Приснилось мне, что мы всё растеряли. Или почти всё. Лет через пятьдесят или даже раньше. Сибирь присоединилась к Южным Курилам. Выбрала удобный момент во время очередных олимпийских пекинских игр и присоединилась, оставив Китай с носом. На Урале вдруг объявился покойный император. Ходит по городам и селам в форме полковника КГБ с двуглавым орлом на одной руке и ручным медведем на короткой цепочке в другой. Смущает народ манифестами. А народ и рад-радехонек — работу побросали и айда краны от трубопроводов откручивать да усадьбы олигархов жечь. Да что Урал — в городе Санкт-Петербурге из флота один петровский ботик остался, и на нем устье Невы обороняют от чухны, которая спит и видит, как влезть в наше европейское окно через форточку и посадить нам управителем праправнучку какого-нибудь Маннергейма. А про Литву с Польшей и говорить не приходится — их крейсер «Марина Мнишек» и большой противолодочный корабль «Самозванец» уже потопили все белорусские лодки-плоскодонки и подошли к берегам Смоленска. Даже и Казахстан с Киргизией на своих маленьких степных кривоколесных автомобильчиках двинул свои лукострелковые корпуса в Поволжье. И только Эстония все никак не может захватить наш Пыталовский район — трамвай, на котором ехала к театру боевых действий их штурмовая дивизия, сошел с рельсов. Короче говоря, со всех сторон блокады кольцо, и Америка нагло смотрит в лицо. А у нас из стратегических запасов только тамбовская картошка-синеглазка, а из оружия — десяток тульских самоваров, из которых сто лет уж никто не стрелял, и неизвестно даже, где у них спусковой крючок.
Погоревали мы, погоревали и решили пойти под руку украинского царя. Стать московской автономией в составе Великой Украины от нашего бывшего Севастополя до пока еще нашего Санкт-Петербурга. Письмо в Раду написали. Небольшое — пару слов, поскольку все остальное позачеркивали. А оттуда к нам в Москву посольство великое направили. Власти народ собрали встречать украинского посла у самого МКАДа. Вышли москвичи… Худые, понурые, в обносках от Версаче. Митрополита подвезли на пароконном мерседесе. Городской голова кепку в ожидании посла снял — и тотчас видно стало, что у него от переживаний вся лысина седая. Тут гаишники как закричат: «Едут!» Впереди — сам посол. Здоровый такой мужик, со щеками цвета борща со сметаною. Усищи длинные — за пояс заткнуты, чтоб по ветру не развевались. Хаммер под ним вороной так и вертит колесом. Остановилось посольство. Сошел посол с хаммера и поздоровался с народом по-английски.
Сейчас видно, что настоящий украинский дипломат — по-русски ни полслова. И вышла самолучшая московская красавица к нему поднести сало с солью из ее девичьих слез на подносе. Откусил посол шмат сала с подносом, прожевал, и подал ему городской голова рушник вышитый, чтоб губы обтереть и закатать. Развернул посол рушник, а на нем… Мама дорогая… Синим по желтому вышито крестиком простое русское слово из трех букв.
И тут посол просыпается в холодном поту. Жена ему: «Витя, Витя! Как же ты кричал во сне… На вот — утри пот с лица». И протягивает ему вышитый рушник. Разворачивает он рушник, чтоб утереться, а на нем…
Начало десятого утра. У метро стоят двое. Один поправляет здоровье темной жидкостью из зеленой бутылки, а второй смотрит с тоской, как заполошно мечется по морщинистой шее кадык его товарища и высчитывает, сколько останется. Наконец первый отрывается от бутылочного горла и переводит дух так, что проходящая мимо девушка останавливается как вкопанная, делает несколько шагов в сторону и осторожно обходит ядовитое облако стороной.
— Прикинь, Вов, — говорит первый, — времени уже половина седьмого, а я еще без носков. Ну не еб твою мать, а?!
В доказательство своих слов он задирает обе штанины до колен. И напрасно, поскольку на ногах у него сандалии. Впрочем, по цвету они от ног практически не отличаются.
