В ресторане Дамело наблюдает за ритуалом белых, который никак не может освоить — за ухаживанием. Самому индейцу не требуется никаких ужимок, чтобы соблазнить женщину. Не нужно ходить вокруг нее восьмерками, играть мускулами. Не нужно подыскивать слова для проникновенных и двусмысленных фраз. Не нужно касаться, будто невзначай, напрягающихся под ладонью плеч и запястий. Не нужно подстраиваться под другого человека в надежде, что тот останется рядом, останется надолго, врастет под кожу. Сделает свободного индейца своим. Прав зараза Диммило: не проведя положенного ритуала, не построишь отношений, освященных богами белых. Богами, по сути своей неотличимыми от горбуна Екеко и Мамы Килья. Единственное отличие — это ЧУЖИЕ боги. И Дамело служит им, не забывая родных уака — настолько, насколько ему удается.
Индеец знает: ресторан — вот храм истинных богов. Не тех, что выдуманы вечно голодными, заживо сгорающими оборванцами для обличения разжиревших, увешанных золотом везунков. Так были рождены слабые, немощные боги-из-головы, которых на удивление легко перевербовать, вывернуть наизнанку, сделать бичом в унизанной золотом руке. Истинные боги-из-нутра не позволят себя выворачивать, как нагольный тулуп, скорее сами вывернут человеческую душу, перекроят и перешьют по своей, им одним ведомой мерке. Богам-из-нутра без разницы, индеец ты или белый, защищают тебя боги-из-головы или давно махнули на грешника рукой.
Дамело служит истинным богам, день за днем потакая чревоугодию белых, кормя их женщин, чтобы те становились веселыми и податливыми, легко ложась под мужчину. За годы служения он пропитался силой истинных богов настолько, что она течет по его коже, смотрит из глаз, проступает в голосе. Поэтому молодого кечуа ничуть не удивляет ни женская уступчивость, ни собственная неуемная жажда. Ему, как потомку и бессменному жрецу истинных богов, положены и жажда, и утоление ее.
Но иногда Дамело хочется перестать быть собой, забыть, что по крови он Сапа Инка древнего народа, без следа растворенного костой, сьеррой и сельвой.[20] И хочется, чтобы собеседник говорил с Сапа Инкой, смеялся и трогал его душу, осторожно двигаясь по окраине, не залезая глубоко, не будя зверье во тьме влажной, болотистой сельвы, пахнущей медом и гнильем. Дамело отнюдь не легко признавать в себе простые человеческие желания, низменные и жалкие. Хорошо, что у Дамело есть Амару, для которого все едино, что потомок Манко Капака и Мамы Окльо,[21] что последний из Ача руна.[22] Горько сознавать, что высокое происхождение ничего не значит для существа, которое не рождалось никогда, а было сотворено — первым в своем роду. А с другой стороны, это он, насмешливый дракон Амару, как никто, развеивает удушливый пафос, окутывающий Единственного Инку с рождения. Угар, мешающий дышать полной грудью, любить без оглядки, ходить короткими путями. Жить.
Давно не подававший голоса Амару с плеча Дамело наблюдает за брачными танцами белых, танцами искушающих и совращающих, танцами стрезва и спьяну, смотрит, как смотрят женщины поверх бокала — с понимающей улыбкой и затаенным ожиданием. Вот-вот ляпнет ртом Дамело что-нибудь неприличное.
— Ну мы пошли? — Диммило трогает рукав Дамело. «Мы». «Пошли». Значит, не сплоховал обстоятельно выбранный Саша, чуть шалый и беспутный, но щедрый и добрый. Не сплоховали его похожие на маслины глаза, мальчишеская улыбка и маленькая крепкая задница. Димми будет чем себя занять — аж до самой Масленицы, Сырной седьмицы, прощающей обиды.
— Будешь должен, — гаденыш Амару, гаденыш. Озвучил-таки.
— Буду, — смеется Диммило. — Буду.
