Виктория Холт
Тайна поместья
I
Я встретила Габриэля и Пятницу в один и тот же день и в один и тот же день потеряла их обоих, поэтому и вспоминаю их я всегда вместе. То, что они вошли в мою жизнь, в некотором смысле явилось следствием моего характера, потому что с самого начала мне показалось, что они нуждаются в моей защите. Всю жизнь до того мне приходилось защищаться самой, и, мне кажется, я была рада встретить кого-то, кто казался еще более уязвимым, чем я сама. И потом, до их появления в моей жизни, у меня никогда не было ни возлюбленного, ни собаки, поэтому естественно, что я была рада вдруг обрести их обоих.
Я очень хорошо помню тот день. Была весна, и над вересковой пустошью гулял свежий ветер. После обеда я выехала из ворот Глен-хауса верхом, ощущая себя так, будто вырвалась на волю из темницы. Это чувство я испытывала с тех пор, как вернулась домой после нескольких лет, проведенных в пансионе в Дижоне.
Мой дом был мрачным местом. Иначе и быть не могло, раз в нем властвовал тот, кого больше не было. В первые же дни по возвращении я решила для себя, что жить прошлым я не собираюсь. Что бы не случилось со мной, я не буду оглядываться назад. Мне тогда было всего девятнадцать лет, о я уже выучила этот важный урок — жить надо настоящим и будущим, но никак не прошлым.
Сейчас, вспоминая то время, я понимаю, что я была готовой жертвой дня той судьбы, которая подстерегала меня.
За шесть недель до того, как все это началось, я вернулась в свой родной Йоркшир, откуда четыре года назад уехала, чтобы поступить во французский пансион. За все время учебы я ни разу не приезжала домой на каникулы, потому что путешествие от Дижона до Йоркшира требовало больших расходов, а мое обучение и содержание в пансионе стоило и так слишком дорого.
Из Дижона до Лондона я ехала в обществе своей школьной подруги Дилис Хестон-Браун и ее матери. Об этом договорился мой отец, так как молодая леди и помыслить не могла о том, чтобы путешествовать на такие расстояния в одиночестве. Миссис Хестон-Браун доставила меня на вокзал Св. Панкраса, посадила в купе первого класса поезда, идущего до Хэрроугейта, где меня должны были встречать.
Я, конечно, рассчитывала увидеть на станции своего отца, а также надеялась, что там будет и мой дядя. Последнее было глупо с моей стороны, так как если бы дядя Дик был в это время в Англии, то он непременно бы приехал за мной в Дижон.
Так или иначе, за мной на станцию прибыл Джемми Белл, конюх моего отца. Увидев мой огромный чемодан, Джемми присвистнул.
— Вот это да, мисс Кэти, похоже, вы у нас превратились в настоящую молодую леди.
Меня давно уже не называли «Мисс Кэти» — в Дижоне я была или Кэтрин, или мадемуазель Кордер. «Мисс Кэти» звучало как обращение к кому-то другому, настолько я от него отвыкла.
Джимми, вытаращив глаза, смотрел на мое бархатное дорожное пальто с пышными рукавами и соломенную шляпку, украшенную шелковыми маргаритками. Моя внешность явно его поразила, ведь в нашей деревне ему не часто попадались на глаза одетые по последней моде женщины.
— Как мой отец? — спросила я. — Я думала, он меня встретит.
Джемми выпятил нижнюю губу и покачал головой.
— Жертва подагры, — сказал он. — Не может выносить тряски. К тому же…
— К тому же — что? — резко спросила я.
— Ну-у, — протянул Джемми, — он сейчас только выбирается из своей хандры.
При этих словах я ощутила давно уже забытый страх, который сопровождал мое детство. Это приступы «хандры», то и дело одолевавшие моего отца, были проклятием нашего дома. «Тише, мисс Кэти, ваш отец опять хандрит…» В такие дни в доме воцарялась гнетущая тишина, когда все должны были говорить шепотом и ходить на цыпочках, чтобы не потревожить отца, запершегося в своей комнате. Когда он в конце концов выходил на свет Божий, он был еще бледнее, чем обычно, и под глазами у него лежали темные круги. Пока я жила во Франции, я позволила себе забыть об этих пресловутых приступах, преследовавших моего отца.
