спала, все думала, что если Лев Ник. так легко взял назад в своем письме обещание не уехать от меня, то он так же легко будет брать назад все свои слова и обещания, и где же тогда
Как жутко голова болит – затылок. Уж не нервный ли удар? Вот хорошо бы – только совсем бы насмерть. А больно душе быть убитой своим мужем. Сегодня утром, не спав всю ночь, я просила Льва Ник – а отдать мне расписку от дневников, которые завтра свезут в банк, чтоб быть спокойной, что он опять не возьмет свое слово назад и отдаст дневники Черткову, раз он так скоро и легко это делает, то есть берет слово назад.
Он страшно рассердился, сказал мне: «Нет, это ни за что, ни за что» – и сейчас же бежать. Со мной опять сделался тяжелый припадок нервный, хотела выпить опий, опять струсила, гнусно обманула Льва Ник – а, что выпила, сейчас же созналась в обмане – плакала, рыдала, но сделала усилие и овладела собой. Как стыдно, больно, но… нет, больше ничего не скажу; я больна и измученна.
Поехала с сыном Левой кататься в кабриолете, смотреть дом в Рудакове для Овсянникова, для Тани. Лев Ник. поехал с доктором верхом. Думала – поедем вместе, но Л. Н. взял умышленно другое направление, чем мы, – сказал: поеду по шоссе и через Овсянниково кругом домой, а поехал наоборот – раньше через Овсянниково, будто невзначай, – а я все замечаю, все помню и глубоко страдаю.
Разрешила через силу Черткову бывать у нас,
Был и сын Черткова, милый, непосредственный мальчик, который привез своего друга-англичанина, шофера автомобилей. Приехал еще англичанин из Южной Америки, скучный, тупой, неинтересный. Вышла в газетах статейка Л. Н. о разговоре с крестьянином: «Из дневника».
Дневники Льва H – а сегодня запечатали, семь тетрадей, и завтра мы их с Таней везем на хранение в банк. Сейчас они лежат в Туле у доктора Грушецкого, что меня беспокоит. Хотели сегодня их убрать в банк, но все оказалось заперто по случаю молебствия в Туле о холере, и завтра надо их взять у Грушецкого и положить в банк. Это что-то новое и неприятное в Льве Николаевиче; почему в банк, а не держать их дома или отдать в Исторический музей, где все остальные дневники, – на хранение и почему именно
Пропасть скучного народа: англичанин, Дима с товарищем (эти лучшие), монотонный, скучный Николаев, Гольденвейзер, Чертков. Пускали граммофон, потому что всем этим господам говорить не о чем. Пробовала читать корректуру – не идет. Лева меня лепит, и мне возле него спокойнее, он все понимает, и любит, и жалеет меня.
Дорого мне досталось отнятие дневников у Черткова; но если б сначала – опять было бы то же самое; и за то, чтоб они никогда не были у Черткова, я готова отдать весь остаток моей жизни и не жалею той потраченной силы и здоровья, которые ушли на выручку дневников; и теперь эта потеря здоровья и сил пали на ответственность и совесть моего мужа и Черткова, так упорно державшего эти дневники.
Положены они будут на имя Льва H – а, с правом их взять только ему. Какое недоброе по отношению к жене и неделикатное, недоверчивое отношение! Бог с ним!