— Перекурка, матросы, — сказал, распрямляясь, Агеев.
Сунув под мышку жестяной мегафон, он снял брезентовые рукавицы, стер пот с жесткого сурового лица. Шагая через бухты тросов и грузные извивы якорных цепей, присел на груду длинных, неструганых бревен, уложенных рядом с баржей, вдоль стены доковой металлической башни.
Матросы боцманской команды рассаживались вокруг. Одни были в рабочем платье, распахнутом на груди, другие — в потемневших от пота тельняшках. Несколько человек работали обнаженными до пояса — под закатным солнцем плечи и спины блестели, как полированная медь.
Они усаживались в теневые места, где больше чувствовалась вечерняя прохлада.
Матросы смотрели на море, на четкие очертания кораблей, опрокинутыми силуэтами отражавшихся в желтовато-зеленой воде.
На корму «Прончищева» вышла Таня Ракитина в белом халате, с ведром в руке. Ветер завивал халат вокруг ее ног, играл выбившимися из-под косынки темными завитками волос. Чайки, парившие вдали от корабля, с хриплыми криками кинулись к выплеснутым из ведра хлебным коркам.
Повернув ласковое живое лицо в сторону дока, девушка улыбнулась кому-то.
Матросы заулыбались в ответ. Мосин — мускулистый, обнаженный до пояса парень, сдернул бескозырку, взмахнул ею над коротко остриженной головой. Девушка отвернулась, легко помахивая ведром, скрылась в камбузной рубке.
— Стало быть, не мне позывные! — с шутливой грустью сказал Мосин. — Вот девушка на все руки! И буфетчица, и библиотекарь, и медсестра. Эх, не удержали мы ее, братцы, отпустили на ледокол!
Мосин снова нахлобучил бескозырку на брови.
— Тогда кому же улыбку посылала, кто счастливец, матросы?
Обвел озорными глазами лица моряков, остановил взгляд на молодом матросе Щербакове, присевшем поодаль.
— Не вам ли, товарищ колхозник, девушка весть подавала?
— Кому она весть подавала — тот про это и знает, — строго сказал Агеев. — Для вас здесь самое главное, что не вам.
Главный боцман видел, как застенчиво встрепенулся задумавшийся Щербаков. Сергей Никитич не выносил попыток поднимать на смех молодых матросов.
От понтонов палубы пахло теплым металлом и морской глубиной. От древесных стволов — сладким смолистым запахом леса. Свежий аромат ржаного, только что выпеченного хлеба тянулся из пекарни, сооруженной на палубе дока… И обожженное солнцем лицо Щербакова, сидевшего у среза бревна, подернулось задумчивой грустью.
Он положил на шершавую кору ноющие от напряжения ладони. Томительно ярко встали в воображении хвойные заросли вокруг родного колхоза, из которого уехал служить на флот.
Солнце низко висело над радужной поверхностью рейда. Чайки кружились над водой. Одна птица подхватила хлебную корку, круто взвилась вверх.
— В древних книгах писали, — сказал молодой боцман Ромашкин, — дескать, души моряков, погибших в море, переселяются в чаек. Летят эти души за кораблями в поход, тревожным криком предупреждают о шторме.
Это и я слышал, — подхватил Мосин, — потому, дескать, и убивать чаек не положено. По-дедовски выражаясь, — большой грех. — Он покосился на мичмана, набивавшего трубку. — Знаем мы эти бабушкины сказки.
Насчет душ — это точно бабушкины сказки, — откликнулся Агеев. Отойдя от бревен к кормовому срезу, он чиркнул зажигалкой, затянулся. Разноцветные дольки наборного мундштука поблескивали в его прямых губах. — А что убивать чаек нельзя — истинная правда. Чайка моряку друг. Только вот разве подводники в военное время эту птицу не уважали — рассекречивали чайки их корабли.
Матросы подошли к главному боцману. Ближе всех к Сергею Никитичу встал Щербаков.
Папаша мой не раз рассказывал, друзья, — продолжал мичман. — Дружба чайки с моряком с давних времен повелась, когда еще не знали теперешних карт и приборов. Уйдет, скажем, поморский карбас на рыбалку, куда-нибудь к Новой Земле, а туда испокон веков, когда Баренцево море еще Студеным называлось, ходили поморы. И настигнет, бывало, карбас в океане штормом или все кругом туманом затянет — неизвестно, где берег. Вот тут-то чайка и приходит на помощь: с какой стороны помашет крылом, с той, значит, и суша. Моряк чайку кормит, и она ему отвечает добром.