На игру Дамело, конечно, опоздал, незаметно прошел в угол, сел и сосредоточился на том, что всегда было ему интереснее карт — на лицах. Молодому кечуа хотелось ловить вспышки искренних чувств, пробивающие камуфляж спокойствия насквозь, определять по ним, кто здесь лучший лжец — а определив, забрать себе умение виртуозно лгать без единого слова.
Не получилось.
Почему-то сталкеры[23] всегда мужчины. А между тем нет лучше сталкера, чем женщина. Влюбленная женщина.
— Опоздал, опозда-а-ал. А я так ждала, боялась, не придешь уже. Ты сволочь, заинька, — шепчет личная напасть Дамело, притираясь, притискиваясь бедром.
Индеец молчит, делая вид, что никто не дышит ему в шею, не жмется ляжкой, горячей и влажной даже через два слоя ткани, не шарит по лицу жадным взглядом. И все-таки периферийное зрение фиксирует, как тридцатилетняя девочка из аниме наклоняется к Дамело, демонстрируя глубины декольте, провисшего между маленьких острых грудей, как расширенные зрачки зияют в обрамлении радужки, словно ружейные дула. В тусклом свете настенных ламп тщательно наведенный макияж смоки айз[24] выглядит боевой раскраской, полосой пороха, нарисованной для маскировки, острые пряди челки пылают багрянцем, струйками крови стекают по шевелюре цвета воронова крыла, длинными загнутыми когтями лезут в глаза, почти касаясь белков, серебром горящих в полутьме.
Дамело распят между бешеным взглядом, сканирующим его профиль, и сладким голосом, несущим грязь ему на ухо. Молодому кечуа приготовлено развлечение покруче покера по средам.
Наверное, так себя чувствуют мишени в тире.
Игра испорчена — или нет, вернулась к старой, неоконченной партии, о которой так хочется забыть, сбросить карты, выйти из круга. Ты давно признал, индеец, что ставка слишком высока для тебя, ты бы признал это в самом начале, когда, не ведая, что творишь, делал свой большой блайнд.[25] Что бы ты поставил на кон, будь у тебя выбор? Стопку помятых банкнот? Свою репутацию любовника? Удачно начатую карьеру? Что теперь гадать, ты же не знал, во что ввязываешься. Думал, будто выбираешь игру, а заодно и устанавливаешь правила. Какая самонадеянность, индеец.
За Дамело все решил игрок, первым вступивший в игру, определивший малым блайндом: игра пойдет по-крупному — вслепую, не зная расклада, эта женщина поставила себя. Всю.
О, они были молоды тогда, слишком молоды, оба. И не понимали, что стоят аккурат на развилке, где пути их разойдутся, он перестанет смотреть ей в глаза — только между, зато она научится смотреть внутрь, не мигая. Увидит то, что увидит, и обвинит его в предательстве. Когда инстинкт начнет умолять: беги без оглядки, так он и сделает — и тогда она превратится в адскую гончую, взявшую след.
Наверняка Сталкер ждала, что ты поднимешь вдвое, предложив в ответ — себя. Целиком.
Но Дамело ставить себя на кон не собирался. Он пытался торговаться, набивал себе цену, пускал в игру — в вашу с нею игру — все новых и новых игроков, защищался, разрывая себя на части, точно морская звезда. Надеялся, что противницы не хватит на райз.[26] А она все не уходила, все повышала и повышала ставки — откуда что бралось? И расплачивалась щедро, швыряясь собой и теми, кто любил ее, кто перестал любить и продолжал любить, уже ненавидя.
Ты сволочь, заинька, не первый год кричат ее глаза. Сволочь, виноватая в том, что есть ты, есть мы, но нет меня. Я здесь потому, что меня нет, я требую себя обратно. Или нас. Или тебя. ОТДАЙ!!!
Выиграй, шепчет Дамело враз пересохшими губами. Вы-иг-рай. Не жди, что я спасую, не-е-ет, я не сдамся, торговлей ты меня не получишь. Играй!
— Опоздал. — Голос Дамело сух, будто русла рек марсианских. — Пойду в ресторан.
