Мышата помчались вприпрыжку, в один миг постель оказалась на положенном месте, горшки на кухне, зимние запасы в кладовке. А какой радостный писк возвестил о том, что они отыскали старые игрушки; кот на колесиках качал головой, будто примеривался, за какой мышкой прыгнуть, усы у него совсем повылезли и одного глаза не хватало…
Бабка доглядела, хорошенько ли вымылись сорванцы, — без догляда они чуть смочили лапки в тазу да потерли глаза, — уселась в кресло-качалку и начала так:
— То был страшный дом, хоть и всяческим добром изобильный. С мышами воевали не на жизнь, а на смерть, хозяин пораскидал зерно с отравой по углам, под шкафами наставил мышеловок, а в них вкусно пахло кусочками копченого сальца, сочными шкварками, аппетитным желтым сыром.
— Ой, бабуля, как ты здорово рассказываешь! — в восторге пищали мышата, их длинные носики высунулись из-под одеял и чутко подрагивали, будто взаправду чуяли запах хрустящих шкварок.
— Запомните, самые лучшие шкварки получаются из корейки, а свиней нарочно выхаживают так, чтобы слои мяса чередовались с салом. Шкварки обжариваются, чтоб чуток похрустывали, не дай бог пережарить не разгрызешь. Дедушка ваш хорошо знал, какие шкварки я обожаю, и с риском для жизни доставал мне лакомство в доказательство своей любви. А как мастерски он действовал! Сначала изучалось место с расставленной западней, потом дедушка издали показывался коту, дразнил его, вызывал на поединок. Риск огромный: один прыжок рыжей бестии — и страшные когти пригвоздили бы моего возлюбленного, тогда еще жениха…
Котофей бросался в погоню, вперившись глазищами в мельтешащий хвостик вашего дедушки, на лету задевал мышеловку, и хлоп! — лапа в железной ловушке. Кот тряс лапой, пока не отцеплялся зажим. Увы, ловушка для мышей, не для котов, не могла поучить нашего котяру уму-разуму. Прищемит лапу — всего-то и дела, кот даже не хромал. Разве что, помяукав, некоторое время зализывал больное место.
Пока кот тряс западню, шкварка выпадала и катилась прямо дедушке под нос. А какова была воля у вашего деда! Он приносил мне шкварку целиком и, хотя нес ее в зубах, ни крошечки не надкусывал. За все вознаграждала его радость видеть, как я держу шкварку в лапках, обнюхиваю и, закрыв от восхищения глаза, не спеша похрупываю. Дедушка сидел подле и не сводил с меня очарованного взгляда.
«Мышуленька моя! — шептал он нежно. — Бархатуленька!» Да, ваш дедушка был душой поэт, умел затронуть сердце.
Много лет миновало с тех пор, но при воспоминании о первой любви слеза скатилась по увядшей бабушкиной щеке.
— Я тогда была совсем юная мышка, не бегала, а пританцовывала, так, во всяком случае, находил он. На хвостике носила розовый бант, в лапке сумочку с зеркалом и пудреницей. А голос какой был красивый! Частенько в норке я распевала старинные песни. — И бабушка запела своим внукам; тоненький, хрипловатый голосок постепенно окреп и зазвучал в темноте чистым тоном:
— Нас учили, что Мышины — старинный род, восставший против короля, — засомневался бойкий малец. — А мы, оказывается, только людям подмогли?
— Так люди об этом рассказывают, все, что совершили мы, они готовы себе приписать, загрести все заслуги… Мы здесь жили задолго до них, а прикочевали сюда с горы Арарат, где, как известно, пристал Ноев ковчег.
— Бабушка! — хором требовали мышата продолжения, хотя воспоминания расстроили старушку. Любопытство внуков всегда бывает жестоким, когда вынь да положь им самую всамделишную правду. — Бабуля, ты хотела рассказать про нашего дедушку и про то, как он погиб.
— Ваш дедушка был достославный Мышин, храбрый до отчаянности. Он выжидал, когда рыжий котофей разнежится, убаюкает себя мурлыканьем, закроет глазищи и заснет после сытного обеда. Дедушка по стенке, по стенке подкрадется и — хвать кота за хвост. Пока котяра спросонья сообразит, в чем дело, дедушки и след простыл, только аромат мышиного одеколона да горстка мышиного тмина напоминают о дедовой проделке.
