– Кто там разберет, – говорит Ковров. – Ты все–таки чай пей там поаккуратнее. Постарайся как–нибудь незаметно отлить малость этого чая и принести к нам… Сумеешь?
– Сумею, – говорю. – Теперь им меня провести не удастся.
– Только, смотри, вида не подавай, будто ты что–нибудь подозреваешь, – продолжает Ковров. – Не заметил, племянник никаких бумаг или оружия не привез?
Пожал я плечами, покачал головой…
– Привез, – говорю. – Лепешки да сало.
– Не говори так, – объясняет Ковров. – Они военное выступление в Петрограде готовят. Дело не шуточное! Иностранные разведчики не зря через фронт перебираются. У заговорщиков и план есть, и с белогвардейцами они в переписке! Это, брат, война…
Выдвигает он из стола ящик, достает булку, подает мне.
– Мать честная! – восклицаю я. – Булка!
– Да, – подтверждает Ковров усмехаясь. – Нашлись филантропы! Вчера из одного консульства целую сотню прислали в детский дом…
– Ну и что же? – спрашиваю я.
– А как ты думаешь, что может быть в такой булке? – в свою очередь спрашивает меня Ковров.
– А мы посмотрим, – говорю я, угадывая намек Коврова, и разламываю булку пополам, предполагая что–нибудь в ней найти. Но увы, это оказывается самая обыкновенная булка! На всякий случай выковырял я из одной половинки мякиш, но, кроме мякиша, так ничего и не нашел.
– Ничего, – разочарованно произношу я и вопросительно взглядываю на Коврова. – Ты как думаешь?
Ковров берет в руки выпотрошенную половинку, осторожно отгибает поджаристую корочку, и я вижу несколько небольших продолговатых предметов, лежащих под корочкой, точно бобы в стручке.
– Что это? – спрашиваю.
– А капсюли для гранат, – объясняет Ковров. – С пустыми руками телеграф или вокзал не захватишь…
– И как же вы поступили? – интересуюсь я.
– Доставили булки по адресу, – говорит Ковров. – Ребята были очень довольны. Только воспитательницу, у которой нашлись эти капсюли, пришлось разлучить с детишками…
Ну, тут я догадался, что это – мне наглядный урок и предупреждение.
Прихожу домой, и в сердце у меня теплилась маленькая надежда на то, что племянник этот придет еще разок к нам в дом переночевать.
– Понравился мне ваш племянник, Александра Евгеньевна, – говорю я своей хозяйке.
– И вы ему очень понравились, – отвечает она. – Просил вам привет передать. Заходил он тут без вас, из Пскова телеграмма пришла, вызвали его обратно.
6
Опять потянулись обычные мои тоскливые дни. Живем мы с Александрой Евгеньевной, будто ничего не произошло. Она об обыске не заикается, а я делаю вид, будто и понятия о нем не имею. Сентябрь подходил к концу. Начались дожди, на улице стало пасмурнее. В газетах пишут, что деникинцы к Курску приближаются, настроение у меня паршивое… Но я не подаю вида, креплюсь, о фронте стараюсь не вспоминать. После истории с племянником убедился: прав Ковров, что послал меня сюда. Конечно, вместе с товарищами на позициях и легче, и веселее, но ведь надо кому–нибудь и здесь находиться.
Одно у меня утешение – Виктор. Придет вечером, натопим мы с ним печку, он мне книжки вслух читает, я ему всякие истории рассказываю; крепко мы с ним подружились, даром что между нами пятнадцать лет разницы.
Совет Коврова я не забывал, нашел где–то в доме пустой флакон из–под одеколона, припрятал под шкафом и жду подходящего случая.
А случай никак не подвертывается! Решил я тогда Виктора на помощь мобилизовать.
Пришел он, я и говорю ему.
– Если придет к нам сегодня Александра Евгеньевна чай пить, дается тебе следующее боевое задание: выйди за чем–нибудь из комнаты и свали в какой–нибудь гостиной горку или этажерку. Словом, разбей что–нибудь. Погромче, с шумом, с криком… Я на тебя тоже напущусь. А ты винись, оправдывайся… И смотри: держи язык за зубами, будто сам напроказил…
Виктор чудо–парень был: все поймет и лишнего не спрашивает.
Попозже заходит к нам Александра Евгеньевна.
– Я к вам в гости, – говорит. – Не прогоните?
– Милости прошу к нашему шалашу, – говорю. – Чайник вот–вот закипит.
Берется она, по обыкновению, хозяйничать, заваривает чай из брусничного листа, разливает по чашкам, я из угольев печеную картошку выгребаю, все идет честь честью.
– Хорошо бы немножко дровишек подбросить, – говорю. – Слетай–ка, Виктор, в коридор, там щепки в углу лежат, принеси.