Ну а нам, товарищ мичман, в океане, пожалуй, никакие чайки не помогут, — сказал Мосин, поглаживая голые плечи.
Он присел на широкую тумбу кнехта, за спиной Щербакова. Подмигнул в сторону молодого матроса, при рассказе Агеева даже приоткрывшего от внимания рот.
— Выволокут док на буксирах в Атлантический океан, да тряхнет его штормом, порвет концы, и понесет нас неведомо куда. — Мосин сделал страшные глаза. — Своего-то хода и управления мы не имеем! Слышал я: когда тащили американцы док на Филиппины, что ли, их так закрутило — одна жевательная резинка осталась.
— С американцами это случиться могло, — сухо сказал Агеев.
Он загасил трубку. Положил руку на плечо тревожно насторожившегося Щербакова, строго взглянул на Мосина.
— Зачем парня дразнишь? Ты, я вижу, известный травило… Думаете, товарищ матрос, если прошли вы пять раз из Таллина в Кронштадт — так уж старый моряк, можете зубы заговаривать новичку? А вот сами на кнехт сели — допустили нарушение морской культуры.
Он не сводил с Мосина взгляда чуть прищуренных глаз, пока тот, что-то пробормотав, не поднялся нехотя с кнехта.
— Да, товарищи, — помолчав, продолжал боцман. — Поход наш будет не из легких. Только все здесь от нас самих зависит. Хорошо подготовим буксирное хозяйство — никаким свежуном его не порвет.
Он сунул трубку в карман.
Ромашкин, через пять минут кончать перекур! Поднажмите — окончить разноску якорь-цепей к спуску флага.
Есть, окончить разноску якорь-цепей к спуску флага! — весело крикнул Ромашкин.
Сергей Никитич зашагал к барже. Ромашкин потянулся. Подошел к Мосину, зло и отчужденно смотревшему вдаль.
Вы, Мосин, что хмурый такой? Погладил вас против шерстки главный боцман. Так разве не поделом?
Поделом! — Мосин негодующе сплюнул. — И пошутить, стало быть, нельзя?
Он повернулся к Ромашкину.
С кнехта меня согнал — как маленького, осрамил перед всеми!
И правильно согнал — главный боцман морской серости не терпит! — быстро, убежденно сказал порывистый Ромашкин. — Эх, парень, против какого человека ершишься!
А какой такой особенный человек?
Какой такой человек? — Ромашкин смотрел со снисходительным сожалением. — Трубку его видел?
Не слепой!
Заметил — мундштучок на ней какой-то чудной, словно мохнатый, со всех сторон зарубками покрыт?
Мосин молчал полуотвернувшись.
— Так, может быть, ты и о «Тумане» ничего не слыхал? — продолжал Ромашкин. — Служил товарищ мичман на североморском тральщике «Туман»: на том корабле, который бой с тремя фашистскими эсминцами принял, флага перед ними не спустил. И когда не стало «Тумана», поклялся наш главный боцман не пить и не курить, пока не истребит собственными руками шестьдесят фашистов — втрое больше, чем его боевых друзей на «Тумане» погибло.
Ромашкин говорил с увлечением, и все больше матросов боцманской команды скоплялось вокруг него.
Пошел Сергей Никитич в сопки, в морскую пехоту, знаменитым разведчиком стал. Умом, русской матросской хитростью врагов вгонял в могилу. И как прикончит фашиста — делает зарубку на трубке, которую ему геройский друг с «Тумана» подарил. Ровно шестьдесят зарубок на мундштуке этой трубки — и проверять не надо.
Да ну! — сказал пораженный Щербаков.
Вот тебе и ну! Да не в этом главная суть. А суть в том, что, как окончилась война, Агеев снова на корабли вернулся, рапорт на сверхсрочную подал и, видишь, служит, как медный котелок. А вы, Мосин, — «какой такой человек»! Такой он человек, что море больше жизни любит, хочет сделать из нас настоящих военных моряков.
Ромашкин затянулся в последний раз, бросил окурок в обрез.
— По годам еще молодой, а видите, как все его знают и уважают на флоте.
Он взглянул на часы.
— А ну — по местам стоять, к разноске якорь-цепей приготовиться!