Они шли по улице Менжинского втроем — мальчик лет четырех, его папа и мама. Мальчик, как это часто бывает, отстал от родителей. Он и вообще хотел идти в другую сторону, что с детьми такого возраста бывает еще чаще, чем отставание. Увещевать его начал папа, по прямому и строгому указанию мамы, которая везла на веревочке божью коровку величиной с собаку. Мальчик папины слова проигнорировал. Тогда мама, женщина, напоминающая формой эту самую божью коровку, только увеличенную в двадцать или даже в двадцать пять раз, обернулась к сыну и крикнула накрашенным, точно жерло действующего вулкана, ртом:
— Стасик! Если тебе она не нужна, то я, думаешь, буду тут из-за нее жопу рвать?! — и в сердцах бросила на землю поводок от коровки.
Ее муж с опаской посмотрел на то, что она собиралась порвать, вздохнул, подобрал веревочку и пошел за сыном, волоча за собой игрушку.
— Посмотри на себя — одни уши и остались, — тихо и укоризненно сказал мужчина своей спутнице, миниатюрной до такой степени, что ее талию, как музыкальную октаву, можно было обхватить пальцами, — Одни уши…
Он достал из кармана горсть слов, видимо, давно приготовленных, поскольку пришлось с них сдувать налипшие крошки, и принялся губами, с чувством, толком и расстановкой, вкладывать одно за другим ей в ухо, прикрывая другое для верности ладонью.
Не прошло и минуты, как ее ухо стало малиновым, потом клубничным, а местами и вишневым.
Днем, в воскресенье, на Северном рынке почти никого — москвичи еще на своих дачах, и мысль о том, что надо садиться в машину и ехать в город только начинает сверлить их размягченный шашлыками, вином и свежим воздухом мозг. Торговля не то чтобы не идет — она лениво развалилась на прилавках и не хочет оторвать от них ни шорты за триста не уходи по двести отдам, ни сумки из кожи белорусских крокодилов, ни лакированные туфли из элитных сортов китайских пластмасс. Молодой человек и девушка, торгующие рыболовными снастями в самом дальнем углу рынка, устали ждать покупателей и развлекаются тем, что привязанными к концам удочек бумажными бантиками играют с двумя приблудными черными котятами. Довольны все пятеро. Пятая — крошечная вьетнамка, торгующая за соседним прилавком барсетками крупнее себя. Она во все глаза смотрит на представление и смеется мелким, канареечным смехом. Через какое-то время в закуток забредает разносчица пирожков и горячего чая продавцам. Она присоединяется к игре с котятами. Ее вступительный взнос — две половинки сосиски. Два покрытых с ног до головы черной щетиной грузчика опустили на землю свои коробки и остановились поглазеть на представление. Милиционер, направлявшийся к грузчикам с требованием предъявить свидетельства о регистрации, вдруг останавливается и расплывается не только лицом, но даже животом в улыбке…
Через пять или семь минут молодым людям надоесть играть, котята, объевшись сосиской, забьются под прилавок и заснут, разносчица пойдет дальше предлагать чай и пирожки, милиционер двинется к грузчикам за сторублевыми свидетельствами о регистрации, вьетнамка со страху спрячется в одной из барсеток, а к прилавку с рыболовными снастями подойдет тощий мужик в камуфляже и спросит:
— А почем у вас вот эта удочка из углепластика? Сколько-сколько?! Да за эти бабки я лучше леску к пальцу привяжу.
И помашет перед продавцами заскорузлым негнущимся пальцем. В ответ продавцы посоветуют ему… но все это будет еще нескоро — минут через пять или семь. А пока в этом углу перерыв. Затишье. На Северном рынке без перемен.
Племянник Андрюша на летние каникулы устроился работать помощником официанта. Моя мама расспрашивает его о работе. Она волнуется. Такая жара, а ребенок должен бегать с тяжелым подносом.
— Не беспокойся, бабушка, — говорит Андрюша, — я работаю на открытой веранде. Там свежий московский воздух и вообще гораздо приятнее, чем в помещении.
— Мама, — невозмутимо замечает сестра, — ему там потому приятнее, что каждую ночь стриптиз.
— Алла, — бледнеет мама, — ребенок там с этими… с этими…
— Мама! Зачем ты пугаешь бабушку? — вмешивается племянник. — Не волнуйся, ба. Она пошутила. Никаких голых женщин там нет. Это гей-клуб.
— Чай остыл. Кому подлить горячего? — заботливо спрашивает зять.
— Спасибо, — отвечает мама. — Лучше я холодным захлебнусь.