В клубном ресторане он не съест и куска хлеба — и второй игрок это знает. Безнадежная, безнадежная попытка блефа, Дамело.
— Может, заодно и официантку какую осчастливишь? — Она втягивает носом воздух, словно считывая запахи с его кожи. — Всегда хотел еды и секса, звереныш. Не меняешься.
Флоп.[27] В центре стола три фигуры — Дамело, его Сталкер и неизвестная никому официантка, женщина-на-семь-минут, оставляющая после себя легкий, как ядовитая взвесь, флер чужих духов вокруг гладких, как шелк, волос Дамело, вокруг его крепкой шеи. Немигающий взор Сталкера видит, будто наяву: в момент оргазма под смуглой кожей сокращаются констрикторы глотки,[28] заставляя кадык тяжко ходить вверх-вниз, официантка на коленях мужчины мелко дрожит, одной дрожью на двоих, и бессильно роняет голову тому на плечо. Проклятье, думает Сталкер, проклятье. Я в аду. И сделаю все, чтобы ты оказался тут со мной.
Дамело соглашается использовать официантку. Мелкая карта, такие в роял-флэш не входят,[29] но в игре не стоит пренебрегать ничем — и скромный кикер[30] срывает банк.
— А что, здесь есть хорошенькие?
— Трахаться на полный желудок — не уважать себя, повара и снова себя, — парирует она. Как бы небрежно. Как бы между делом напоминая Дамело о правильной расстановке приоритетов. Она всегда умела поставить его на место — начиная с тех далеких времен, когда портила любопытного мальчишку постепенно, но неумолимо.
Сталкер не любит об этом вспоминать. Предпочитает думать, что с самого начала расклад был иным: не она пыталась взять его себе, а он брал ее, брал — и забрал. Дамело давно понял: если женщина говорит «не брала» — это значит «не отдам!» Однако упрекать ту, которая сидит напротив, просчитывая комбинации карт, индеец не станет. Дамело благодарен своей адской гончей за то, что когда-то она разглядела его, вонзилась, проникла, увлекла. Раскрыла перед ним мир самой восхитительной игры из всех возможных.
Это было время, когда его тянуло на каждую женщину, точно муху на мед — даже если этим медом намазана мухобойка. Именно Сталкер показала ему путь завоевателя, путь терминатора сердец — радея о собственной выгоде и удовольствии.
Терн.[31] Их уже четверо: он, она, безликая, но желанная официантка — и его знание, подаренное не плодом с древа познания, но подругой, поступившей одновременно предательски, корыстно и щедро. Ведь это Сталкер показала ему расположение скрытых трещин в женской броне, доселе казавшейся непробиваемой. И он старательно углублял, расширял, таранил каждую трещину, добиваясь мгновенного, неосознанного эффекта, от которого слабеют колени и глаза уходят под лоб у самых железных леди.
Дамело берет знание.
— Просто так убиваться здешним салатом и ничего с этого не иметь? — усмехается он, предвкушая, почти облизываясь.
— Маньяком можешь ты не быть, но сексуальным быть обязан, — с улыбкой, не отраженной глазами, цедит Сталкер.
— Это сексу я обязан. Жизнью, — подмигивает Дамело с восхитительной, притягательной похабностью.
— О Боже, дай мне его, или я возьму его сама, — якобы про себя и якобы иронизируя бормочет Сталкер.
Однако лицо ее все никак не может присоединиться к шуткам, выпадающим изо рта: губы и щека мертвеют, словно после инсульта, стекают вбок, превращая речь в бубнеж. Шуточка становится мольбой, мольба — молитвой. Сталкер молит своих богов о том, кого защищают иные боги.
Ривер,[32] последний круг, на сегодня — точно последний. К тому, что есть, прибавился джокер — неистребимая, неизлечимая любовь-зависимость. Любовь, укрытая налетом заботы и корысти, будто ядовитый сорняк, проросла в душе и вытеснила из нее все прочие заботы и корысти, кроме одной: боже, дай мне его — или я возьму его сама!