Котище шалел от ярости, впивался когтями и изголовье кушетки и раздирал обивку, словно мышиную шкурку. А после жаловался хозяевам, дескать, что только эти мыши вытворяют, — все, злодей, сваливал на нас…
Однажды дедушка потихоньку влез по занавеске на карниз и оттуда, с головокружительной высоты, изводил котофея, как только мог. Кот бросился на окно, будто его кипятком ошпарили; мурлыка был весьма упитанный, занавеска разорвалась, и он шмякнулся на спину, хоть и говорят, будто коты всегда на четыре лапы падают. Хозяйка отхлестала его мокрой тряпкой и выгнала вон. А мы наконец вволю помышковали на большом мохнатом ковре в поисках сладких крошек. Даже в кухню забрались…
Измывался дедушка над котом всячески, изощрялся как мог: «Обжора ты ненасытная! Рохля ленивая! Пентюх и растяпа — мышу изловить не можешь!»
Только котофей развалится в кресле (когда хозяев дома нету) да размурлыкается, себя ублажая, а дедушка уже в другом углу скребется, шебаршит, точно кто травинкой ухо щекочет. Кот прыг с кресла — и в погоню, а дед в щелку под плинтус, только его и видели — вечный кошмар котовый. Кот, разогнавшись по натертому до блеска паркету, шмякнется мордой об стену, а после сидит и долго трясет головой, обалдев от удивления и ярости.
«Мер-р-р-зкий мыш-ш-шищ-щ-ще!» — шипел он и клялся отомстить, меня же охватывал ужас, дурные предчувствия не давали покоя: я видела себя в трауре, когда раздавалось исступленное кошачье фырканье: «Уж добер-р-русь я до тебя! Р-р-разор-р-рву в клочья!»
Я так умоляла дедушку, заклинала его хвостиками наших детей — все напрасно… Он надеялся на быстрые свои ноги, играл с огнем. Вот и настал черный день…
Бабушка закрыла мордочку лапками и долго печально молчала. В подполе все стихло, только под кадушкой жабы устраивались спать поудобнее, взбивали подушки, пан Жаб чмокнул жену в лоб, звякнул поставленный на стол подсвечник. Лишь комары, в поисках убежища от холодной ночи облепившие шероховатую стену, едва слышным звоном нарушали мертвую тишину. Да огромная осенняя луна даже в подпол протянула свой зеленый луч.
— Неужели у дедушки лапка подвернулась? — запищал маленький Мышик. — И кот схватил его?
— Какое там… Не родился на свет такой кот, чтобы сцапать дедушку! Судьба вашего деда предначертана была в звездах, и пробил его час, не предсказанный земными часами, час смерти.
Однажды, в самый Новый год, заприметив, что кот удалился в сад, дедушка, известный среди мышей альпинист, взобрался по складкам низко опущенной скатерти на стол и там наслаждался сладкой крошкой, которой посыпают торты. Тут вошла служанка с веником и ведро поставила у стола. Дедушка, убегая, съехал прямо в ведро. Вотще пытался он выкарабкаться — слишком высоко. Будь хоть немного мусора на дне или веник в ведре останься… Нет спасенья. Цинковый колодец, а на самом дне притаился дедушка.
Баба увидела его. Только люди бывают столь жестокосердны: она крикнула кота. Наш недруг оперся лапами о край ведра, поточил острые, точно серпы, когти. Они с дедом долго мерили друг друга взглядами. Кот не хотел лезть в воду, выразительно глянул на женщину, и она наклонила ведро.
Оставался один шанс на тысячу — прыгнуть палачу в морду, вцепиться меж глаз, по котовой спине шмыгнуть в угол, в нору.
«А, попался, мер-р-рзавец», — торжествовал котофей.
Ведро с бренчанием покатилось по полу. Вот и весь погребальный звон по дедушке. Так начался новый год, самый черный год в моей жизни. Половину семьи вытравили паштетом с мышьяком. Норки забили гипсом с битым стеклом — не подкопаться, не прогрызть дыру, лапки искалечены, кровь не унять…
Однажды вечером предчувствие гибели одолело меня, я велела быстро собрать самое необходимое и бежать. Мы ушли вовремя. В нечестивом доме занялся пожар. Так мы спаслись, дочь как раз ожидала прибавления семейства. И вскоре в этом недружелюбном мире появились вы… К счастью, на сей раз нам повезло. Место здесь тихое, в саду еды хоть отбавляй, мы уже в третий раз проводим зимний сезон в этом доме и благодарны хозяевам за доброе отношение; каждый вечер я возношу молитву за упокой моего мужа, а вашего деда и во здравие здешних хозяев: они столь добры, что якобы не замечают нашего присутствия.
