Анатолий Парпара
Первый перевал
Слово о поэте
На 2-м Московском совещании молодых писателей обсуждалась рукопись стихов московского поэта Анатолия Парпары «Первый перевал».
Творчество этого поэта привлекло наше внимание своей тематической определенностью, немногословием, человеческой сутью.
Анатолий Парпара принадлежит к тому кругу поэтов, кто не спешит с публикацией своих произведений и тем паче с выпуском в свет своих поэтических книг. Он работает медленно, в то же время целеустремленно. У него все ярче, все конкретней вырисовывается своя облюбованная область поэтического: это судьба, становление, формирование характера молодого современника, парня, выросшего в городе, в рабочей среде и черпающего свои темы здесь, среди людей индустриального труда. Он пишет о службе морской и о работе в забое, о любви к Родине и о любви к женщине. Он ищет впечатляющих строк о дружбе и творчестве. Требовательность к себе, формирование высокого поэтического вкуса, поиск новых тем и средств их выразительного воплощения, пристальное внимание к ярким приметам нашей социалистической сегодняшности и подлинная беспощадность ко всякого рода легким успехам — вот та основа, где Анатолий Парпара достигает своих удач и где ждут его грядущие творческие удачи. Он находится на правильном пути. А эту правильность ему предстоит подтверждать каждой воистину выстраданной строкой.
Сергей Смирнов Первый перевал
Рассвет разбрызгивает краски, трамвай разбрасывает звень. И метростроевская каска на мне надета набекрень. Я улыбаюсь. Все на свете значенья для меня полно: и эта звень, и этот ветер, и то раскрытое окно. И три часа на сон — не тяжко! А не удастся — и без сна! И сквозь гражданскую рубашку тельняшка флотская видна. И труд заочника — мне в радость. И труд шахтера — по плечу. И если «надо» — значит «надо», и можно пренебречь «хочу». Но я не запираюсь дома, когда в стекло мое в ночи морзянку — это мне знакомо! — девичий пальчик отстучит. Веселый парень! Все дается так удивительно легко. И дни журчат, как будто льется березовое молоко. Проходчики
Доверчивый и открытый, опять возвращается взгляд туда, где, как глыбы гранита, проходчики молча стоят. Казалось бы, что здесь такого! На улицах синей Москвы в преддверии часа ночного их часто встречали и вы. Я знаю, что в век этот громкий стремящимся всюду поспеть нет повода для остановки и времени, чтоб посмотреть. И все же прошу, посмотрите: под сенью ночных колоннад, как вырубленные из гранита проходчики молча стоят. Их видом я мог восхититься, но аханье сердцу претит. Мне нравится то, что их лица пытливая мысль бороздит. О чем эта мысль: о заданье? О метрах ночного пути? А, может, она в мирозданье быстрее ракеты летит. Не знаю… Но их наблюдая, и, как бы причастный к судьбе, тревожиться я начинаю о времени и о себе. Все в жизни обыденней, проще. Прошел перекур. И они ушли под вокзальную площадь, и вслед замигали огни. И станет в работе им легче, и четче проходка пойдет, и тюбинг ребристые плечи подставит под тяжесть пород… Но силою воображенья опять возвращается взгляд в то редкостное мгновенье, когда они молча стоят. Баллада о гуде
Я помню восторг тот мальчиший и радость смоленской земли, когда из-за сломанных вишен «Т-34» вошли. Задолго до их появленья, врагов повергая в дрожь, гуденье, гуденье, гуденье над лесом, над полем неслось. Но если изменников подлых карающий гуд убивал, то он же расстрелянных в поле в бессмертие поднимал. И в памяти — книге закрытой — мне с красной строки этот гуд… Я слышу — идут с кимберлитом, «БелАЗы» неспешно идут. И в мерном гигантов гуденье суровая та красота, и то же во мне восхищенье, и радость высокая та. С карьера — до цеха — по кругу машины упруго идут. И нет мелодичней для слуха, чем этот рабочий их гуд. Так пусть чередою «БелАЗы» плывут в бесконечности дней, и будут в России алмазы для счастья Отчизны моей. И вот почему — в завершенье! и утром, и днем, и в ночи гуденье, гуденье, гуденье мне музыкой нежной звучит. Мое поколение