Именно этой карты Дамело и не берет. Ему не нужен джокер.
Индеец чувствует: он устал так, словно обогнул мир за восемьдесят дней и встал на второй круг.
— Не боишься, что тебя однажды прищучат? — Зато Сталкер неугомонна, любовь-зависимость заставляет ее мчаться по кругу без остановки. Однажды она умрет на бегу, но до тех пор…
— Кто? — поднимает бровь Дамело.
— Враги! — снова как бы посмеивается его противница, вечный второй игрок.
— Врагов у меня нет, — невинно хлопает ресницами Дамело — но, может, это говорит не Дамело, а Амару, его дракон. И скромно добавляет: — Живых.
Сталкер молчит. И только в глазах ее — вопрос: а я? А я?
Глава 3
Персики и орехи
Он помнит ее другой. Милой, вызывающей нежность с примесью хищности. Как хотелось схватить ее в объятья, сминая, точно шелковое покрывало, прижать к себе, зарыться лицом в длинные, рассыпанные по плечам волосы, вдохнуть сладкий-сладкий запах, будто в персиковом саду — от падалицы, лежащей на солнцепеке и пахнущей приторно и пьяно.
Тогда Дамело не знал, да что там, представить себе не мог стальную начинку этих шелковых ножен. А мог бы догадаться, когда Сталкер научила его не быть осторожным и ласковым, оставаясь желанным и притягательным для женского пола, даже желанней прежнего. Когда разбудила в нем чуткую, но жестокую тварь, способную вобрать узкой расщелиной зрачка больше, чем видит глаз человеческий. Именно Сталкер, гордясь недавно приобретенным опытом, щедро делилась с ним знаниями: «Мы, женщины, чувствуем так». Женщины…
Девочка, чья грудь не нуждается в лифчике, девочка с кукольно раскрашенным лицом, девочка, дуреющая от цветов и шампанского, купленных настойчивыми мужчинами, чей взгляд жаднее рта. Почти женщина, но еще девочка — а он ее мальчик, которому она рассказывает все, все.
Он слышит бесконечное шушуканье соседей, в которых слова «расцвела» и «блядь» смешаны в равной пропорции, языки кумушек, словно шейкер зависти, взбалтывают, вспенивают горькое понимание: она больше не моя, но ведь и я больше не ее. Скоро мы расстанемся, потому что я расту, а она расцветает. Она ждет того, кто сорвет ее и раздавит, сжав в кулаке, чтобы сок бежал по пальцам, по ладони, липкой сладостью омывал запястье. А я жду возможности удрать, чтобы этого не видеть. Чтобы не испытать того же на собственной шкуре, плоти и душе.
Потому что в сильной руке, жмущей из тебя все соки, Сталкер себя сохранит, а Дамело себя потеряет. Уж слишком они разные — персик и орех. Ее плоть, нежная, тающая под руками и губами, скрывает сердцевину твердую, точно камень. И никакие молотки, дробилки и щелкунчики не извлекут из нее мягкое, с привкусом миндаля, ядрышко. Довольствуйся тем, что на поверхности, все, что можно получить от этой девочки, она предложит сама. Зато молодой кечуа и сам не знает, что прячет под скорлупой, крепнущей с каждым днем: терпкую мякоть сладкого миндаля или пронзительную несъедобность горького. Он не знает даже, хороший он орех или гнилой, крепкий или броня его — лишь видимость брони?
Ожидая, когда мироздание все выяснит, когда подаст им знак, каковы они на самом деле, Дамело и Сталкер бродят по линиям Васильевского острова, прошитым иглой балтийских ветров, перелезают через хлипкое ограждение на скатах крыш, чтобы заглянуть в бессветные провалы дворов, пересекают кулисы подворотен — первый план, второй план, третий план, разделенные светом и тенью. И нигде — ни капли тепла, чтобы развеять знобкую питерскую муть.
Индеец прячет в капюшоне худи[33] лицо до самого кончика носа, отворачивается от подруги, натягивает стойку воротника повыше, чтобы не слышать слов, не чуять запахов.