В книжке под названием «Москва разгульная» прочел: «Например, в 1766 году в доме протодиакона кремлевского Успенского собора Петра Андреева жил со своей трехлетней дочкой Александрой Василий Иванов. Любопытные горожане, заплатив 25 копеек, могли войти в дом и увидеть, как малюсенькая Александра играет на гуслях 12 различных музыкальных пьес, «без всякого притом от других указывания». Этого трехгодовалого вундеркинда можно было «также и в дом к себе брать за особую плату», чтобы потешить своих гостей», — и подумал — а и правда, хорошо бы «так и в дом к себе брать за особую плату», но не музыкантов. К тем я могу и сам пойти в гости на какой-нибудь концерт. Брать надо тех, к кому на концерт просто так не попадешь. К примеру, взять в дом депутата. Пусть не взрослого, с мерседесом и такого же размера животом, а маленького, трехлетку, который еще может в трибуне с перепугу обделаться, и у которого еще мандат не ороговел. Пусть он покажет моим гостям разные штуки депутатские — чем бабы голосуют, как Грызлов усами шевелит или как коммунистов игнорируют. Можно и не депутата, а космонавта. Ведь со смеху помрешь, когда увидишь как они там, в невесомости, кувыркаются и
— Дочка, будь добра, мне эта… — пожилая женщина у прилавка задумывается и делает неопределенный жест рукой с растопыренными толстыми пальцами, — ну… кило пелеменей свесь, и сырику костромского полкило, молочных сосисок полкило, и на пока хватит.
Миниатюрная «девушка» лет сорока начинает с остервенением грохотать каменной галькой замороженных пельменей, резать сыр и отрывать от бухты сосисок полтора метра. Одна из сосисок неожиданно оказывается в два раза больше обычной и толще. Такое впечатление, что она в детстве объедала своих товарок. Продавщица мгновение смотрит на эту сосиску-переростка, хмурое лицо ее разглаживается и она, улыбаясь покупателю, произносит:
— Наверное, забыли сделать перетяжку.
Подумав несколько секунд, добавляет:
— Даже настроение улучшилось. Правда.
Покупательница сосредоточенно молчит, не отрывая взгляда от бегущих цифр в окошке.
Он сидел в переходе у трех вокзалов. Обычный Барсик или Васька в заношенном полосатом меху. Худой и давно нечесаный. Заскорузлой лапой придерживал табличку со словами «Памагити на белет до Шушар». Под Шушарами было криво написано помельче «Не ел ниделю». На лапах рассказал, что сам из Шушар. Это где-то между Москвой и не Москвой. Жил у какой-то старухи. Вроде и неплохо жил, грех жаловаться. Конечно, не как сыр в масле, но с голоду мышей не ловил, нет. Бес его попутал. Вернее, человек один. Сманил в африканский зоопарк. У них там котов нет — одни львы с жирафами. Тебе, сказал, как экзоту — две ставки в африканских еврах. Годик поработаешь у них котом — потом десять лет в своих Шушарах будешь кум нигерийскому королю. Старухе опять же привезешь сувенирную набедренную повязку.
Ну и все. Документы, деньги бабкины похоронные, сосисок молочных два килограмма — все отдал за рабочую визу и транспортировочный контейнер. Довез он меня до Одессы, а там, в порту, таких дураков, как я, — пруд пруди. Историй мне порассказали… Шерсть дыбом встает. Вместе с хвостом. Был там один трехлапый. Агитировал всех в Штаты — приемными котами в их семьи. Говорил, что у него братан в Сент-Луисе живет. Ну там тоже все не так просто. Братан его справки год собирал. Отец неизвестно кто. Мать со всеми котами подряд. У него задержка в развитии — мяукать научился только на третьем году. А тут еще и защитники наших котов-сирот… Собаки, а не защитники. Пусть, кричат, лучше здесь подыхают, но в Америку…
Короче говоря — посмотрел я на все это, плюнул и подался обратно. Кое-как до Москвы доехал. Одно время состоял при живом уголке в детском саду. Хорошо там было, но совесть мучила — как там моя бабка… Мальчонка мне один сердобольный табличку написал. Как смог, печатными буквами. Месяц здесь побираюсь. Только до Бологого и набрал денег на билет. Людям не подают, а уж котам… До холодов бы домой попасть. Пока хоть весточку бабке какую подать, а то еще помрет, не дождавшись.
Он вздохнул и стал яростно чесать за ухом. Я дал ему денег и половинку шаурмы. Он лапами нарисовал в воздухе «шаверма» и «спасибо». Тут-то я и сообразил, что ехать ему в сторону Питера.