Мы живем, не боги, не атланты, под крылом отцовским не согреты, в двадцать лет — матросы и солдаты, в двадцать пять — вечерники-студенты. Нас растили няньки: бабья жалость да за будущее вдовий страх. Отсветы июньского пожара полыхают до сих пор в глазах. Выросшие в годы голодовок на макухе и на лебеде, не стремимся жить на всем готовом, не привыкли кланяться беде. В нас жива, до времени глубоко, памятью и деда и отца, революционная жестокость к разного калибра подлецам. Не забыты! Бытом не забиты! Это мы, сыны своей земли, на околоземные орбиты умные выводим корабли. Ничего о прошлом не забыли. Но делами в будущем живем. Никогда в труде не подводили, никогда в бою не подведем. Будьте же спокойны, комиссары! Ваше сердце — в молодой груди. Родину свою в знаменах алых сыновьям своим передадим. Мастер
Всю ночь вовсю трудились «МАЗы», в опоры бил бетонный вал, и мастер — черт зеленоглазый — перекурить нам не давал. Вибратор громыхал сурово, немела цепкая рука, но он десятибалльным словом нас за медлительность ругал. И, понимая неприличность, но зная о его судьбе, двадцатилетнюю привычку ему прощали, как себе. В шестом часу затихли страсти: лотком застыл бетонный вал, и черт зеленоглазый — мастер — нас трижды всех расцеловал. Баллада о шофере
Александру Зернову, шоферу
3-го таксопарка г. Москвы
Мне повезло: шофер был разговорчив. Лицо, как говорится, без примет. Ему не раз заглядывала в очи, но отступала фронтовая смерть. Женат. Есть сын. Зовется Николаем. «В отца призваньем — тоже за рулем. Мы из Москвы. Крестьянам помогаем, ведь как-никак в одной стране живем!» И это так прекрасно прозвучало: «В одной стране», читай «в одной семье», что я подумал: вот оно начало любви неугасающей к земле! Ведь о таких: «Покой им только снится!» Но им не спится до тех пор, пока веселым озерком шумит пшеница в брезентом крытых их грузовиках. Мне повезло: шофер был разговорчив, хотя давно не видел тихих снов. — Фамилию скажи! — Сверкнули очи: — Фамилия сезонная — Зернов! Стихи о дружбе
Мне нравится дружба мужская. И как ее ни назови — суровая или скупая, — ни в чем не уступит любви. Я счастлив, что встретил такую. Под солнцем, под вечной луной пускай веселюсь иль тоскую, она — моя дружба — со мной. Пройдя через годы исканий, окрепнув на тропах крутых, в забвенье глухое не канет, Меня не предаст ни на миг. И солнечней жить мне на свете, и все одолимы пути от чувства, что дружбу я встретил, которую трудно найти. Солдаты
А. Балину
На Запад уходил стрелковый полк. А рядом с ним, таким суровым, бежал мальчишка белобровый: немногим выше кирзовых сапог. Он спрашивал солдат: «Ты — папа мой!», ручонками хватал за голенище, но с каждым рядом безнадежней, тише звучало горькое: «Ты — папа мой!» О, этот голос хриплый и родной, от частого повтора монотонный! А под шинелью бились учащенней сердца, ожесточенные войной. У каждого такой же сын иль брат… С какой печалью их глаза глядели, какою нежностью ладони их гудели, но пальцы их впивались в автомат… Я детство мог забыть, как сон, как небыль, но через годы на меня глядят глаза солдат, печальные, как небо, и небо, как глаза солдат. Сосна
Четверть века таится осколок в корневище могучей сосны, четверть века во сне невеселом бьется зеркало тишины. Если слышишь, как стонет подолгу вечерами в лесу сосна, это значит: сырую погоду нам предсказывает она. Поклонная гора
Ах, как хотелось насладиться завоевателю столиц тем, что российская столица придет с ключом и рухнет ниц! Столица золотом сияла, по-лебединому бела, колоколами клокотала, а на поклон к нему не шла. Минуты были роковые, пожаром багровел закат, и испугался вдруг впервые неустрашимый Бонапарт. Да! Мы встречаем тех с поклоном, кто в гости — с чистою душой, но рухнут ниц наполеоны перед Поклонною горой. Я говорю вполне резонно! Ведь согласись, Россия-мать, что зря зовут ее Поклонной, а нужно Непреклонной звать! «Такой простор!..»