Матросы разбегались по палубе, выстраивались в две шеренги возле якорных цепей…
Агеев стоял у борта, смотрел в сторону ледокола. «Кому она весть подает, тот про то и знает». А знает ли он сам, кому улыбнулась Татьяна Петровна?
Вчера, уволившись на берег, как бы невзначай встретил он на пирсе сходящую с баркаса Таню. Была изрядная зыбь, борт баркаса раскачивался у стенки, она не решалась перескочить с палубы на берег, и он очень своевременно очутился с ней рядом…
Татьяна Петровна шла в книжный коллектор, и мичману оказалось как раз по пути с ней. Говорили о книгах, о политике, о предстоящем походе… Может быть, посторонним слушателям представился бы не очень интересным этот обычный, обрывочный разговор, но для Агеева он был наполнен огромной прелестью, глубоким, замечательным смыслом.
Красота какая кругом! — сказала, проходя по высокой набережной, Таня. Они поднялись из порта в город, откуда видны далекий голубеющий рейд, белые надстройки кораблей, паруса на горизонте.
Я, Сергей Никитич, кажется, больше всего на свете море люблю!
С вашим сердцем и не полюбить моря! — Он шагал с ней совсем рядом, приноровив свой широкий шаг к ее легкой походке. Счастливое, светлое чувство внутренней близости с этой девушкой все больше охватывало его.
— Что вы знаете о моем сердце, Сергей Никитич! — Она вдруг остановилась, с задумчивой улыбкой протянула руку. — Совсем я заговорилась с вами. За книгами как бы не опоздать.
И, коснувшись ее руки, Агеев почувствовал — должен сейчас же высказать свои сокровенные мысли. Подался вперед, взглянул ей прямо в глаза.
— Давно хотел я вам сказать, Татьяна Петровна… Ее милое смуглое лицо внезапно стало напряженным, тревожным, но он уже не мог остановиться.
Знакомы мы всего без году неделя, а как будто знаю вас много лет… Такой девушки в жизни я не встречал…
Не нужно, не говорите, — вырвалось у Тани. Мягко, но решительно она высвободила руку, пальцы мичмана скользнули по желтеющему на загорелой коже тоненькому, похожему на обручальное, кольцу.
Она подняла голову, улыбнулась какой-то неполной, взволнованной улыбкой.
— Для меня радость быть вашим другом, поверьте… Мы ведь всегда останемся с вами друзьями? — торопливо добавила Таня, наверное заметив, как потемнел, насупился ее спутник.
— Есть, остаться друзьями! — отрывисто сказал он тогда, приложив пальцы к фуражке.
Вот и весь разговор. И они не встречались с тех пор. «Для меня радость быть вашим другом, поверьте»… И на пальце — тоненькое золотое кольцо. Что же, оно необязательно должно быть обручальным. Не часто носят теперь обручальные кольца…
— Сдавай вахту, — поднявшись на мостик «Прончищева», сказал Жукову Фролов.
— Ну, как у тебя там? Не подавала она позывных? Но Жуков промолчал, может быть, не расслышал, склонясь над сигнальными книгами, перекидывая через голову ремешок передаваемого Фролову бинокля…
Совсем ведь недавно, переходя с «Ревущего» на док, расстался с Клавой как с родной — потому что твердо обещал демобилизоваться, уйти с кораблей. А потом смертельно затосковал, понял — обещал несбыточное, не может расстаться с морем. Вновь бросился к ней — сказать все как есть — и никогда не забудет, какой яростной злобой налились любимые глаза. «Если так — кончено у нас все с тобой!» — сказала как отрезала — отчужденно и грубо.
Даже сам себе боялся дать отчет Жуков, как плохи, как безнадежно плохи стали вдруг его отношения с Клавой. А в глубине сознания теплилась мысль — если все же настоит на своем, поставит ее перед фактом — может быть, наладится жизнь. Ведь, в конце концов, его одного любит эта непонятная Клава! И если честно предложить ей теперь же оформиться в загсе…
Глава четвертая
ДОМ В ПЕРЕУЛКЕ
Ресторан «Балтика» в этот сравнительно ранний вечерний час был еще далеко не заполнен.
Еще пустовала высокая позолоченная вышка для оркестра, возле которой закружатся позже, вяло покачиваясь, огибая шумные столики, танцующие пары. Сейчас, вместо оркестра, гремела в углу вишнево-красная, поцарапанная радиола. За столиками, покрытыми не первой свежести скатертями, выпивали и закусывали десятка два постоянных посетителей ресторана.