Переходил я со станции «Тверская» на станцию «Чеховская» и увидел подземный памятник Горькому. И это при том общеизвестном факте, что «Му-Му» написано Тургеневым. Вдруг вспомнилось мне самое начало перестройки. То время, когда многие во всеуслышание у себя на кухнях говорили: «Вот как переименуют Горький в Нижний, а Ленинград в Петербург, так сразу и поверим в вашу свободу». И я говорил. Да что там на кухне — даже и в гостиной, не говоря о спальне, мог такое ляпнуть… И действительно — переименовали. Не осталось ни одной старой вывески — все новые. А в свободу — не ту, которая внутри, а ту, которая снаружи, — всё не верится. Двадцать с лишним лет прошло. Кухни, на которых мы тогда фрондировали, давно уже требуют ремонта. Уже выросло то, чем поливали. Уже зацвело махровым цветом, а… не верится. Чёрт его знает, почему. Я-то двадцать лет назад ух как свободы хотел. У-ух даже. Думал, как начну запрещённым глаголом поджигать всё, что горит… Только бы
В туннеле, между «Алтуфьево» и «Бибирево», наш поезд остановили. Ждали минут пятнадцать, а то и двадцать, пока пройдет курьерский в центр. Вдруг из бокового туннеля как выскочит! Как промчится! Только и успел я заметить бронированную кабину состава с торчащими из узких прорезей иглами ракет класса «метро — метро», которые у них называют «Черная дыра», да десяток автоматчиков с фокстерьерами на открытой платформе, да занавески из красного бархата с шитыми золотом двуглавыми орлами на окнах единственного пассажирского вагона, да стол полированный орехового дерева, за которым сидел невысокого роста человек с холодной головой и горячим стаканом чая в серебряном подстаканнике с гравированными на нём щитом, мечом и тремя буквами. А вот буквы-то я прочесть не смог — уж очень быстро поезд пролетел.
Сегодня день такой был… ну вот как варенье у жены Собакевича — «ни груша, ни слива, ни иная ягода». Такие дни бывают в ноябре. Ни вторник, ни среда, ни четверг. На работе пил чай без сахара и в окно смотрел. За окном у меня тишина и пруд, вернее, не пруд, а очистные сооружения в маске и костюме пруда. И он уже застыл. Лёд на нем разноцветный — зеленый, жёлтый и синий. Я догадываюсь, почему он такой разноцветный, но знать, наверное, не хочу. Сплю и без того плохо. Здание у нас большое, и контор в нем много. Я даже и не знаю, чем они занимаются. Во дворе свалка и гордиевы узлы ржавых труб. Из подвалов выходят на поверхность какие-то покосившиеся дверки или просто зияют чёрные дыры вроде крысиных ходов, из которых время от времени появляются чумазые сантехники или слесари, несущие в заскорузлых руках то разводной ключ, то обрезок трубы, то кусок оцинкованного железа, и тут же исчезают в следующей дыре. И всё это в полном молчании, нарушаемом лишь глухим утробным стуком или жужжанием откуда-то из глубин подвалов. Возле одной из стен растет клён. Как он выживает здесь — ума не приложу. По весне на его ветках набухают не почки, а гайки. Теперь клён их сбросил и они, жёлтые и красные от ржавчины, валяются у его подножия. Небо над этим двором даже в солнечную погоду всегда серое, с цементным облаком. Облако прижилось здесь, как и клён. В засушливые дни оно питается жирным осклизлым дымом из красной кирпичной трубы. Если смотреть на эту картину больше десяти минут… но этого делать не стоит.
Уютней всего Москва поздней осенью. Когда с самого утра зарядит дождь, нудный, как годовой бухгалтерский отчёт, и к вечеру, ударившись оземь, превратится в чёрный лёд, когда прохожие при ходьбе чавкают, а машины при езде всхлипывают, когда облака тучнеют от дыма бесчисленных труб, собираются кучками и торчат на одном месте сутки напролёт, точно прибитые гвоздями, когда… тогда лучше всего сидеть дома, на пятом этаже без лифта, курить на тёплой кухне, смотреть в запотевшее окошко, чертить пальцем на стекле рожицы, пить чай с сушёной земляникой или мятой, зевать в потрёпанный детектив, в котором кем-то вырваны первые страницы, и слушать, как где-то далеко-далеко, в соседнем квартале, заполошно вскрикивает автомобильная сигнализация. Потом допить чай, почесать в затылке, ещё раз почесать в затылке, запахнуться поглубже в тёплый халат, задремать и видеть во сне Москву, её разноцветные огни
Ближе к вечеру ехал в вагоне с необъятной женщиной средних лет. Она была прилично одета — шарфик с люрексом, кровавый маникюр, наушники и плеер. Что-то там у неё играло в плеере. Цифры мигали на дисплее. А сама она спала. И при этом так богатырски храпела, такие выводила носом арии из опер, что дикторша, объявлявшая станции, не смогла её перекричать, страшно обиделась, и мы, считай, до самого дома ехали без объявления остановок.