Ну-ка, вставайте на молитву! За хлопотами совсем забыли возблагодарить боженьку — он дал жаркое лето, сытные дни. Не шли проливные дожди, и не затопило наши норки, солнечной осенью основательно запаслись на зиму, чего же нам еще.
— А я помолюсь о том, чтобы стать храбрым, как дедушка, — пропищал задиристый юнец и дерзко задрал хвостик. — И хочу много приключений, вот.
— Мне страшно, — вздрогнула его сестренка. — Уж лучше дома сидеть, здесь тихо и спокойно, как за хлебной печью.
— Ну, а теперь спать! — Бабушка строго подняла лапку. — Спать, не то отшлепаю… И добрых вам снов.
— Вот бы увидеть шкварки, какие дедушка приносил тебе в подарок, — запищали мышата, — вкусные, хрустящие шкварки из корейки!
Мышата еще немного побрыкались под пуховыми перинками, но вот треугольные ушастые мордочки потонули в подушках, все успокоилось, только сладкое посапывание нарушало тишину, мышата задали славного храповицкого — добрый, здоровый сон. Бабка с минуту прислушивалась к привычным домашним звукам, поправила чепец и собралась на отдых, как вдруг до ее слуха донесся обманчивый призыв совы:
— Сюда! Сюда! — Тень ночной птицы бесшумно пересекла полосу лунного света.
— Нас не проведешь, не выманишь во двор, ты, крылатый птицекот! — Почтенная седая мышь тревожно вздрогнула. Постояла немного, прислушиваясь, — ровное дыхание внучат обещало спокойную ночь. Всем досталось с этим переездом на зимнюю квартиру.
Наверное, вас интересует, откуда я все знаю, ведь меня не было тем вечером в подполе. Так вот: историю своего деда рассказал мне юный Мышик; он только прикинулся спящим, а сам тихонько пинался с братцем, хохоча в подушку. Когда все утихло, мышата выскользнули из кроватей и отправились прогуляться по дому. Тогда-то я и накрыл их. Мышик хвалился старинным родом, от которого будто бы вел родословную. Все это, разумеется, он рассказал много позже, когда отправился со мной в путешествие; я был единственный, с кем мышонок мог поговорить откровенно, вспомнить домашний уют, маму, бабушку, братьев и сестер, по которым очень скучал, хоть и не признавался в том.
А тогда ночью они с братом вылезли через приоткрытую отдушину на увитую диким виноградом стену дома и, попискивая, дабы придать себе храбрости, стали взбираться ко мне на второй этаж. Дерзости этим юнцам не занимать стать, а вот сколь опасна была затаившаяся сова, они, пожалуй, просто не понимали… Самоуверенные мышата с подоконника в моей спальне спрыгнули на пол, осмотрелись. Я уже совсем проснулся и прислушивался к их голоскам.
— Мне страшно…
— Не бойся! Кота здесь не держат, а этот нас любит, — шепнул храбрый Мышик, вскарабкиваясь по моим брюкам, брошенным на стуле. Луна светила ярко, и я видел, как он отчаянно вертел хвостиком, чтобы удержать равновесие. Потом ловко вспрыгнул на стол, заваленный бумагами, и пробежал по клавишам машинки. — Тут ничего вкусного нету, — зашептал он разочарованно. — И чем только он здесь занимается?
Я промолчал — побоялся спугнуть сорванцов. Признаться, я и вправду полюбил мышей. Частенько, подолгу просиживая над листом бумаги, слышу их голоса, писки, быстрое топотанье — ночами они вовсю шуруют под полом… А в темноте видны мелькающие фонарики, когда они крадутся в кухню или в кладовую. Да и праздники мы справляли вместе, порой, засыпая, я слышал, как они хором тоненькими голосами пели в норках коленды[4] или справляли пир и поднимали тосты. А может, это доносилось до меня далекое эхо праздника у соседей, я и сам уже не знаю, где правдивейшая правда, а где у меня фантазия разыгралась, выдумка одолела или приснился сон.
Этой ночью меня отвлекали разные звуки. Из-под опущенных век я наблюдал двух мышат — они прижались друг к дружке и, встав на задние лапки, принюхивались к чему-то за окном, а их выпуклые глазенки светились в сумраке капельками чернил. Похоже, они что-то услышали и забеспокоились.