Виктор стремглав убегает, и дальше все разыгрывается как по нотам. В комнату доносится шум, грохот и крик Виктора, что–то звенит и бьется, и я вижу, как Александра Евгеньевна даже в лице меняется…
– Что такое там случилось? – восклицает она и выбегает из комнаты.
А я тем временем свой чай быстро выливаю в пузырек, ставлю пузырек под кровать, выполаскиваю чашку, наливаю себе свежего чаю и затем бегу следом за старухой.
Вижу – постарался Виктор. Валяется на полу этажерка, а вокруг нее черепков видимо–невидимо. Старуха стоит бледная, в лице ни кровинки, губы трясутся.
– Боже мой! – бормочет она. – Что он наделал? Ведь это наполеоновский фарфор. Вы посмотрите…
Поднимает она черепки, показывает мне вензель, я ее утешаю, и, надо отдать ей справедливость, старуха быстро берет себя в руки и, уж не знаю, как там внутри, но внешне успокаивается.
– Что ж, – говорит, – потерянного не вернешь, попробую завтра склеить, что можно, а пока идемте чай пить, остынет.
Вернулись мы в комнату.
– Чай–то остыл, – говорю, – не переменить ли?
– Когда чай не очень горячий – полезнее, – говорит старуха. – И потом я вам сахару, Иван Николаевич, положила, жалко выбрасывать.
– Ну, если сахар положили, жалко, – говорю я, и пью свой несладкий чай и закусываю его печеной картошкой.
– Слышали? – спрашиваю я старуху. – На днях диверсанты пытались охтинские заводы взорвать.
– Какой ужас! – говорит Борецкая. – Могли ведь люди погибнуть…
– Ну, они людей не жалеют, – говорю я. – На то они и белогвардейцы. – И оборачиваюсь к Виктору. – Верно?
Но Виктор, хоть и не по своей вине посуду побил, однако, вижу, смущается, собрался раньше времени уходить, а я его не задерживаю: уйдет, думаю, легче мне без него комедию играть.
– Что–то ко сну меня клонит, – говорю я Александре Евгеньевне. – Глаза слипаются.
– А вы ложитесь, – говорит она, – я вам мешать не буду.
Пожелала мне спокойной ночи, я ей взаимно, ушла она, я дверь на ключ, потушил лампу, с шумом снял сапоги, лег на кровать и даже похрапывать начал.
Лежать лежу, но заснуть себе не позволяю. Да и не хотелось спать. Час так прошел, а может, и больше…
Слышу, будто дверь хлопнула: негромко, точно кто–то закрывал дверь и не удержал. Чудятся мне какие–то шаги и голоса… Вслушиваюсь. Очень даже явственно чудятся голоса. Поднялся я как нельзя осторожнее, достал из кармана револьвер, подошел к двери и притаился. Стою, молчу и слушаю. Не шелохнусь, будто все во мне замерло.
Время идет. Снова тишина наступила. Шаги стихли, голоса смолкли. Я прямо физически ощущаю, как идет время: секунда, еще секунда, еще секунда… Слух мой до того обострился, что мне казалось, будто я даже тиканье часов у старухи в комнате улавливаю, хотя, может быть, это просто сердце во мне так билось… Значит, стихло все. Открываю дверь еле–еле. Везде темно. Иду босиком по полу, сжимаю в руке револьвер, вслушиваюсь в темноту… Как будто журчат голоса. Иду через гостиные, через залу, как кошка иду, нервы напряжены, и не то чтобы я хорошо видел, прямо при помощи какого–то чутья ориентировался в темноте.
Дошел до угловой комнаты, там у старухи самый ценный фарфор хранился. Дверь закрыта, но внизу пробивается сквозь щель слабый свет. Теперь уж сомнений никаких: разговаривают за дверью, и не один человек, а несколько.
Подкрался я к двери… Все мужские голоса. Говорят о нападении, говорят негромко, о захвате какого–то здания толкуют, Юденича раза два помянули…
Похолодел я. Вчера только в газетах прочел о том, что деникинцы Курск взяли. Вот, думаю, и в Питере закопошились, гады. Нет, думаю, не бывать тому, чтобы вам отсюда целыми выбраться. Недаром, оказывается, послали меня сюда. А угловая комната, надо сказать, вроде мышеловки: три окна на улицу заделаны решетками и дверь из нее всего одна, в залу.
«Ну, Ваня, – говорю мысленно сам себе, – действуй решительно, захвати этих врагов народа в собственном их гнезде…»
Тут я, надо признаться, погорячился, не подумал как следует, дал чувствам волю…
Пошарил рукой: ключ в двери.
Эх, думаю, была не была! Раз, раз, повернул ключ, тут еще в простенке комод какой–то золоченый стоял, тяжелый такой, плотный… С трудом, правда, но придвинул я его к двери, сам к окну, рванул раму, распахнул, встал на подоконник…
Слышу, поднялся в угловой комнате переполох, кто–то в дверь торкнулся, стучит кто–то, кричит из–за двери:
– Открой, мерзавец, тебе же хуже будет!