Рядом с магазином «Оптика» на улице летчика Бабушкина стоит новехонький белый BMW без каких-либо номеров, даже и транзитных. За рулем скучает такой же новехонький на вид, молоденький милицейский лейтенант. Из дверей «Оптики» с некоторым трудом выходят два немолодых, обрюзгших, не очень трезвых мужика и с еще большим трудом идут к машине. Один другому говорит:
— А она у тебя ничего. Белая такая, гладкая…
— Два с половиной лимона, и она твоя, — отвечает другой.
Хохоча, они открывают дверцы и падают внутрь лимузина. Машина трогается и стремительно уносится в сторону проспекта Мира.
В стародавние времена иногда метили выловленную крупную рыбу золотой серьгой в губу и выпускали обратно. М. И. Пыляев в «Старой Москве» описывает случай, когда в Царицынских прудах в царствование Николая Первого был пойман карп с именем царя Бориса на серьге. Мало кто знает, что обычай этот сохранился почти без изменений до нашего времени.
Конечно, теперь технический прогресс и нанотехнологии, а потому губу серьгой не прокалывают, но золотой микрочип Карпу Абрамовичу Березовскому при выпуске в Темзу был в полном соответствии с традицией куда надо туда и вшит. Когда через двести или триста лет наша или какая-нибудь другая прокуратура его, наконец, выловит, то как раз и обнаружит…
А еще в той же книге написано, что однажды в присутствии Екатерины Второй придворные, хвалясь ловкостью, делали из пальцев своих разные фигуры, и фельдмаршал граф Петр Семенович Салтыков правою ногою вертел в одну сторону, а правою рукою в другую, в одно время. Поставив мысленно на место фельдмаршала нынешнего министра обороны, я вообразил тот телесный член, или даже два, которыми он мог бы вертеть… или его могли бы вертеть… нет, это черт знает, что получится. За такие мысли и привлечь к ответственности могут. Лучше представить министра финансов. Этот, наверняка, сложил бы из пальцев преогромнейшую дулю для показа всем остальным министрам. Кстати сказать, главный разведчик тоже мог бы сложить дулю не хуже. У разведчиков ловкость в руках необыкновенная. Но он бы, конечно, держал ее в кармане. Или взять председателя Государственной Думы, не говоря о начальниках фракций. Уж эти-то одними языками могут такое представить… Да что языками… Как хотите, но продолжать в том же духе, чтобы не попасть под действие какого-нибудь параграфа или статьи, решительно нет никакой возможности. Пропади они все пропадом с их пальцами, языками и прочим ливером.
Что ни говори, а отсутствие простых человеческих слабостей, не говоря о пороках, у кремлевских братьев наших меньших настораживает. Разберем, к примеру, вопрос о фаворитах. Сейчас, конечно, мне станут рассказывать о разных банкирах, финансово-промышленных группах, олигархах и прочих мужиках с толстыми животами и такими же толстыми пачками денег. Ну кого могут волновать скучные подробности этой однополой любви к деньгам! Я о другом. О человеческом, что должно быть им не чуждо. Казалось бы — все карты у них в руках. Даже Большой театр не первый год на ремонте. Примы заскучали, не говоря о кордебалете, который просто изныл от безделья. Поезжай к балеринам, положи глаз на любую матильду! Положи два, если одного мало. Осыпь ее милостями с царского плеча, подари хоть однушку в Южном Бутово — мы всё поймем! Ведь что получается — столица есть, двор есть, а настоящей дворовой жизни… Только представьте: крадется, осторожно переставляя колеса по предрассветному Садовому кольцу, в Белый Дом скромная «Нива», выкрашенная для незаметности в камуфляжные тона, а за тонированными стеклами угадывается лысина орлиный премьерский профиль.