Удивительные случаются вещи: четырехугольник моего окна пересекла отчетливая черная полоса. Что-то терлось о крышу, глухо позвякивала водосточная груба, и сыпались вялые листья, багряные, они казались черными в лунном свете. Зеленоватый луч просвечивал сквозь мышиные ушки и серебрил усики. Мышата ожидали, кто же появится за окном. Смельчак подбадривал братца — ведь это он вытащил робкого братишку в ночное путешествие:
— Не бойся. Бабушка говорит, он часто про нас писал, и с большой симпатией. Бабушка даже считает его мышечеловеком, возможно, он наш дальний родственник, потому что все время шуршит бумагой по ночам, пишет и рвет, пишет и рвет…
Ну и мыши, даже это умудрились за мной подсмотреть. И в самом деле я частенько откладывал ручку в сторону, уныло комкал вынутую из машинки страницу и со злости рвал ее в мелкие клочья. Запечатленные клавишами машинки, мысли оказывались весьма далекими от того, что в воображении представлялось таким ярким, — слова, вроде бы единственные, меткие, самые выразительные, походили теперь на бабочек с помятыми, сломанными крылышками, которых отняли у ребенка, стиснувшего их изо всех сил в кулачке.
Я так досконально знал своих героев, а они не слушались меня, то и дело выкидывали разные коленца, самовольничали и отказывались проявлять лучшие свои качества. Порой откалывали такое, что руки опускались! Люди мужественные, благородные на поверку оказывались расчетливыми, алчными, коварными, хотя часто все это искусно скрывали. Вечно поступали они наперекор моим желаниям, а я воображал их примером рассудительности и мудрой, деятельной любви к Отечеству. И все едино, как оно называется: Тютюрлистан, Блаблация или моя родная Польша. Попытки поучать ни к чему не приводили: герои лишь многозначительно, с намеком, мол, сам понимаешь, подмигивали мне и упорствовали. И однажды я уразумел: пусть я сотворил их, вызвал из небытия, но живут они собственной жизнью, а меня устранили с пути и обогнали, и я могу лишь покорно, порой с непомерным удивлением, описывать их приключения.
Вот я и прислушивался к тому, о чем шепчутся мышата.
— Сейчас он уснул, стало быть, как бы пропал, вроде и нету его. Бабушка говорила, когда пишет, можно бегать у него по столу, все равно не увидит, потому как витает бог весть где…
— А если стучит на машинке, значит, он здесь, в комнате?
— Бабушка полагает, потому и пишет, что бродит где-то далеко. Ты хоть что-нибудь в этом понимаешь?
— Ничегошеньки.
— И я тоже, — признался младший.
Снова загромыхало над карнизом, в виноградных гирляндах, пригоршнями посыпались листья. Мыши замерли, прижав передние лапки к груди, словно старались унять беспокойный стук сердца. Я потихоньку высвободился из постели, босиком бесшумно подкрался к окну и указательным пальцем прижал им хвостики. Мышата рванулись, пытаясь бежать, но коготки скользили по гладкой поверхности большого стола.
— Отпусти! Отпусти сейчас же, не то укушу! — грозились они, но писк уже походил на плач. — Пусти, больно ведь…
— А ты не рвись, не упирайся лапками изо всех сил, и больно не будет, — шепотом посоветовал я, — а придержу я вас всего на минутку. Хочу познакомиться… Мне очень приятно, что вы всем семейством вернулись на зимовку к нашим пенатам. Передайте поклон бабушке.
Я убрал палец, и мышат словно ветром через окно сдунуло.
Я притаился за шторой. Пусть воры только влезут, захлопну окно и схвачусь с ними…
Сверху развернулась веревочная лестница с бамбуковыми перекладинами. Кто-то спускался с кошачьей ловкостью. Длинный пушистый хвост, усатая морда — и в комнату спрыгнул рослый котище. За ним, рискованно раскачиваясь вместе с лестницей, показались сначала ноги в рейтарских сапогах с отворотами, а после и вся фигура толстого мужчины в кожаной кирасе и большой шляпе со страусовыми перьями. Он не спрыгнул с подоконника, а, охнув, перевалился в комнату, так ударившись ногами об пол, что зазвенели шпоры. Кот зашипел на него: «Тиш-ш-ше!» — и лапой указал на мой топчан.