* * * Перед памятником героям
1812 года в Смоленске
Такой простор! Предутренние краски на небе проступают все ясней. И доброта приходит без опаски, и мир и лад уже в душе моей. И поднимаешься над синими холмами, и видишь даль могучую окрест, и говоришь неспешными словами, и откликается далекий благовест. И посреди внезапных откровений вдруг понимаешь в сокровенный миг, что ты — звено великих поколений, и потому обязан быть велик. Ты — продолжатель будущего рода, и человечества судьба — в твоей судьбе. И верит беззащитная природа оратаю и воину — тебе! Вид на Кунцево
Бери, художник, кисть и наноси На полотно отрадную картину: На первый план — летящую машину; Что хочешь: грузовик или такси. А под ее колеса положи Мазками точными бетонную дорогу, Которая уходит понемногу Куда-то вдаль, свершая виражи. Теперь вот эту землю насели Прохожими, Спешащими куда-то, Березами, Которые крылаты — Вот-вот взлетят, Как голуби с земли. А в глубине картины проведи Два-три штриха. Твои прикосновенья Пусть обозначат легкие строенья С жасминными кустами впереди. И чтоб цвета оттенки обрели, Сумей скрестить три световых потока. Один с небес, Издалека-далека — другой, А третий — бьющий от земли. Звонопад
Мне листьев звон ночами снится. Он в сердце надолго проник. Я по озвученным страницам читаю повести про них. И я учусь у них, беспечный, самоотверженности той, с какой уходят листья в вечность из этой жизни золотой. Они звонят, тревожа душу, и сердце бьется невпопад… Ах, неужели ты не слушал бессмертных листьев звонопад! Болдинская осень
Такие дни, наполненные светом, великим музам древности сродни. И все, что есть прекрасного под небом, в иные не могло родиться дни. Под мелодичный звон зеленых сосен и с запахом степного чабреца, как вдохновенье, болдинская осень заходит в восхищенные сердца. И нет предела мыслям и желаньям в такие очарованные дни… Да здравствует такое увяданье, которое цветению сродни! «Смеялась женщина…»
* * * Смеялась женщина. Сменялись черты лица ее легко, и брови черные слетались и разлетались широко. И заразительно и звонко звучал прекрасный смех ее. И тонкий голосок ребенка вплетался в звонкое литье. И зачарованы игрою, они очаровали всех… И над осеннюю землею летел их смех, как первый снег. Ивану Молчанову
И в это утро как всегда, на парашютике покорном садилась медленно звезда на подоконник. Кран горизонта, что порвал шквал неотвратный, электропоезд прошивал суровой дратвой. Вразвалку, как моряк, прошел сентябрьский дождь, и запоздало заря цветным карандашом день намечала. Такое утро средь других обычным было… Но лето в осень в этот миг переходило. «Над крышами поселка ветряки…»
* * * Над крышами поселка ветряки, плетенные из тальника заборы… Геологи, чабàны, горняки, я к вам, друзья, вернусь еще нескоро. Но где бы ни был, вспомнится везде душа открытая степи целинной, гостеприимство братское людей одной державы и мечты единой. Я уезжаю. И мои друзья заботливо в дорогу провожают. А в знак того, что счастлив буду я, подкову оренбургскую вручают. Два стихотворения о природе
В. Д. Пришвиной
I Не ладится! Уйти! Умчать! Бродить безмолвно, виновато там, где нет рашпиля асфальта, — но трав неглаженая гладь. Спасаясь от крутой тоски, прижаться к молодому маю и чувствовать, как поднимают тебя упрямые ростки, как входит в тело чистота, струясь по обнаженным венам… И вдруг понять, как откровенье, в чем жизни суть, в чем суета. II Пусть будут ветры озорные, да всплеск сиреневых осин, да эта солнечная синь в глазах сияет, как впервые. Пусть у калитки у сосновой, прищурив слабые глаза, дед скажет: «Чарку, брат, нельзя — придется кружечку парного!» Пусть у ночного краснотала, и убегая и маня, встречает молодость меня. Пусть будет! Сердце пожелало. В Заполярье