– А ну, гады, – кричу, – суньтесь только к окну или к двери – всех перестреляю!
Понимаю, конечно: всех их мне одному не забрать, людей вызывать надо… Дуло вверх – и бац, бац… Услышат, думаю, прибегут… А как же еще, думаю, вызвать к себе подмогу? А в дверь стучат, кричат что–то. Попались, голубчики, думаю, не вырветесь…
Выстрелил я еще раз… Стихло все за дверью. Слышу – бегут по улице… Патруль!
– В чем дело? – спрашивают.
– Так и так, – говорю, – товарищи, предстоит нам захватить и обезоружить одну белую банду…
Тут часть товарищей становится возле дверей и окон, другие бегут звонить куда следует, и в скором времени приезжают на грузовике чекисты. Входим мы в залу, отодвигаем в сторону комод, открываем дверь и… Надо только представить себе мое дурацкое положение!.. В комнате, оказывается, нет никого, и нет даже никакого следа, свидетельствующего о том, что там кто–то находился.
В это время входит в залу Борецкая, в капоте, со свечкой в руке, и я вижу, что она нисколько не смущена тем, что в ее квартире находится столько неприятного ей народа.
– В чем дело, граждане? – говорит она. – У меня охранная грамота. И, кроме того, пожалуйста, поосторожнее. Здесь много дорогой посуды, и вся она в скором времени станет народным достоянием.
– А в том, – отвечают ей, – что сейчас у вас здесь кто–то находился!
– Кто же мог у меня находиться, – возражает Борецкая, – когда у меня живет этот больной матросик… – И она без всякого смущения указывает на меня. – Получил он тяжелое ранение на фронте, числится теперь инвалидом, вселен ко мне по ордеру, и я сама не знаю, как от него уберечься, потому что чудятся ему всюду контрреволюционеры, бегает он с револьвером по комнатам, и вообще, кажется мне, что он не вполне в своем уме.
И мне действительно крыть эти слова нечем, все правильно: числюсь я инвалидом, вселен по ордеру, и, главное, кроме этой вредной старухи, меня и мышей, никого в доме нет.
А тут еще она всхлипывает и говорит:
– Очень я прошу оградить меня от такого опасного соседства, я женщина старая, что я с ним буду делать…
Все с сожалением смотрят на меня, и я слышу за своей спиной не очень–то лестные слова по своему адресу, и все кончилось тем, что составили протокол о моем буйном поведении, проверили мои документы и велели утром явиться на освидетельствование в психиатрическую больницу.
7
Дождался утра, прихожу к Коврову, подаю ему пузырек с чаем.
– Чай–то ты оставь, – говорит Ковров, – а вот поведение твое мне, брат, не нравится. Серьезную оплошность допустил. Поднял ночью пальбу, всю улицу перебудил, а что толку? Кому нужна такая работа? Нельзя на одного себя рассчитывать. Ты вроде как бы в разведке находишься и должен был, не поднимая шума, немедленно поставить нас обо всем в известность…
Ну, я объясняю, как было дело, оправдываюсь…
– А может, ты и в самом деле был пьян? – спрашивает Ковров.
Верно, обстоятельства против меня говорили, и я не обиделся, не было резонов обижаться.
– Что ж, – говорю, – революционер я или шантрапа какая–нибудь?
– Ну ладно, – говорит Ковров. – Погоди немного, узнаем сейчас, каким чайком потчует тебя твоя хозяйка.
Вызывает он своего помощника, передает ему пузырек, поручает съездить в химическую лабораторию и привезти оттуда анализ этого самого чая.
– А ты, – обращается он ко мне, – погуляй пока, сходи на часок в музей куда–нибудь, что ли.
Возвращаюсь я через некоторое время, зовут меня к Коврову, он сидит, усмехается.
– Говоришь, не померещились тебе голоса? – спрашивает он. – Пожалуй, что и так. А то с какой бы стати угощать тебя морфием? Слышал: лекарство такое есть, снотворное средство?
– В чаю–то? – спрашиваю.
– В нем самом.
– Значит, у меня от этого самого лекарства такой тяжелый сон?
– Пожалуй что так.
– А я думал, – говорю, – что это со мной от скуки…
– А вот ночью сегодня ты сглупил все–таки, – говорит Ковров. – Шуму много, а толку мало. Спугнул волков. Пусть думают, что в дураках нас оставили, но, смотри, – не проворонь еще чего–нибудь.
Пришел я домой, признаться, очень удрученный. Обидно было, что все мои старания пропали впустую. А тут еще старуха новый удар мне подготовила.
Пришел я к себе в комнату, сел. Думаю: приходится все начинать сызнова… Тут стук в дверь – Борецкая. Садится на стул как ни в чем не бывало и даже улыбается.