Какие же это грабители! Клянусь, я их знаю. Они крадучись обошли стол и наклонились над сбитой постелью. Мужчина, будто не доверяя собственным глазам, начал ощупывать скомканное одеяло. При свете луны удалось рассмотреть, что из-за пояса торчит вовсе не дуло пистоли, а складная подзорная труба, встарь называемая перспективой.
Сердце мое забилось радостью; коли все это не сон, значит, ко мне ввалился артиллерийский сержант Бухло — ведь это он после выигранного сражения получил за большие заслуги подзорную трубу от графа Пармезана, — ну а если это Бухло, то второй не кто иной, как Мышебрат Мяучар. Что же стряслось в Блаблации, коли старые друзья разыскали меня?
— Никого! Как же теперь? — буркнул Мышебрат. — Сколько раз мы подавали ему во сне сигналы, звали, просили вернуться в Тютюрлистан, а он от нас прячется…
В эту странную минуту вдруг неистово закуковала кукушка; сержант сорвал с головы шляпу и одним махом загнал навязчивую птицу обратно в часы. От обиды кукушка даже захлопнула дверцу. Я не выдержал, раздвинул шторы и появился в лунном свете, как привидение.
— А вот и я! Здравствуйте, дорогие друзья моей молодости!
Луна плеснула на меня светом, посеребрила голову. На мгновение пришельцы онемели, но тут же узнали и припали ко мне с обеих сторон. На плечах я почувствовал задубевшие от росы кожаные перчатки, а о ладонь потерлась пушистая мордочка, ласково лизнул шершавый кошачий язык, пушистый хвост дружески коснулся ноги.
— Вот и ты! Наконец-то мы застали тебя, — загудел басом сержант Бухло.
— Тсс, — осадил я старого артиллериста: в соседней комнате беспокойно забормотала что-то во сне дочь, а жена тяжело вздохнула, словно несла громадную корзину с банками римского варенья. — Если вы за мной, давайте втихомолку, чтоб никто не знал, только мы втроем…
На щеке я ощутил теплое дыхание. Усы у сержанта насквозь пропитались запахом крепкого табака и, сдается мне, вишневой наливки. От кота пахло мельницей, мучной пылью и, пожалуй, хоть это и маловероятно, мокрой мышью.
— Мы за тобой… Сейчас же…
— Ночь, все спят, светит луна — легко найти дорогу, южный ветер отнесет нас прямо в Блаблацию, — наперебой уговаривали они. — Собирай манатки — и в путь!
— Сколько лет прошло, о вас ни слуху ни духу, живы ли, нет ли — и то не знал! — Я снова и снова с радостью обнимал обоих. — Прилетели как на пожар, и тут же куда-то надо спешить. А я вознамерился принять как пристало, попотчевать дорогих гостей — чем богаты, тем и рады… Познакомить хотел с моими дамами, они ведь не очень-то верят в ваше существование… Вы представить не можете, какая мне радость…
— Не притворяйся, что беспокоился за нас, мы живы и, верно, еще долго проживем. Ты сам прекрасно знаешь, не строй из себя скромника, время над нами невластно, и кондратия мы не боимся! Обещаем, когда наступит твой черед и в одиночестве ты переступишь зловещий порог, мы будем ждать тебя все втроем.
— Да, а как поживает Эпикур?
— Служит, трубит с ратуши, присматривает за Виолинкой… Все в порядке, здоров и весел, только больно уж скор до драки…
— Я в душе тоже полагаюсь, что по ту сторону жизни встречусь с вами, — шепнул я растроганно. — Одно смущает: лишь самонадеянный глупец не усомнится в том, что его творения векопамятны. За свою короткую, всего лишь человеческую, жизнь много довелось увидеть. Рушились державы, портреты властителей поворачивали носом к стене, замирали рукоплескания, и люди переставали скандировать те или иные имена, да, пожалуй, уж лучше полное забвение, ведь забвение — это почти отпущение грехов. Такое может случиться с каждым из нас.
— Только не с нами, — презрительно фыркнул Мышебрат.
— А коли нас не забудут, и ты уцелеешь, и тебя будут помнить, — хлопнул меня по плечу старый артиллерист. — Именем своим клянусь! И довольно всяких грустных причитаний, у меня и так в носу от волнения щекочет, еще, пожалуй, чихну — бухну как из пушки, перебужу всех… Влезай в портки — и ходу!
— Погоди… На пожар, что ли? В чем дело?