Дамело помнит, как в те годы на черных лестницах с выбитыми ступенями, в обшарпанных подворотнях и даже на крышах над Голодаем душно пахло пылью и сухим птичьим пометом. Сталкер, еще не ставшая сталкером, благоухала приторной и влажной сладостью фруктовых садов. Умирание против жизни. И Дамело не мог понять, что здесь жизнь, а что — смерть.
Он помнит, как пытался отмолчаться в ответ на рассказы подруги, не имея сил отказаться от них совсем. А в девчонку будто бес вселился — или радиоприемник, передающий один-единственный эротический канал. Сталкер рассказывала и рассказывала свое взросление, раскладывала по полочкам, по мечтам, по фантазиям, по опасным девчачьим глупостям, которых женщина опытная не совершила бы. И чутко вслушивалась в фырканье в глубине капюшона, словно надеясь: оно подскажет, гордиться ей или стыдиться. А он не мог ей объяснить, даже если бы слов внезапно стало больше, если бы Дамело не старался казаться настоящим индейцем, молчаливым и гордым Сапа Инкой. И не будь он Последним Инкой, все равно не сумел бы завести разговор об ЭТОМ с нею, сливочной, персиковой, наивно-хвастливой.
Потому что ему было четырнадцать.
Возраст, когда встает на одноклассниц и училок, объективно страшных, но признанных местными королевами красоты за отсутствием лучшего выбора, на мяукающих сериальных вамп, истекающих ложью и дешевым гримом, на декольте тетки, сидящей в метро, когда ты нависаешь над ней, затертый толпой, а твоя ширинка почти упирается в теткино лицо, на зажатое между бедер одеяло, если вжаться в него пахом поутру под покровом мрака, кое-как разбавленного рыжим светом фонарей. Конечно же, у него стоит на разговоры с подругой и на нее саму, особенно когда вот так — жилы тянут, потрошат, наизнанку выворачивают и себя, и его, Дамело, и тех мужиков, которым дела нет до распутной малолетки. Да они имени ее не вспомнят, сползая с девичьего тела, залитого их потом, шаря руками по полу в поисках штанов.
Сталкер постоянно намекает: и ему, Дамело, дадут, но не скоро. Вначале он должен стать таким, как эти равнодушные парни, умеющие взять то, чего им хочется — и назавтра забыть об этом. Каждая, твердит Сталкер, каждая женщина мечтает остаться в памяти сердцееда. И наоборот: если человек сразу к тебе прикипел, он больше не представляет интереса. Подстреленная дичь, набитая ветками можжевельника и подвешенная к поясу — вот что такое пылкий влюбленный. Внимание охотника обращено на тех, кто еще не пойман.
— Никакой ты не охотник. Перепелка с можжевельником в жопе, — отвечает юный кечуа. Вернее сказать, выплевывает, как сплевывают после косячка-самокрутки попавшие на язык ошметки травы.
Они со Сталкером сидят на дне Ротонды, в вязкой тьме и смотрят вверх, в белый-белый свет. В солнечном луче, взметая крыльями пыль, ныряет и плещется Амару, семейный дракон, приносящий удачу. Дамело сверлит взглядом безграмотную надпись «Забудь надежды всяк сюда» — последнее слово то ли стерлось, то ли писавший его устал, да так и уснул на краю, свесив руку с черным маркером вниз, в колодец. В сенот, ожидающий жертву. Интересно, если сбросить живого человека в круглую пасть Ротонды — это поможет исполнению желания? Жертвоприношение надежней, чем заклятья и мольбы, покрывшие побелку, словно экзема.
— Подстилка. — Губы Дамело движутся сами, а мир вокруг, наоборот, останавливается. Даже дракон замирает в клубах солнечной пыли и парит, парит, будто кондор над сьеррой. — Дура сопливая.