— А дядя дома? — спросила я.
Джемми помотал головой.
— Мы его уже больше полугода не видели. Похоже, что еще полтора года пройдет, пока он приедет.
Я кивнула. Дядя Дик был морским капитаном, и еще в Дижоне я получила от него письмо, где он писал о своем дальнем плавании и о делах, которые надолго задержат его в Америке.
Мне стало грустно. Мое возвращение домой было бы гораздо более радостным, если бы я знала, что меня там встретит дядя Дик.
— Что-то вы очень молчаливы, мисс Кэти, — сказал Джемми.
Он был прав. У меня не было настроения разговаривать. Конечно, я могла бы спросить его о том, что произошло дома за время моего отсутствия, что изменилось, но я предпочитала разобраться во всем сама и увидеть все собственными глазами.
Наконец, мы въехали в нашу деревню, Гленгрин — несколько домов, сгрудившихся вокруг церкви, гостиница или, скорее, постоялый двор, большой луг и разбросанные по его краям коттеджи. Наша двуколка проехала мимо церкви, сквозь ворота усадьбы и по аллее, ведущей к дому. Он оказался меньше, чем я его помнила, но я сразу узнала вечно опущенные шторы, из-под которых виднелись кружевные занавески. Я знала, что поверх них изнутри висят тяжелые бархатные занавеси, преграждающие путь солнечному свету.
Был бы дома дядя Дик, он раздвинул бы занавеси и поднял бы шторы, а Фанни стала бы ворчать, что от солнца потускнеет мебельный лак.
Двуколка остановилась, я соскочила на землю, и в этот момент из дверей мне навстречу вышла Фанни собственной персоной.
Ее полная, коренастая фигура йоркширской крестьянки наводила на мысль о смешливом добродушии характера, но это было заблуждением — то ли она родилась такой, то ли годы, проведенные в нашем невеселом доме ее такой сделали, но смеяться она не умела и всегда была со мной строга, как классная дама.
Вот и теперь, она оглядела меня критическим взглядом и недовольно произнесла:
— Вы совсем отощали в ваших этих заграницах.
Я улыбнулась. Это было не очень-то сердечное приветствие со стороны женщины, которая не видела меня четыре года и была мне единственной «матерью», которую я помнила. И в то же время ничего другого я от нее не ожидала. Фанни никогда меня не баловала, и с ее точки зрения любое проявление любви ко мне было бы глупостью. Она свято верила, что только ругая меня, она достойно проявляет свою ко мне привязанность. Заботясь обо мне, кормя и одевая меня, она никогда не позволяла мне никаких капризов и излишеств, ничего из того, что она презрительно называла «финтифлюшками». Она гордилась своей прямотой, истовой правдивостью и тем, что никогда не скрывала своего мнения, которое, кстати, чаще всего было весьма суровым. Достоинства Фанни мне были хорошо известны, но мне всегда не хватало хоть немного ласки, а этого от нее добиться было невозможно.
Смерив насмешливым взглядом мой парижский туалет, она сказала:
— Вот, значит, что там у вас носят.
— Да, — холодно сказала я и спросила: — Мой отец дома?
— Кэти! — произнес вдруг его голос, и я увидела, что он спускается по лестнице. Он был бледен, с синяками под глазами, и я, впервые увидев его глазами взрослого человека, подумала: «У него какой-то потерянный вид, будто он чужой в доме и не знает, где его место».
— Отец!
Мы обнялись, но, хотя он и постарался проявить радость, я чувствовала, что она не идет от сердца. У меня появилось странное ощущение, будто он недоволен, что я вернулась домой, что он бы предпочел, если бы я осталась во Франции.
Таким образом, едва вступив в дом, где я родилась и где я не была четыре года, я почувствовала, что его стены давят на меня и стала мечтать о том, чтобы вырваться из них на свободу.
Если бы только дядя Дик был здесь! Все было бы тогда по-другому.