Из полураскрытых окон и распахнутых на террасу створчатых застекленных дверей проникал в зал свежий морской воздух, рассеивая не слишком еще плотный табачный дым и жирно-сладкие запахи кухни.
И несколько молоденьких официанток в цветных кокетливых платьях, с маленькими фартучками, с большими металлическими подносами, прислоненными к стульям, как щиты, отдыхали в ожидании предстоящей вскоре напряженной работы. Они присели у столика возле кассы, перед входом на кухню, вполголоса переговаривались, не спешили откликаться на голоса нетерпеливых клиентов.
Клава Шубина вышла из зала на балкон, смотрела на протянувшуюся вдаль цепочку еще не зажженных, молочно-белых уличных фонарей, похожих на маленькие мертвые луны. В черном зеркальном глянце дверного стекла видела смутное отражение своего лица — издали такого хорошенького и молодого, с трогательно приоткрытыми, тонко очерченными губами.
И Клаве вдруг захотелось никогда не уходить с этого балкона, всегда стоять вот так, глядя в сумеречную даль, отражаясь в зеркальной черни, откуда смотрит на нее какая-то другая — гордая, красивая, ни от кого не зависящая, ничего не боящаяся Клава. Или уехать бы, наконец, куда-то далеко-далеко, забыть весь этот ужас последних месяцев, избавиться от страшного напряжения, из-за которого все время что-то мелко-мелко дрожит в глубине, у самого сердца…
— Девушка! — донесся голос из зала.
Она вздрогнула, встрепенулась. Зовут с ее столика, уже, видно, не в первый раз. Слишком задумалась под эти хрипловатые, вкрадчивые звуки льющегося из радиолы фокстрота.
Она пошла своей обычной походкой — стремительно и плавно, покачивая подносом. Оглядывала столики, смотрела открыто, весело, с немного вызывающей, что-то обещающей, неоднократно проверенной перед зеркалом улыбкой,
Нет, ей показалось… Это позвал не тот… Тот ушел, не должен вернуться сегодня… Да и никогда не окликает он ее сам, всегда ждет, когда она подойдет без зова…
Молодой паренек, недавно заказавший сто грамм и пиво, смотрел посоловевшими, просительными глазами. Волосы ниже ушей, крошечным узелком затянутый пестрый галстук… Она хорошо знала этих молокососов, приходящих в ресторан с видом победителей и раскисающих после второго стакана пива с прицепом…
— Я вас слушаю, — сказала, останавливаясь перед столиком, Клава.
— Выпьем, девушка, за общественное питание! Ему, конечно, кажется, что сказал что-то . очень остроумное, что это путь завязать знакомство! Может быть, пропивает свою первую зарплату, может быть, выпросил у матери деньги на что-нибудь нужное, а сам прибежал сюда… Вот приподнялся, держа в хлипких пальцах полную до краев стопку.
Наши официантки с клиентами не пьют! — Она ответила вежливо, сдерживая отвращение и злость, даже нашла в себе силу сохранить на губах кокетливую улыбку. Да, парень здорово раскис… Грациозным движением вынула из карманчика фартука маленький блокнотик. — Может быть, рассчитаемся, гражданин?
Успеем рассчитаться… — Он тяжело плюхнулся на стул, плеснула водка, оставляя на скатерти серое большое пятно. — Эх, девушка, душевной теплоты в вас не вижу…
Но она уже забыла про него. Шла по залу, заботливо осматривая свои столики, все ли в порядке.
— Клава, к телефону, — дружески окликнула ее полная курчавая официантка Настя, спешившая мимо с подносом.
Жуков стоял в будке уличного автомата. Нетерпеливо ждал, прижав трубку к уху, сжимая под мышкой аккуратный бумажный сверток.
— Клавочка? Леонид говорит! Здравствуй!
— А, это ты… — голос Клавы звучал сухо, почти враждебно, и Жуков сильней стиснул рубчатый держатель трубки влажной от волнения рукой. — Сказала я тебе — кончено у, нас все.
— Я, Клава, еще раз поговорить пришел. Важная есть новость.
Ему показалось, что она задышала быстрее.
— Какая там еще новость?
— По телефону не скажу. Повидаться нужно. Она молчала.
— Повидаться нужно сейчас, — настойчиво повторил Леонид.