После упавших и раскатившихся эхом слов, тяжелых, точно шары для боулинга, Дамело обреченно ждет, что и его дружба со Сталкером развалится и раскатится кеглями — и никакой пинсеттер[34] не расставит всё в прежнем порядке. Он не понимает, почему разрыва не происходит, почему Сталкер не реагирует на оскорбление — так, словно оно для нее ничего не значит.
Конечно, она же взрослая женщина, шепчет на ухо горячий, злой голос, а ты щенок с воображаемым другом-монстром. Здесь, в мире белых, ты не Единственный Инка и вообще не единственный в своем роде, ты проблемный ребенок, чьи хиппующие родители не скоро допетрят: отпрыску пора посещать психолога, а лучше психиатра, чтобы их маленький индеец не вырос в охотника за маленькими девочками. И лишь с годами Дамело осознает: Сталкер любила его уже тогда, любила как отверженная, слепо и яростно, переплетая любовь с виной, а вину — с гневом. Но полтора десятилетия назад ее сдерживала надежда. Вернее, держала на цепи, будто злобную, зараженную бешенством суку.
Ей оставалось надеяться еще пять лет. Пять лет искать подходы к Дамело — и наблюдать, как он взрослеет, смелеет, отдаляется. Смотреть, как мальчишка вырастает в мужчину, меняет челку из нежного шелка на длинную шевелюру цвета воронова крыла, взгляд загнанного в угол волчонка на прищур охотника. Как его улыбка становится неотразимой — ленивой, уверенной, хитрой и призывной. Сталкер не учила его улыбаться ТАК. Теперь она сама учится у Дамело — да все без толку. У нее не выходит стать охотником, она остается дичью, перепелкой с полным брюхом горького, колючего можжевельника.
Однажды Сталкер даже выкрасила свои пушистые русые косы в аспидно-черный цвет и с тех пор не изменяла ему, хоть ей и не шло быть брюнеткой, не шло отчаянно: лицо становилось мертвенно-бледным, а розовые губы казались синюшными.
На Московском вокзале, в предутреннем тумане, Сталкер выглядит готично донельзя — краше в гроб кладут. Она не хочет думать о пустяках, о том, что Дамело запомнит про нее и запомнит ли хоть что-то, не хочет вглядываться в его лицо, зная, что на нем сейчас написано — большими печатными буквами.
Потерпи, подруга, час до рассвета — и рыбка выплюнет свой крючок.
А еще Сталкер знает, что написано на ее собственном лице.
Не выплюнет. Просто в моей жизни появится дыра размером с тебя.
Почему-то в памяти всплывают рассказы Дамело, что у народа инков есть высокий мир Ханан Пача, куда попадают хорошие люди в награду за свои добродетели, и низкий мир Хурин Пача — вселенная зарождения и разложения. А чтобы покрепче обозвать темные, сырые недра, куда все уходит и откуда исходит все, инки называли нижний мир Супайпа Васин — дом дьявола.
— Ты мой Ханан Пача, — шепчет она онемевшими на ветру губами, надеясь, что Дамело не слышит.
К сожалению, он слышит. На полуслове прервав болтовню с проводницей, оборачивается к Сталкеру, проводит костяшками пальцев по щеке подруги и отвечает ясным, недрогнувшим голосом:
— Да нет. Я твой Супайпа Васин. Забудь меня. Пора.
Сталкер щерится, раздувая ноздри, вбирая родной, необходимый запах, стремительно тающий вдали. Ну нет, так просто ты от своей добычи не отделаешься.
Жди, мой охотник. Я иду.
Знать бы тогда, что их обоих ждет десятилетие бега по замкнутому кругу: все стремительнее убегая, они лишь быстрее приближались друг к другу.
Дамело давным-давно перестал убегать и даже притворяться, что бежит. Научился находить своеобразную красоту в жажде обладания, пожирающей Сталкера изнутри. Это оказалось нетрудно — примерно как стоять на берегу водоворота, у вспененных черных вод, не имеющих дна, наблюдая, как гудящая воронка накручивает вихрь за вихрем, раскрывая бездну за бездной — бесконечно. Перед лицом стихии чувствуешь себя маленьким и бессильным, а значит, можно отдаться рефлексиям, не пытаясь спастись и не меняя ничего в своей жизни.