— От своей, стало быть, едет, — хитро улыбается дворник в усы и одобрительно крякает.
— И ведь как все успевает, — вторит ему мужик в нагольном тулупе, вышедший выгулять свою собачку.
— Уж не вам чета, — иронически усмехается крашеная блондинка в мини-юбке и крупноячеистых чулках, идущая после ночной смены на дневную.
Ну хорошо — не нравятся вам московские балерины. Вульгарные, раскрашенные, как комиксы, упитанные… и эрогенные зоны у них в кошельках. Любите вы худых, бледных, интеллигентных, в толстых, точно том Достоевского, очках, который они постоянно держат при себе в потертой сумке из кожзаменителя. На здоровье! Вызовите Мариинку на гастроли. Да хоть Щедринскую публичную библиотеку с первым составом ее библиотекарш! А не то сами слетайте на гастроли домой. Но делайте же что-нибудь!
Вообще, если только взглянуть на ситуацию другими глазами, то окажется, что у нас сложились все условия для романа Дюма. С одной стороны король, а с другой
…и дождь давно прошел, и ветер утих, а капли все висят, не падают, весной или летом они сами по себе высыхают, осенью их надо вытирать, слизывать, умолять, только бы снова не наполнилось до краев, не задрожало, не разлилось лужицей перемирие хрупкое, как высохший лист, на которое наступил неосторожно — оно и рассыпалось…
Круизные теплоходы у Северного речного вокзала готовятся впасть в зимнюю спячку. Они, конечно, еще не совсем заснули, но уже протяжно зевают и выкашливают остатки клочковатого дыма из осипших за лето труб. Еще ходит по многочисленным закоулкам команда, еще прибирает палубы и выметает из пустых кают пустые бутылки, окурки, позеленевшие сухарики к пиву и не пригодившиеся презервативы; еще старпом шевелит усами и хватается за нагрудный карман с документами, протискиваясь вдоль правого борта официантки в кают-компании; еще по судовой радиосети Киркоров поет знойным голосом, но уже оплетаются углы паутиной, уже наполняются трюмы сырым, заплесневелым воздухом, уже сотни и тысячи мух, медленно жужжа, укладываются спать во всех щелях, полутемных каптерках и кучках промасленной ветоши. Месяц или полтора пройдет — и на судне наступит мертвая тишина. Только в машинном отделении будет тихонько ворочаться кривошипно-шатунный механизм, блестя малыми и большими берцовыми цилиндрами, коленными и локтевыми муфтами и полумуфтами. Ближе к началу зимы начнут горничные разносить по каютам и класть под матрасы личинки туристов, купленные оптом у туроператоров. Зимой личинки ухода почти не требуют — только поддерживай температуру не ниже нулевой, и все. Ближе к весне, когда они превращаются в куколок, их выкладывают поверх матрасов, и они начинают ползать вдоль матрасных полосок. Вот тогда их понемногу начинают приучать к будущей жизни — заводят по радио песни Распутиной или Шуфутинского, окуривают сигаретным дымом, ставят на приоконные столики стаканы с прокисшим пивом. В марте и апреле их уже прикармливают недельными крутыми яйцами «в собственном соку». К началу навигации здоровый, без отклонений и задержек в развитии мужской турист умеет бегать в мешках, играть в подкидного дурака, выпивать до пяти литров пива или литр водки, в состоянии рассказать от пяти до десяти анекдотов после выпитого, ущипнуть по ошибке официантку и пригласить одинокую замужнюю женщину из соседней каюты к себе, чтобы посмотреть набор открыток с достопримечательностями Касимова или Углича. Турист женский умеет хохотать без перерыва три часа, а если со взвизгами, то два, не пьянеть, пока не добьется желаемого, томно щуриться сквозь дым тонких сигарет с ментолом и оставлять следы губной помады даже на поверхности воды. Турист детский умеет бегать по всем палубам корабля в режиме броуновского движения пять часов без подзарядки, скатываться кубарем по лестницам, перевешиваться через перила, теряться на стоянках, купаться до посинения, пить случайно оставленное пиво, реветь белугой, потреблять чипсы и мороженое в промышленных количествах… но все это будет потом, когда откроется новая навигация. Пока теплоходы готовятся впасть в зимнюю спячку и протяжно зе-ва-а-ают…
Ежели посмотреть невооруженным взглядом, то инаугурация уступает коронации буквально по всем статьям. Взять хотя бы праздничные пожалования земель и крестьян — где они теперь? Чтоб вы знали, списки таких пожалований ведутся до сих пор. Само собой, секретные. Кому алюминиевый заводик подарят, кому участок земли гектаров в триста под строительство баньки для тестя, кому акций нефтяных самолучших, на атласной бумаге с голограммами, пять больших контрольных пакетов, а кому и просто дадут на откуп кусок какого-нибудь трубопровода — припадай и пей в три горла, пока не захлебнешься. И все это записывается самым подробнейшим образом, вплоть до девичьей фамилии тестя.