Ни заснуть, ни забыть, ни забыться нельзя — мне полярная ночь высветляет глаза. Как медведица белая, белая ночь не уходит никак, хоть гоню ее прочь. В этом крае, где мерой не мерян простор, где сердца так чисты, как зеркальность озер, где природа крутая берет на излом и людей проверяет суровым трудом, где Полярного круга проходит черта, проверяю себя: так ли совесть чиста. Как подсолнух к светилу, тянулся к добру, вырастал, но не гнулся на жгучем ветру. Сын рабочего класса, как песню свою я рабочее утро над миром пою. Петр Великий в Архангельске
Его сечет поморский ветер, и лупит град, и солнце жжет, но он, лицом суровым светел, глядит уверенно вперед. Что замечает, что провидит взор, устремленный сквозь века, сквозь сотни будущих правительств! На шпаге — твердая рука. Край моря с краем неба слиты, и ясным даль горит огнем, и солнца крутолобый слиток заваливается за окоем. И в этом городе портовом сошлись у пирса корабли, как будто по едину зову со всех сторон всея Земли. И в этом факте нелукавом он видит дела торжество. И среди всех держав Держава — Россия милая его. Татьяне
Свет февральских снегов заливает весь свет. До глубин, до основ проникающий свет. Свет — предвестник, пророк. Он движеньем руки открывает дорог голубых родники. Свет, волшебник и маг, шепчет тихо слова. Что творится в сердцах от его колдовства! Свет на праздничных лицах и в сердце моем… И святится и светится имя твое! Олесе
Я, заброшенный в дальние эти края за гривастым Уралом, в густую тайгу, без тебя, дорогая дочурка моя, и минуты спокойно прожить не могу. Здесь питательный ягель, копытом звеня, выбивают олени себе в сентябре, что там, мой олененок, Олеся моя, изменилось в твоей годовалой судьбе? Здесь раскованный ветер, пургою грозя, сносит доски, дома оставляя без крыш, как ты, мой ветерок, как, моя егоза, в дни московского бабьего лета шалишь? А когда здесь затишье, скажу не тая: красотища! В лесу голубики полно! Голубинками нежными, радость моя, неизменно глядишь ты в ночное окно. Но пройдет две недели, примчит «стрекоза», и в Москву унесет непременно меня. Расцелую тогда голубые глаза, золотена моя, Златовласка моя! Утро на Оби
Насколько видит глаз — речная ширь… И я с улыбкою невольною не слажу, когда смотрю, как хилый «Богатырь» по-богатырски тащит нефтебаржу. Но вот я слышу: шутят остряки, и вижу: с камня прыгая на камень, торопятся мои буровики с набитыми до верха рюкзаками. Они русоголовы и босы, и легкость необычная в походке, и золотом сияют их усы, и серебрятся юные бородки. Уже пыхтит, их поджидая «Днестр», и рулевой каюту открывает, и сон, что был в глазах его на дне, подобно облакам высоким тает. И чувствуется, что среди друзей ему не нужен и минутный отдых… Как золотые слитки, карасей несет рыбак в двух тяжеленных ведрах. Шум двигателей глушит все слова, и винт бросает в воду белый невод. И ясен день. И Оби синева готова спорить с синевою неба. «За Самотлором лес рыжее меди…»
* * * Виктору Иванову,
командиру «МИ-6»
За Самотлором лес рыжее меди. Рыжее леса — тряская земля. Но в этом, всеми позабытом место забила нефти черная струя. Где табунились перелетных стаи, теперь легли воздушные пути, и буровые, как деревья, встали, глубоко в землю корни запустив Таежный край! Ты будешь нашей цели и верою и правдою служить. Недаром мы, как боги, прилетели, чтобы тебя навеки покорить. Наш командир решает снова трогать. Машина оставляет полосу. И мы опять уходим на Вар-Еган, держа контейнер грузный на весу. Самолет