Войдя в свою комнату, я подняла шторы и впустила солнце. Моя спальня была на верхнем этаже дома, и из ее окна открывался чудесный вид на вересковую пустошь, которую я так любила. Я вспомнила свои первые прогулки верхом на моем пони, в которых, когда он был дома, меня сопровождал дядя Дик. В его отсутствие со мной ехал кто-нибудь из конюхов, и это было совсем не то, что с дядей, который брал меня с собой в кузницу, где я смотрела, как подковывают лошадей, или на постоялый двор, где он позволял мне попробовать домашнего вина… «Завтра, — подумала я, — я поеду на пустошь верхом и на этот раз я буду одна».
Мой первый день дома тянулся бесконечно. Я обошла дом, каждую из его комнат — темных и мрачных, потому что все окна были плотно завешены занавесями поверх штор. В доме было две престарелых служанки, которые выглядели как бледные подобия Фанни, что было, наверное, неудивительно, так как в свое время именно Фанни нашла их и взяла в дом. У Джемми Белла на конюшне было двое помощников, которые по совместительству работали и в саду. У моего отца не было никакой профессии. Он был тем, кого принято называть джентльменом. Он с отличием закончил Оксфорд, немного преподавал, увлекался археологией и даже когда-то участвовал в раскопках в Греции и в Египте. Когда он женился, моя мать стала путешествовать вместе с ним, но перед моим рождением они обосновались в Йоркшире, где он собирался заняться писанием трудов по археологии и философии, а также живописью, к которой у него были некоторые способности. По словам дяди Дика, беда моего отца в том, что он слишком талантлив, сам же дядя Дик, как человек лишенный дарований, стал простым моряком.
Сколько раз я жалела, что не дядя Дик — мой отец!
В промежутках между своими плаваниями дядя жил с нами, и именно он, а не отец, навещал меня в пансионе. Входя в элегантную гостиную мадам директрисы, где происходили встречи пансионерок с родными, он поднимал меня, как маленькую девочку, и спрашивал: «Они хорошо с тобой обращаются?» В этот момент он грозно хмурил брови, словно показывая, что готов был идти войной на любого, кто осмелился меня обидеть. Потом он нанимал экипаж и вывозил меня в город, где он заводил меня в модные лавки и покупал мне платья и шляпки, потому что ему, видите ли, показалось, что кое-кто из пансионерок одет лучше меня. Милый дядя Дик! Это ведь благодаря ему у меня в школе водились деньги, на которые я и приобрела себе гардероб, едва вместившийся в дорожный сундук, ужаснувший своими размерами Джемми Белла.
Но наряды нарядами, а характер остается характером. Я знала, что даже разодетая в модные парижские туалеты, я имею мало общего с девушками, которые были моими подругами по дижонскому пансиону. Дилис Хестон-Браун будет выведена в свет в Лондоне, Мари де Фрисе войдет в высшее общество Парижа. Они были моими ближайшими подругами, и мы, как водится, клялись друг другу в дружбе на вечные времена. Но уже сейчас я знала, что вряд ли когда-либо увижу их снова — таково было отрезвляющее влияние Глен-хауса, который заставлял смотреть в глаза реальности, сколь бы непривлекательной она ни была.
После наполненного впечатлениями путешествия, гнетущая тишина дома, в котором, казалось, ничего не изменилось, подавляла меня. Если я и замечала какие-то изменения, то только потому, что смотрела на все другими, повзрослевшими глазами.
Я долго не могла заснуть в эту ночь. Я лежала в постели, думая о дяде Дике, об отце, о Фанни и обо всех в доме. Мне казалось странным, что мой отец женился и родил дочь, тогда как дядя Дик остался холостяком. Фанни не одобряла его образ жизни и пророчила, что он плохо кончит. Теперь-то я понимала, что она имела в виду: дядя Дик был не женат, но это не означало, что у него не могло быть множества любовниц. Но детьми он так и не обзавелся, поэтому и привязался ко мне как к родной дочери, балуя меня так, как меня никто другой в доме не баловал.
Наконец задремав, я проспала недолго, потому что меня разбудил голос, зовущий меня по имени.
— Кэти! — звал этот голос, полный страдания и мольбы. — Кэти, вернись!
Мне стало страшно — не потому, что я услышала свое имя, а потому, что оно было произнесено с таким болезненным надрывом.
Сердце мое колотилось, и это был единственный звук, нарушавший тишину дома. Я села в кровати, прислушиваясь. И вдруг я вспомнила точно такой же случай, происшедший накануне моего отъезда во Францию. Тогда я подумала, что мне это приснилось, сейчас я была уверена, что нет. Кто-то действительно звал меня.