Да кого ты этим собираешься удивить, — скажете вы мне. Подумаешь — заводик. Кому он нужен, твой заводик. Скажи еще колхоз. Кто в них работать-то будет? Пушкин? Государь к этим землям давал еще и крестьян. Без мужиков что за подарок… Вот тут мы и подходим к самому интересному. А кто вам сказал, что не дарит? В календарях вы про это прочли? Все врут календари. Нас всё пугают, что население сокращается. Дескать, что ни год, то наблюдается неестественная убыль. Еще и тычут в нос всякими переписями. Мало кто знает, что на самом деле нет никакой убыли. Есть даже и кое-какая прибыль. Где-нибудь вдали от дымных, смрадных столиц народ размножается так, что просто выдь на Волгу чей стон раздается… Кто там кого переписывает, в этих глухих и слепых деревнях… Я вас умоляю. Вот эту-то неучтенную разницу… Кому деревеньку, кому сотню-другую-третью без земли на вывод в Херсонскую губернию… И все тихо, как в банке. С соблюдением всех демократических процедур. А вы мне тут будете про коронацию рассказывать…
Кстати, раньше император или императрица в дни коронационных праздников ездили по улицам первопрестольной и разбрасывали деньги. Где эти денежки, спрашивается? И ведь таковая статья расходов в бюджете до сих пор имеется. Хотите верьте, а хотите нет, но тут власти не виноваты. И копеечек в Кремле выдадут президенту, и кататься по Москве на машине отправят… Часа через два вернется, а они все при нем. Сам бледный, а кулаки потные, красные от напряжения. Не разжимаются, хоть убей. Один, правда, сказал — изберите меня пожизненно или хоть на третий срок, и я вам тут поразбросаю. Какое там… Уж казалось бы — такая простая вещь: прошла инаугурация, всё съели, всё выпили — пора и честь знать. Собери, как приличный человек, вещички, скажи спасибо этому дому, выпей на посошок и езжай себе с Богом домой, в северную столицу. Все императоры так делали! Разбежался, как же… Еще и …
Москва, конечно, за все свои многочисленные грехи когда-нибудь провалится прямиком в преисподнюю. Может, и не сейчас, а потом, когда Путину надоест быть президентом, через какую-нибудь тысячу лет. Конечно, никто не будет знать, когда и в какой момент это произойдет. Конечно, те, кому надо знать, будут знать об этом заранее, чтобы они могли не возвращаться из Лондона, или наоборот, заблаговременно в него уехать. Прибегут к Лужкову, который и тогда будет мэром, только выбранным в сто пятисотый раз, поднимут ему веки и спросят: «Что делать-то?!» Он мигнет медленно-медленно, со скрипом, почешет себе под кепкой и велит копать на новом месте котлован для третьего Храма Христа Спасителя.
— А как же, — закричат те, которые прибежали, — как же…
— Да всё это ерунда, — ответит старик Батурин. Потом зевнет, опустит веки и добавит: «Кроме пчел, конечно».
Все же какая-то информация о грядущем катаклизме начнет просачиваться. Народ начнет скупать недвижимость… нет, не начнет. Сначала не смогут договориться о том, где обустроить новую Москву. Рязань, Смоленск, Тула, Владимир, Тверь — все наглухо закроют ворота. Даже в каких-нибудь заштатных Талдоме или Гавриловом Посаде, в которых отродясь никаких стен, кроме деревянных заборчиков вокруг палисадников, не было — даже и там затворят калитки, задернут занавески в цветочек и спустят с привязей собак. Во Владимире и вовсе поднимут над Золотыми Воротами великокняжеский штандарт и примут тайное посольство из Киева. Напряжение в Москве станет расти. Банки надуются из последних сил и лопнут во все стороны миллионами блестящих копеечек. На всякий случай все страшно подорожает…
Последним из города будет уезжать мэр на длинном свадебном хаммере, забитым доверху кепками, коллекционным медом и женой. Она оглянется буквально на секунду, чтобы посмотреть, как уходят под землю небоскребы Сити, как закручивается гигантской сверкающей воронкой Москва-река, низвергаясь в бездну, и превратится в денежный столб.