Неторопливо, вперевалку, шажком — к бетонной полосе. В какой-то миг в нем птицу жалкую увидели в смущенье все. Так жалок — и непроизвольно! — вид ластоногих на земле. Орла бредущим видеть больно. А сколько красоты в орле! Но дали жизнь моторы дружные, качнулись белые крыла, толчок, рывок и синь воздушная опорой твердою легла. Преображением взволнованы, задрали головы в зенит, где грациозно и раскованно он белой лебедью парит. Письмо из Надыма
Ты просишь меня написать про Ямал. Погода бурчит. Но в порядке дела. С Надыма в две нитки сквозь древний Урал К Москве газопровода трасса легла. И новое дело задумано. Здесь гигантская стройка сегодняшних дней. В ней наша Магнитка! В ней наш Днепрогэс! Вот только чуть-чуть не хватает людей. Конечно, суров этот северный край! Конечно, придется сражаться с тайгой! Но мне ли стращать тебя, друг! Приезжай на новую трассу Надым — Уренгой. «Я видел небо…»
* * * Я видел небо, Под землей работал, Я знаю море, Постигаю твердь, Узнал вкус горя, Тяжкий груз заботы И в раннем детстве, Что такое смерть. И понимая страждущие души, Пыл вдохновенья, Ненависти пыл, Я клятвы, данной другу, не нарушил, И женщине в любви не изменил. Воспоминании о флоте
I Все чаще вспоминается мне город, ведь память наша прошлому верна, где в наковальню пирса бьет, как молот, упругая, поморская волна. В отличие от старых городов, в которых величественней церкви здании нет, венчает высь не силуэт собора, а крейсера державный силуэт. В том городе мне двадцать. Я упруго иду но жесткой мостовой вперед. Я чувствую плечом широким друга, а сердцем чувствую Краснознаменный флот. II Давно уже далекий небосвод глухая ночь закрыла черной шторой, и только телевышки шпиль плывет, как раскаленный гвоздь, пронзивший город. Да к пирсу, остроносы и стройны, швартуются эсминцы молчаливо, да одноглазый сторож тишины — прожектор — зорко шарит по заливу. III Который год матросские дороги уводят нас за горизонт. Который год бессонные тревоги внезапно обрывают сон. Нас матери ночами ждут у окон. Тоска любимой с каждым днем острей. Нас ждут. И все же знают, что до срока — на кораблях мы Родине нужней. Мы любим жизнь. Мы прожили немного: всего лишь двадцать две весны. Нам очень счастья хочется земного и хочется нам тишины. Но обрывают резкие тревоги моих друзей короткий сон, и новые матросские дороги уводят нас за горизонт. Людмиле Зыкиной
В чужих краях, когда взгрустнется сильно, а дружба и любовь так далека, я вспоминаю вас, снега России, снега России, чистые снега. И хочется мне снегопад послушать, и прилететь в родимые края; в снегах России, в дальней деревушке живет царевна снежная моя. Она глядит, как снег струится синий, она грустит, печальна и строга, и вместе с ней грустят снега России, снега России, чистые снега. Памяти старых большевиков
Где ни езжу я, что ни делаю, но когда остаюсь сам с собой, это кладбище в Переделкине появляется предо мной. Снова вижу могилы белые… Тихой болью сквозит мой взгляд. Словно тюбики акварельные, те надгробья рядком лежат. На надгробьях слова неотчетливы, но с трудом различаю слово: …коммунист с девятьсот четвертого… …коммунист с девятьсот второго… Вам, товарищам верным Ленина, исполнителям дела его, поклонение, восхищение поколения моего. Вам, не знавшим высокой пенсии, Вам, погибшим, как соловьи, с разорвавшимся сердцем от песни, посвящаем мы песни свои. Вы — суровые, вы — двужильные, соль эпохи и совесть ее! Мы стараемся жить, как жили вы, отвергая небытие. Я смотрю на могилы белые и в раздумии долго стою… Это кладбище в Переделкине проверяет совесть мою. Матери