— Хуже пожара — королевство Блаблация гибнет. Рушится, может, уже рухнуло. Враги воспользовались ненаписанной историей, чистые страницы твоей хроники заполнили на свой лад. — Взволнованный Мяучар даже не почувствовал, как вонзил мне в колено когти, так что я сразу поверил его отчаянию. — Без твоей помощи не сдюжим! Надо срочно спасать Блабону!
— Истинную правду говорит. Мы уж думали-передумали — только ты можешь помочь.
— У меня, мои добрые друзья, начата другая работа, новый роман, и на сей раз не для юных…
— Начал, так отложи! Взрослые пускай подождут. Юнцы ждать не могут… Занимаемся болтовней, а толком ничего для них не делаем! Многим сдается — сопляки еще, пусть подождут, у них все впереди, а пока подрастут… Отвечай напрямик: летописал ты историю Тютюрлистана? Мир мы тогда спасли? До кровопролития не допустили?
— Да. Писал. Сколько же времени прошло…
Бухло напирал на меня внушительным брюхом, тыкал под ребра подзорной трубой, будто дулом пистоли. Из-под нахмуренной брови укоризненно поблескивал налитый кровью глаз.
Я остро ощутил свою вину — как я мог так редко вспоминать о них!
— Это ты в ответе за Блабону! Там все вверх тормашками, горше землетрясения. За что у нас прежде человека ценили? Происхождение, знания, опыт, рыцарская честь и отвага, даже труд — все вдруг потеряло смысл. Всем наплевать, учен ли ты, честен ли, теперь превыше всего — с кем дела делаешь, чью руку держишь да кто тебя подпирает. А наш король… э-э, да что там — богат, как Крез, а живет, как пес… Только ты и можешь свистопляску приостановить: или ты, черт подери, наш летописец и напишешь нам новую историю, или валяй туда, где проторчал многие годы, — в каменоломню, камень долбить… Как напишешь, так тому и быть: против твоей записанной воли никто пойти не осмелится — все ж таки летопись, хоть и сказочная, а летопись! И назавтра в жизни должно все сбыться, как ты вчера в хронике записал.
Оба смотрели на меня с таким упованием, что язык не повернулся возражать — нельзя же ранить, оттолкнуть или даже оскорбить друзей. Ведь и у меня сердце не каменное.
— Эх-х, дорогой Бухло… Путаешь следствие с причиной. Что я могу написать? Вы же наверняка ночей не спали, все думали, как королевство спасти?
— Нет уж, дорогой, это твое дело. Ты свои заботы на нас не спихивай… Я умею пушку зарядить да прицелиться как надо, у Мышебрата свои заботы… А писатель — ты, твоя сила в хронике, вот и распорядись чистыми страницами книги.
— Помилуйте, я ведь всегда пишу о том, что уже сталось, утвердилось в памяти людской, правды добиваюсь, как же мне в далекое будущее вылезать, а вдруг вы, чертовы блаблаки, не послушаетесь меня и опять что-нибудь на свою голову натворите? Не хочу я ни в лжепророки, ни в самонадеянные глупцы угодить.
Друзья пыхтели от усердия, вникая в мои доводы, а про себя, верно, думали: отвертеться хочет, виляет, а может, и труса празднует, дезертировать не прочь, а то и прямо предает товарищей. Шила, мол, в мешке не утаишь — для взрослых ему сподручнее писать, и потому не спешит в путь собираться, как прежде, а в Блаблации так худо, хоть караул кричи…
— Во всех твоих оправданиях концы с концами не сходятся. — Бухло почесал за ухом так остервенело, что шляпа с пышными страусовыми перьями съехала набок. — Значит, не справишься, не совладаешь с беспорядком? — пригвоздил он меня указующим перстом. — Какой же тогда ты писатель? Возьми и переделай судьбу своих героев, а они уж сами события как надо направят. Река и та, коль новое русло выроешь, охотно свои воды по новому пути направит, людей и подавно вовремя остеречь можно, а то и пригрозить им, приказать или убедить.
— Напиши для нас другой конец, не допусти торжества Директора, по-иному ведь все завернуть возможно, — ластился Мышебрат. — Только сам в себя поверь — все по плечу окажется, все сможешь. Королева в отчаянии. Виолинка из-за отца убивается, а он безумствует… А нас, самых верных, наперечет. Пойдем с нами!
— Давай-давай, пошевеливайся! Не пойдешь — после горько пожалеешь…