Ведь все, что мог, он уже сделал.
Не дожидаясь, пока перрон с остолбеневшей, точно статуя, приятельницей, наставницей, почти-любовницей дрогнет и поплывет назад, в прошлое, индеец направился в служебное купе. Он шел не за бельем, не за чаем и не за пустым разговором. Дамело шел к проводнице, громогласной шалаве, каких отродясь терпеть не мог. В то время ему не нравились доступные, бойкие женщины белых. Он считал, что это неправильно, неприлично, недостойно для палья и нюста[35] — иметь столько свободы и столько огня в жилах.
Индеец качает головой, вспоминая себя, юного и пустоголового, будто свинья-копилка. Но, в отличие от свиньи-копилки, вовсю предававшегося мечтам.
В последний год тинейджерства юному кечуа казалось: когда-нибудь и у него будет свой дом Солнца, окруженный высокими стенами, недоступный для смертных. И девы Солнца в нем,[36] целомудренные и утонченные, под присмотром мамаконы, бдящей, словно кондор с небес. Принадлежащие и предназначенные лишь ему, Сапа Инке.
Во сне он видел их приземистые, немодные в третьем тысячелетии силуэты, гладил волосы, текущие ночными реками, ласкал смуглую кожу в священных татуировках, знаках покорности ему, ему одному. Только он, Единственный Инка, мог открывать двери, ведущие в дома девственниц Солнца, есть приготовленные ими яства, распоряжаться их жизнью и смертью. Память или воображение приносили в его сны крики сброшенных в кебраду[37] — дабы умилостивить Солнце или утишить гнев Великого, чья кровь по вине женской похоти едва не смешалась с кровью простых смертных.
Глупые фантазии подростка, напуганного сравнением с другими мужчинами, усмехается Дамело. Сейчас-то он знает: нет ничего хуже участи обладателя гарема, вечного надсмотрщика, принимаемого из страха или почтения. Участь ловкого вора, урвавшего чужой кусок и ускользнувшего от возмездия, куда слаще. Сколько же пришлось пережить, прежде чем простая истина «Не охраняй, а кради!» вошла в плоть и кровь молодого кечуа. Там, в поезде, все только начиналось.
Дамело не помнил лица проводницы, но кажется, оно не было даже симпатичным. Да и фигура была… на любителя. В ней все было широкое — плечи, грудь, спина, душа и объятья. Демо-версия валькирии. И пахло от нее не так, как от Сталкера — не удушливой сладостью фруктовых садов, не горячим медом и золотым тестом, будто свежеиспеченной магрибской пахлавой. Пахло от «валькирии», как положено, конюшней — кислым сеном, лошадиным потом, сыромятной кожей и ржавым железом. Дамело зарылся в неизысканный, неженственный запах лицом, телом, руками, провел в нем ночь. И этот «роман» так и остался самым долгим в его жизни.
Москва, похоже, поджидала, когда Сапа Инка нанесет ей визит, по приезду приняла Дамело с купеческой щедростью — и с купеческой же придурью. Если Санкт-Петербург оправдывал данное ему мужское имя и странности имел мужские, истерики колол по-мужски, наряжался как денди, а с устатку и похмелья таскался бомж бомжом — Москва была белогрудая, румяная и пошлая купеческая дочка. Шампанское пополам с квасом пила, швыряла сумасшедшие тысячи на бессмысленные прихоти, о которых назавтра забывала, сгребала в объятья и без памяти целовала пухлым ртом, чтобы тут же оттолкнуть да залепить пухлой ладошкой сокрушительную пощечину, после которой долго-долго звенело в голове: удар у купчихи был не женский. И Дамело учился его держать — не как мальчишка, но как мужчина.
Именно тогда Трехголовый начал разговаривать с молодым кечуа, как с равным. После этой, никому не объяснимой победы, Дамело был готов поверить, что призраки прошлого остались в прошлом. Только привыкнуть к этой мысли не успел, как самый неотвязный призрак шагнул в его жизнь прямо с уличной афиши.