Всегда считавшая копейки. С такой зарплатой как скопить! А тут еще троих сумей-ка одеть, обуть и накормить! И ненасытная в работе, и совестлива, и чиста, живешь в стремительном полете. И доброта, как береста. Остановись! Присядь, родная! Полвека трудных позади — не лебедей красивых стая, а сердце — не мотор в груди. Отец не пьет, болезнь не мучит, мы — дети — взрослые уже. Все, как мечтала, стало лучше. Пора передохнуть душе. Но ты грустишь. Ты что-то ищешь. Хотя сама не говоришь, по тайным взглядам на детишек я понял почему грустишь. Ну что же, внуки скоро будут. Я знаю, ты не упрекнешь, когда они тебя разбудят, как мы когда-то, криком в ночь. Но это для тебя отрада. И в этом смысл природы всей… О, как беречь безмерно надо еще при жизни матерей! «Хотя немного поздновато…»
* * * Хотя немного поздновато, но вишням цвесть пришла пора. И, словно в мелких клочьях ваты, они встают из-за бугра. За ними в розовых бутонах готовы яблони цвести, от них куда-то по уклону бегут, как девочки, цветы. А вот несется валом снежным садов сиреневый прибой… И я опять мальчишкой резвым лечу вдогонку за тобой. Я догоняю свое чудо. Вот встретится с рукой рука! Еще рывок! Еще секунда… Но ни секунды, ни рывка. И я брожу один, притихший. И не кончается игра… А вкруг меня все вишни, вишни, которым цвесть пришла пора. Песня о северном городе
Этот северный город мне уснуть не дает. Он серебряным горлом серебристо поет. И звенит так привольно, как гитары струна, серебристая Волги молодая волна. Все, что буднично, серо, отступает назад. И к усталому сердцу подступает слеза. Я окно не закрою — пусть грустит этот звон, потому что с душою он сейчас в унисон. И тогда возникает, как виденье легка, словно Волга родная, но иная река. Звезд такое ж свеченье и такая ж листва, и такого ж значенья, но иные слова. Милый, северный город, мне уснуть не давай, и серебряным горлом напевай, напевай. Я окно не закрою — пусть грустит этот звон, потому что с душою он сейчас в унисон. «Вокруг стволы, стволы, стволы…»
* * * Вокруг стволы, стволы, стволы… Берез бедовое раздолье. Ах, что страдания твои пред их невысказанной болью! Но посмотри — не для утех обнажены их руки белы. И осыпаются, как снег с ветвей берез, лихие беды. К. И. Чуковскому
Все ближе, все четче, как стук нарастая: «Я стекла вставляю! Я стекла вставляю!» Шагает стекольщик светло по земле и солнце весомо несет на стекле. Идет, длинноногий в усы улыбаясь: «Я солнце вставляю! Я солнце вставляю!» Однажды несчастье со мной приключилось и мною любимое солнце разбилось. Сижу и без удержу горько рыдаю… И слышу вдруг голос: «Я солнце вставляю!» Окно распахнуть торопливо спешу и солнце стекольщика вставить прошу. И снова я счастлив! И солнце — в глаза! Спасибо, родной, за твои чудеса. А голос все глуше, как стук затихая: «Я солнце вставляю! Я солнце вставляю!». Так сколько в нем света и сколько зари, чтоб каждому солнце, как сердце дарить! Подмосковные этюды
I Березы ствол слегка надпилен. В прозрачных каплях, как в слезах. Тропинки от высоких шпилек как будто в галочьих следах. К рукам листочки Клейко липнут, как леденцы к рукам ребят… А там, на пне широком липы, тетради с книжками лежат. II