Что же касается Санкт-Петербурга, то он не провалится, а утонет, но не за грехи во множественном числе, а за один-единственный — гордыню. Медленно уйдет под воду в двадцать четвертом году, аккурат после того, как построят башню Газпрома и справят в ней новоселье с красной и черной икрой, длинноногими и большегрудыми корюшками, французским шампанским и приветственным адресом, подписанным обоими президентами. Петербург не Москва, и поэтому никакой суматохи и паники ожидать не стоит — уходить под воду город будет с чувством, толком и расстановкой. Никто из жителей не покинет его, кроме, может быть, нескольких жителей Купчина, которые уже и сейчас понемногу уезжают от греха подальше в Москву. Петербужцы не захотят строить свой город на новом месте, несмотря на то, что многие губернии будут им предлагать место.
— Умерла — так умерла, — будут говорить они, отказываясь даже от предложения Лужкова поселиться внутри московского памятника Петру Первому.
Кстати, первопрестольная в эту горькую минуту будет мысленно с Петербургом и пришлет
Корабли выйдут из Невы и выстроятся в Финском заливе. Только Аврору забудут отвязать от набережной, и она будет кричать изо всех труб нечеловеческим голосом, уходя под воду. Газеты растиражируют фотографию древней старухи, стоящей в окне своей комнаты в доме на уже подтопленной до уровня вторых этажей Гороховой улице. По старухиным губам на снимке прочтут: «Последний парад наступает…»
Потом, когда все кончится, на то место, где из воды будет торчать шпиль газоскреба, приплывет из ниоткуда лодка, и белобрысый мальчонка с прозрачными голубыми глазами спросит по-шведски у бородатого, крепкого мужчины:
— Куда мы приплыли, отец? Что это за место?
— Ниеншанц, сынок, — ответит тот. Сложит весла, привяжет лодку к шпилю и закурит глиняную трубку.
Осень в городе мало чем отличается от лета в нем же. Оделся потеплее и вместо холодного пива в кафе заказываешь водку. Но кто не пьет водки в жару? То-то и оно… Вот, по большому счету, и все различия. Есть, конечно, и другие, только кто их заметит, перебегая из дому в метро, из метро в офис, из офиса снова в метро… Человек идет по осенней улице, с которой дворники смели все опавшие листья, и думает том, что если идти по полю и смотреть на уплывающие облака, то непременно будешь думать, почему не улетел, когда все улетали. Ведь была же возможность! Сейчас бы грелся на каком-нибудь юге, в знойной зоне бикини, вместо того, чтобы месить раскисшую глину в резиновых сапогах на шерстяной носок. Конопать теперь щели в окнах. Запасай горчичники и мед. А как снег упадет — доставай смазанные лыжи или санки, приготовленные летом. Катись в них с горы. Валяйся в снегу, кидайся снежками, дыши на ее тонкие озябшие пальцы и даже целуй их, охоться на зайца, пей водку с мороза… Впрочем, до водки он додумывать не успевает, поскольку или улица кончается раньше, или надо спускаться в метро. Городские жители поэтому всегда думают коротко, чтобы успеть. И о водке, конечно, начинают думать сразу, суетливыми, мелкими
Чем небо угрюмее, тем желтее листья каштана. Ветки берез и осин, и без того голые, с каждым утром еще голее. Утром глянул в окно — а на крыше соседнего трехэтажного дома вдруг проклюнулась труба и давай дымить как ненормальная. Еще вчера вечером ее не было. Лужи того и гляди застынут. Вода в них сонная, тяжелая. Наступишь в нее, хоть бы и с размаху, а она только чавкнет утробно, и все. Ни ярких, разноцветных брызг тебе, ни головастиков. Старики ходят медленнее. Солнце поутру не светит вовсю, а проколупает сначала в облаках дырочку для одного лучика, потом для другого… Еще и лучи-то сами бледные, ломкие, безжизненные. Даже обычная яичница, поджариваемая на завтрак, шкворчит сейчас тише и деликатнее, чем, к примеру, летом или в самом начале осени. Казалось бы — дура-дурой, а настроение чувствует…