Я встала с постели и зажгла свечу. Затем я подошла к окну, которое было широко открыто вопреки царившему в наших местах предрассудку, что ночной воздух вреден для здоровья. Я высунулась из него и посмотрела на окно, расположенное сразу под моим — окно спальни моего отца.
И вдруг я поняла, что и сегодня ночью, и четыре года назад я слышала голос моего отца, который кричал во сне. Он звал Кэти, но не меня, а мою мать, которую тоже звали Кэтрин.
Я очень смутно помнила ее, вернее, я помнила ее присутствие в доме, помнила ее руки, обнимающие меня так крепко, что мне трудно дышать. Потом все кончилось, и никто больше не обнимал меня — может быть, потому что помнили, как я с плачем вырывалась из объятий матери.
Какова причина вечной печали моего отца? Неужели после всех этих лет он все еще скорбит по своей умершей жене? Может, я чем-то похожа на нее и мое возвращение домой вызвало у него воспоминания, причиняющие боль?
В течение последующих дней я виделась с отцом только за едой, после этого он уходил в свой кабинет, для того чтобы писать книгу, которая никогда не будет закончена. Фанни неслышно передвигалась по дому, одними жестами и взглядами отдавая распоряжения слугам. Она вообще была немногословной женщиной, но слуги привыкли понимать ее и без слов и боялись ее, как огня.
Под ее надзором дом всегда содержался в образцовом порядке, мебель блестела, как новая, а кухню дважды в неделю заполнял аромат пекущегося хлеба. Меня же этот порядок, как и все в доме, угнетал — я почти мечтала о чем-нибудь, что нарушило бы эту однообразную рутину, внесло бы какое-то оживление в наше безрадостное существование.
Я с тоской вспоминала о пансионе, жизнь в котором, по сравнению с нынешней моей жизнью, казалась мне сейчас полной приключений. Я думала о комнате, в которой я жила вместе с Дилис, об играх в саду, о прогулках и занятиях, и каникулах, в которые я ездила то в Женеву — с родителями Дилис, то в Канны — с семьей другой своей подруги.
На эти воспоминания меня навело полученное от Дилис письмо. У нее все было хорошо, она готовилась к своему первому лондонскому сезону, предвкушая балы и рауты.
Я пыталась сочинить достойный ответ на ее письмо, но не могла придумать ничего, что не звучало бы мрачно и тоскливо. Разве Дилис могла себе представить, что значит не иметь матери, которая заботилась бы о твоем будущем, покупала бы тебе платья, устраивала бы балы для привлечения кавалеров… И иметь отца, который так погружен в свои мрачные мысли, что едва замечает меня…
И я забросила письмо Дилис.
Проходили дни, и я чувствовала себя все более и более подавленной и старалась проводить как можно больше времени вне дома. Каждый день я на несколько часов уезжала верхом на вересковую пустошь. Фанни презрительно ухмылялась каждый раз, когда видела меня в моей парижской амазонке, подаренной мне дядей Диком в его последний визит в пансион, но меня это ничуть не волновало.
Однажды Фанни сказала мне:
— Ваш отец сегодня уезжает.
Ее лицо в этот момент было лишено всяческого выражения, и я не могла понять, осуждает ли она отлучки моего отца или нет, но что я твердо знала, так это то, что она знает какую-то связанную с ними тайну, в которую меня никто не собирается посвящать.
Эти непонятные для меня отлучки отца были мне знакомы с раннего детства. Он уезжал обычно утром и возвращался на следующий день. Но и тогда я не видела его, так как он уходил в свою комнату и не появлялся несколько дней. Еду носили ему на подносе, и если я спрашивала кого-либо из слуг, почему он не выходит из комнаты, ответа я никогда не получала.
— Так, значит, он по-прежнему уезжает из дома? — спросила я.
— Да, регулярно — раз в месяц.
— Фанни, куда он ездит?
Она пожала плечами, словно говоря, что это ни меня, ни ее не касается, но я была уверена, что она знает.