В столице быстро перестаешь обращать внимание на рекламные щиты, растяжки и плакаты. Взгляд скользит по ним, точно водомерка по водной глади, не заступая вглубь, не замочив ног. И чтобы понять, к чему призывает очередной манящий, прилипчивый образ, приходится делать над собой усилие. Однако Дамело пришлось сделать усилие другого рода — сдержать вопль, готовый вырваться из груди, когда глаза Сталкера заглянули в его собственные — с плаката на стене автобусной остановки.
Глаз, вообще-то, было две пары: на Дамело смотрели Сталкер и самка сетчатого питона, обвивавшая руки, шею, талию девушки — и, похоже, бесконечная, словно уроборос. Индеец сразу узнал любимицу Сталкера — зверюшку по имени Теотль, тварь-в-себе.[38] Было там, кроме «Теотль», еще что-то, на что Дамело никогда не обращал внимания. И судя по всему, зря не обращал. Ну а теперь Сталкер и ее тварь-в-себе любовались на пойманного ими кечуа с плаката, явно намекая, что вскоре прибудут лично.
Дамело с трудом оторвал взгляд от гармоничной пары, чтобы прочесть написанное на плакате. Разум воспринял текст урывками: «танец с пятиметровым питоном», «спешите видеть», «приватное исполнение», «контактный телефон». Будь он все таким же дураком, как в свои далекие девятнадцать, Дамело бы фыркнул с отвращением: циркачка-потаскушка с непомерно разожравшимся питомцем — ну и карьеру сделала его подруга! Но он был уже опытный, мытый-катаный, столицей наученный. И понял: может, для заказчиков приватного танца Сталкер есть и будет комедиантка, готовая подработать интимом — но для него, Сапа Инки, она сам дьявол. Супайпа, сотворенный Дамело из тумана на холодном перроне, из правдивых, но оттого не менее жестоких слов, из безнадеги длиной в десятилетие. Прошлое догоняло его — не для того, чтобы укусить побольней, но чтобы заглотить целиком. Змея, не ядовитая нисколько — для убийства питону не нужен яд — лениво распахивала багровый ротик, и голова ее казалась такой маленькой, такой изящной в сравнении с мощным, налитым туловом.
Ловушка ждала лишь мимолетного касания, чтобы захлопнуться. Сердце Сталкера, ставшее капканом, подрагивало от нетерпения.
Может, дать ей? — спросил себя индеец. В тысячный, многотысячный раз. И снова ответил себе: а смысл? Ну, лягу я под Сталкера… Она же все равно меня не отпустит.
Она и не отпустила. Сидела напротив, улыбаясь своим мыслям, своим планам, своим наблюдениям. За годы дичь и охотник сроднились, несколько раз обменявшись ролями и поняв, насколько те, в сущности, ничего не значат. Единственное, что имело значение — то, как они оба думают о долге.
То, что Дамело считал страной свободы, где никто никому ничего не должен — и неважно, что и у кого ты брал, кому давал, чем жертвовал — для Сталкера являлось территорией четкого, до мелочей оговоренного порядка. Думать о свободной любви, как о вожделенном оазисе посреди пустыни самоограничения, она не желает. А он не желает возводить посреди той же пустыни небоскреб из обязательств, используя сухой песок в качестве стройматериала.
Потому они и бегут по кругу — то ли прочь друг от друга, то ли навстречу. И никогда, похоже, не сойдутся в том, что стоит делать в пустыне, а чего не стоит.
— Пригласишь меня поужинать? — спрашивает Сталкер как бы между прочим, так, словно не сомневается в положительном ответе.
— А ты пойдешь? — насмешничает Дамело.
— Может, и не пойду, — деланно улыбается дичь, загнавшая охотника в угол. И на лице ее написано: вру. Пойду. Побегу, поползу, если надо. Впрочем, тебе ведь не надо. Совершенно не надо…