Я думала об этом весь день, и вдруг меня осенило. Ведь мой отец вовсе не стар, ему, должно быть, около сорока, точно я не знала. То, что он не женился во второй раз, не значит, что женщины перестали для него существовать. Мои разговоры с подругами по пансиону, особенно француженками, которые были более просвещенными в таких делах, чем их ровесницы англичанки, открыли мне глаза на некоторые стороны жизни, и я знала, что у многих неженатых, да и женатых мужчин бывают любовницы. Поэтому я решила, что у моего отца есть женщина, которую он регулярно навешает, но жениться на ней почему-либо не хочет или не может. А его мрачное настроение по возвращении я объяснила для себя тем, что, дорожа памятью моей покойной матери, он испытывает угрызения совести и осуждает себя за то, что не может противостоять искушению.
На следующий вечер отец вернулся, и все повторилось, как во времена моего детства. Он заперся в своей комнате, и о его присутствии в доме можно было догадаться только по воцарившейся в нем гнетущей тишине и по тому, что в определенное время в его комнату носили подносы с едой.
Когда он наконец вышел из своего добровольного заточения, у него был такой несчастный вид, что мне стало его жалко и захотелось как-то утешить.
В тот вечер за ужином я спросила его:
— Отец, ты не болен?
— Болен? — переспросил он, удивленно подняв брови. — Что это тебе взбрело в голову?
— Ты очень бледен, и у тебя такой вид, как будто тебя что-то угнетает. Может, я могу как-то помочь тебе? Ведь я уже не ребенок.
— Я не болен, — ответил он, не глядя на меня.
— Но я же вижу, что что-то не так. Почему бы тебе не поделиться со мной?
По выражению его лица я поняла, что мои расспросы только раздражают его и что ответа я не дождусь.
— Моя дорогая девочка, — пробормотал он, по-прежнему на меня не глядя, — у тебя слишком разыгралось воображение.
Сказав это, он принялся есть, показывая мне, что разговор окончен. Я не знала, что думать и что делать. Мне было очень одиноко и грустно оттого, что единственный родной мне человек ведет себя со мной, как будто я ему совершенно чужая.
Дилис снова написала мне, упрекая за молчание, и я опять безуспешно попыталась сочинить ответное письмо. Мне не о чем было писать, а жаловаться на мою тоскливую однообразную жизнь мне не хотелось.
Так шло время, и наконец настал день, когда я встретила Габриэля и Пятницу.
В этот день я как обычно выехала верхом на пустошь и, пустив лошадь в галоп, поскакала напрямик к проходящей через нее дороге. На дороге я увидела женщину с собакой. Последняя была в таком жалком состоянии, что я натянула поводья и остановилась рядом с ними. Пес был тощий, как скелет, и вокруг шеи у него была завязана веревка, служившая поводком. Я всегда любила животных и не могла выносить жестокого обращения с ними. Женщина при ближайшем рассмотрении оказалась цыганкой, что меня совсем не удивило, так как в нашей округе цыган всегда было много. Они ходили по домам, продавая всякую мелочь и собранный на пустоши вереск.
— Почему вы не возьмете его на руки? — спросила я женщину — Он же еле на ногах держится.
— А вам-то что до этого? — грубо спросила она, подняв на меня свои острые, похожие на черные бусины глаза. И тут же выражение ее лица изменилось: она увидела мою дорогую щегольскую амазонку и мою ухоженную лошадь и поняла, что из меня можно что-то вытянуть.
— Я сама уж Бог знает сколько ни маковой росинки во рту не держала, мисс. Не сойти мне с этого места, если это не так, — проговорила она заискивающим голосом.
Глядя на нее, никак нельзя было подумать, что она голодает, но вот собака ее была несомненно голодной и давно. Это была дворняжка с примесью терьера, и несмотря на ее плачевное состояние у нее были живые блестящие глаза, которые смотрели на меня так, будто просили о помощи. Я поняла в этот момент, что не оставлю пса на произвол этой бессовестной женщины.
— Это у собаки голодный вид, а не у вас, — сказала я.
— Спаси вас Господь, мисс. Я ведь каждым кусочком, что мне перепадает, с ним делюсь. Но последние два дня я сама ничего не ела.
— Веревка режет ему шею, разве вы не видите?
— А как же мне его вести, без веревки-то? Были бы силы, я бы его на руках несла.
Повинуясь неожиданному импульсу, я сказала: