— Поживу, — неопределенно ответил Григорий Петрович.
Николай сутуловатый, даже когда ходит, горбится. В третьем классе на уроке физкультуры катались на лыжах. Двум Николаям — Глазкову и Бессонову досталась одна пара. С горки решили скатиться вместе. Глазков лыжи надел. Бессонов встал на запятки. Среди горы был «стрях» — маленький из снега трамплинчик. Друзей подкинуло вверх, и оба не устояли на ногах, когда приземлились. Бессонов отделался легким испугом. Глазкова же перевернуло несколько раз. Но поскольку лыжи были крепко приторочены к валенкам, то Николай, пока кувыркался, сломал ногу. Около года ходил на костылях. Вот и сутулится. После армии работал грузчиком — на горбе носил мешки.
— Думаешь, зачем я пришел?
— Зачем?
— Давай вечером ко мне. Утром пораньше на Травакуль. У лабузы окунишка похватывает. Ты, Гриша Петрович, не морщись. Приходи, и все. На озеро можно вечером уйти, у костра переночевать.
Андреев не устоял. Вообще-то он любил бывать у Глазковых. Семья у них большая, но дружная, работящая. Жили они на Нижнем Кыштыме, на самой окраине, у леса.
Хорошим семьянином оказался Николай. А был безалаберным парнем. Успел за хулиганку сколько-то отсидеть. Это было, как дурной сон, как наваждение. Теперь у него одна великая забота — семья. Завел корову, теленка, кроликов, кур, чего у него только нет. Купил мотоцикл, чтоб летом удобнее было гонять в лес — и сено заготавливать, и ягоды собирать, и на рыбалку на дальнее озеро съездить. На заводе мог работать без отдыха и без срока, лишь бы подзаработать.
Самая младшая из глазковских Оленька, кареглазая ласкобайка. У Глазковых все дети в отца, но Оленька, пожалуй, сильнее других походит на него. Отец в ней души не чает. На будущий год она собирается в школу. Как только Григорий Петрович появился, она обхватила его за талию руками и подняла лукавые глазенки. Он дал ей шоколадку. Мать сердито спросила:
— Че говорить-то надо?
Оленька смущенно шепчет:
— Спасибо, — и бежит к отцу, который сидит на лавке и курит. Она устраивается между его коленей и смотрит на Андреева исподлобья и чуть кокетливо.
— Поедем в Челябинск жить, — сказал Григорий Петрович и сел рядом с Николаем. — У нас хорошо.
— Не-ет.
— А чего? У нас зверинец есть, мороженое вкусное.
— Не-ет.
— Езжай, — посоветовала мать. — Будешь жить у дяди Гриши, учиться пойдешь.
— И папка поедет?
— Хитрая какая! — засмеялся Григорий Петрович. — Пусть папка в Кыштыме остается.
Дочь теснее прижимается к отцу. А того распирает от радости. Она отказывается наотрез:
— Без папки не поеду.
— Моя дочка, — прижимает Оленьку Николай, и Григорий Петрович вздыхает. Эх, время, время. Сорок лет, как один миг. Когда долго не видишь близких, как-то теряешь ощущение его. А приедешь вот так в гости и только вздохнешь. Летит неудержимое!
Утром поднялись ни свет ни заря. Еще солнце не взошло, еще в низинах туман не рассеялся, а рыбаки уже шагали на озеро Травакуль. Оно лишь частичка озера Иртяш. Если сесть в лодку-моторку на травакульском берегу и плыть на север до противоположного берега, то это займет не один час. И приплывешь к другому городу — Каслям.
Травакуль с южной стороны затянуло травяной коркой — ковром. От матерого берега такой вот ковер лег метров за двести, а то и больше, толщиной, примерно, полметра. Осока растет на нем, кучерявятся мелкорослые березки, много ивняку и ольхи. Когда идешь по этому ковру, он зыбится, вот и качаешься, как на резине. А ноги в воде по щиколотку. Такой травяной ковер в Кыштыме называют лабузой.
До войны лабуза была излюбленным местом рыбалки. Чебак начинал клевать раньше всего здесь — в конце мая. Под лабузой держался еще лед, а мальчишки бегали по ней босиком, и ни черта их не брало. В разгар клева чебака на берегу по ночам горели сплошные костры, образовывая огненное ожерелье, если смотреть на берег с озера. Каждому хотелось захватить утреннюю зорьку, когда чебак брал особенно бешено, чуть ли не на голый крючок. То были тридцатые годы, голодновато было, и рыба, конечно, выручала. Рыбачили больше пацаны, родителям было недосуг.
Одно время приходил на лабузу нижнезаводский глуховатый дядя Павел с племянником. Смотрит, смотрит он на поплавки и враз заснет. Это у него после контузии, в гражданскую получил. Минуту спит, две спит и так же вдруг просыпается, словно бы ничего и не было. Случалось так, что во время этого мимолетного сна вдруг начнет плясать поплавок. Тогда племянник орал на все озеро:
— Дядя Павел, момошит!
Но дядя Павел исправно отоспит свою минуту и только после этого хватает удилище. Крик племянника слышали все рыбаки. И эти слова: «Дядя Павел, момошит» (он хотел сказать «тормошит») въелись многим. Как кто-нибудь зазевается, ему орут с издевкой:
— Эй, дядя Павел, у тебя момошит.
Николай Глазков любил повторять эти слова и теперь, спустя тридцать лет.
Лодка у Глазкова была долбленой, смолой залита от бортов до днища, поэтому она черная и ноздри щекочет смоляной запах. Облюбовали возле лабузы тихий заливчик, наполовину заросший кувшинкой, и принялись за дело.
Поднялось солнце. По теплой воде ползли белесые струйки тумана. Из камышиных зарослей, потревоженные кем-то, поднялись две кряквы и, свистя крыльями, улетели на озеро. Из города донесся гулкий паровозный гудок. Николай навесил козырек кепки на самые глаза — чтоб не мешали солнечные блики. Три донных удочки разложил веером на весле и закурил. Но леску с ходу повело первым у Андреева. Окунь схватил сразу и сильно, потому удилище стукнуло о борт. Леска поехала вкось. Андреев потянул и с радостью почувствовал упругое сопротивление. Зеленого с черными поперечными полосами окуня в лодку выбросил рывком. Видно, здесь рыбалка повеселее, чем на Сугомаке.
Ловили рыбу и разговаривали, одно другому не мешало. Григорий Петрович спросил:
— Ты Алешку Куприянова помнишь?
— Зарешного, что ли? Помню. А что?
— И старика?
— Кто же его не знает? Рыбак — солены уши.
— На Сугомаке позавчера встретил. Дочь, мол, приехала, ухи просит. Вот и подался на рыбалку.
— Заядлый. Зимой на Аргазях пропадает. А хитрющий — поискать! Тот еще!
— А что такое?
— А вот слушай. Эй, Гриша Петрович, смотри — момошит. Не спи, как дядя Павел.
— Ты рассказывай. Как-нибудь не просплю.
— На Аргази зимой мы ездим, почитай, каждое воскресенье. Директор грузовик дает, честь по чести. Набьется таких, как я, целый кузов, всю дорогу хохот стоит. На Аргазях окунь хватает шибко хороший. Но как ни приедем, а старик уже там. Спрашиваем: «Как дела, дядя Костя? Клюет?» — «Балуется, вишь, какая мелюзга». И показывает окунишечку с наперсток. И что интересно — Куприяныч никогда не долбит лунки там, где все, норовит на особнячок. Нам окунь все же приличный попадается, весело рыбачить. Только ноги отекают долго сидеть. Вскочишь поразмяться и — к Куприянычу. У него же два-три окунишечка и валяются. «Дядя Костя, чего это вы мерзнете из-за такого улова, айдате к нам, у нас славные похватывают». — «Да уж ладно, отвечает, мне, старику, и этого хватит, невезучий я». А он боялся.
— Чего?
— Что мы к нему пересядем. Как бы не так, стал бы Куприяныч из-за такого улова мерзнуть. А что делал? Аргази-то, знаешь, Миасс запрудили, они и разлились, как море. Раньше пашня тут была. Куприяныч и наткнулся на место подходящее. Клюнет ему оку-нище с лапоть, он его зароет возле себя в снег, и ничего не видно. На снегу валяются лишь окунишечки с наперсток. Думаешь, как он хитрит?
— Как?
— Заметит, что к нему кто-то идет, раз — на полметра леску поднимает и сидит. Ему мальки и попадают. Уйдет посторонний, он раз — на полметра леску опустит, до самого дна, а там окунищи с лапоть живут. Понял?
— Да-а-а.
— Боялся, что мы рядом сядем. А нас сомнение взяло. Клюет плохо, а он с места не уходит. Решили проследить. К концу дня сели возле него и ждем. Не вытерпит, все одно откроется. И открылся. Взял лопаточку и давай снег разрывать. Поверишь, я всяких окуней повидал, но таких, какие у него были, сроду не видал. Во! — Николай отмерил правую руку до плеча. — Вот такие, не сойти мне с места. Ухмыляется: мол, провел я вас, архаровцев. На следующий выходной мы возле Куприяныча лунок надолбили, поверишь — решето, а не лед стал. И ничего, понимаешь, не поймали. Куприянычу клюет, а нам нет, будто заговоренные мы.
— Говорят, Алешка у них объявился?
— Как тебе сказать, Гриша? Был слух. Спросили мы как-то старика на рыбалке. А он брови свои лохматые нахмурил и сказал: «Собака лает, ветер носит». Но будто бы тетя Дуся, жена его, ездила к Алешке.
— Куда?
— Этого я тебе не скажу, не знаю. Будто Алешку американцы на парашюте сбросили, а он, сказывают, с повинной пришел.
— Дыма без огня не бывает.
— Понятное дело. Неужели у него сердце-то не болит, а? Отец, мать здесь, родина здесь — а он там по заграницам, шпионом еще заделался. Знаешь, снится мне Колька Бессонов, ну, как живой. Помнишь ведь его: курчавый, здоровущий, ботинки носил сорок пятого размера. Постучит ко мне в окно, а я выгляну — ба, Колька вернулся! Здорово, говорю, где ты пропадал столько лет? Далеко, отвечает. Письмо бы хоть написал. В таком месте был — нельзя. Погоди, говорю, я Грише Петровичу телеграмму дам, а он пятится, пятится от меня, будто боится. Просыпаюсь — нет никакого Кольки Бессонова. Может, и он там, где Алешка был?
— Нет. Тетя Тоня сразу после войны на могилу к нему ездила.
Посидели еще часа полтора, натаскали окуней чуть ли не с полведра. И Глазков предложил:
— А что, Гриша Петрович, не пора ли нам ухой заняться?
Уха! Если бы в ресторанах умели готовить такую уху, какую готовят на берегу кыштымцы, пожалуй, в ресторанах не было бы отбоя от посетителей и те рестораны прославились бы на весь мир.
Да, нигде не умеют готовить такую уху, как в Кыштыме. Некоторые придумывают всякую там «многоэтажную», но все это чистейшая ерунда. Мол, нужно сварить рыбью мелочь, потом рыбешку выбросить, а на отваре уже сварить настоящую уху — из щуки, крупных окуней или линей.
Нет, это кулинарные излишества. Лучше нет простой незатейливой ухи. Сначала надо сварить картошку, потом засыпать рыбу. Дать ей закипеть на крутом огне и сразу же крутой огонь убрать, а доваривать на медленном. Так уха лучше «доходит». Чебачишек надо обязательно выпотрошить, окуней нет, больше вкуса будет. Когда у окуней побелеют глаза, уха готова. Еще хорошо сдобрить перцем, укропом, лавровым листом. Зеленый лук кладут только тогда, когда садятся за еду.
На зеленой травке расстилается плащ, ставится ведро с ухой и начинается пир. И почему еще уха хороша — так это от дымка. Она попахивает этим дымком и становится еще ароматнее и вкуснее.
Такую-то уху и расхлебали Григорий Петрович с Николаем на берегу Травакуля.
В самом деле, размышлял Григорий Петрович, идя домой, если бы допустить, что произошло невероятное — вернулся Николай Бессонов, вернулся из сорок третьего года таким, каким был тогда — большелобым, с голубыми глазами, в шапке-ушанке, из-под которой выбиваются белокурые кудри, в телогрейке, туго перетянутой солдатским ремнем, на котором висит граната «лимонка».
Он бы пришел и спросил:
— Как, други, вы тут живете без меня?
Что бы ответил Григорий Петрович?
Их было три закадычных друга — два Николая и Григорий, и все трое Петровичи. Их разлучила война.
Как тут ответишь однозначно? Сложно все это. Ему оттуда, из сорок третьего, многое в нашей жизни покажется чудным и сказочным. И на Луне человек побывал и телевизорами обзавелись: об этом тогда и не мечтали. Да не об этом, наверное, он бы и спросил-то, а о том, что ты сделал в жизни, как прожил свои сорок с лишним лет. По-разному, всякое было, но самое главное — прожил честно. Честно побеждал и честно заблуждался. Бывало, друг мой, трудно.
Это когда сильно дует в лицо ветер, с ног валит, а идти надо. Вот тогда где-то глубоко-глубоко начинает колотиться мыслишка — ветер сильный, а силы-то мои ограничены, может, передохнуть, может, повернуться спиной — так легче? Ох и живуча эта подлая мыслишка, ты ее гонишь, а она колотится. Тогда сам себя сурово спрашиваешь — разве на фронте в атаку ты не ходил? Разве не было смертельного ветра, а ведь шли наперекор всем чертям!
И, наверное, Николай Бессонов согласится:
— Да, ты прав. Этот ветер меня свалил с ног, навечно. Однако другие-то дошли!
А он мог спросить и нашего общего друга Глазкова:
— А как живешь ты, мой тезка?
— Понимаешь, я не такой, как Гриша Петрович. Сгальной я больно. С фронта вернулся инвалидом, в левую руку ударило. Гришу Петровича в ногу, а меня в руку. Сюда захлестывал, за воротник, кувырком, понимаешь, жизнь понеслась. В тюрягу угодил. Римма, жена моя, молодец, помогла. Можно сказать, из ямы за волосья вытащила, а тут детишек нарожала. За ум взялся, да вот живу, не хуже других.
Мается наш друг Колька, пришедший из сорок третьего. Он молодой, двадцатилетний, а мы уже старые. Хочет спросить и не может, а мы угадываем — о девушке своей. Как она, что с нею?
— Плакала она по тебе, — сказал Николай Глазков. Потом, после войны вышла замуж. Сын у нее, теперь в армии. Тебе ровесник — тоже двадцать лет.
Вздыхает Григорий Петрович — такое только в фантазии может быть. А что? Надо, наверное, человеку иногда остановиться на минуту, вспомнить, поговорить с собой начистоту, очиститься перед совестью своей. Может быть, вот так — вспомнив друга, не вернувшегося из сорок третьего года…
А потом опять нахлынуло, завертело сегодняшнее. Куприяновы… Вдруг выплыли, завладели воображением. А все та встреча на Сугомаке, те байки старого Куприянова. Дядя Костя, дядя Костя… Где же пересекались наши стежки-дорожки? Где же?
…Яркий весенний день. Маленький зеленый кусочек: мягкая трава на прогретой земле. В траве желтый утренний цвет мать-мачехи, неброский, но лучистый и радостный. Лучики сказочным образом смешиваются с духовитым запахом земли, и непередаваемо приятное входит в Григория что-то, чтоб потом, спустя десятилетия, волновать так же свежо и сильно, как и в первый раз.
Яркий зеленый кусочек весеннего дня на горе Егоза. Да, да. Трое Петровичей взобрались на гору по узкой ухоженной тропинке, а тропинка та продиралась сквозь густой сосняк. Сначала бежала по просеке, но просека устремилась прямо, а тропинка врезалась в лес самостоятельно и круто, почти отвесно повела в гору. Приятели одолели основной подъем и остановились перевести дух перед вершиной. То была светлая поляна, тот самый зеленый кусочек с лучистой мать-мачехой.
Дядя Костя… Ходили тогда за кислицей. Весной она сочная и вкусная. Листья продолговатые, стебель толстый, начиненный кисло-сладкой мякотью. Росла в затемненных местах. Со стебля сдирали сухую шероховатую кожицу и ели саму мякоть. Ах, какие вкусные пирожки получались из нее!
Вершина горы Егозы голая, каменистая, с бледной ползучей травой, похожей на полынь, она даже не зеленая, эта трава, а белесая. Поглядишь вправо — рядом островерхая гора Сугомак, за нею нагромождение синих лесистых гор. А между ними мутнеет желтоватый дымок — Карабаш. То дымит медеплавильный комбинат.
А на северо-востоке на сотни верст легла лесистая равнина и где-то там, в мареве сгрудились спичечные коробки-домики — Касли. А вокруг голубенькие озерца причудливой формы, оправленные в изумруд таежных берегов.
Прямо на восток — сам Кыштым — живая увеличенная карта. На ней можно найти свою родную улицу. Кыштым раскинулся на берегах озер. И кругом озера, озера, большие — Увильды, малые — Карасики. Целый озерный край! Дух захватывает!
А на самой горе избушка, продувается насквозь всеми ветрами, вместо курьих ножек — каменные столбы. Вот так-то у избушки и встретил их, приятелей, тогда дядька с лохматыми бровями, в черном пиджаке, в галифе и сапогах. Посматривал на ребят вприщур. Колька Бессонов, кажется, узнал дядьку, даже назвал его дядей Костей.
— По кислицу, ребята? — спросил дядька.
— Ага, — ответил Бессонов.
— В том логу много ее, — он показал вниз, под гору. Лог похож на огромное корыто, заросшее мачтовыми соснами. Это уже на западной стороне.
Дядька не обманул — кислицы в логу было пропасть. Быстро напихали ею мешки, а тут заметили маленького рысенка-котенка. Увязались за ним. А тот по деревьям-сучкам и ходу. Вернулись приятели к месту, где оставили мешки, а их нет. Подумали, что место перепутали, нет — сосна с расщепленной вершиной здесь одна. Значит, мешки с кислицей кто-то украл.
— Вот гад, — сказал Николай Глазков. — Глаза бы выцарапать.
— А ведь это тот, — нахмурился Бессонов. — Я его знаю. Лохматый кобель. Айда к избушке.
Но дядьки в избушке уже не было. Скрылся. Неужели то был Куприянов? Все-таки помнится, что Бессонов назвал его дядей Костей… А может, нет? Сколько времени ушло…
Надо будет при удобном случае спросить Николая Глазкова. Может, он лучше помнит. Любопытно все-таки.
Два дня Андреев не вылезал из дома, читал. И хандра еще напала. Дни стояли жаркие, устоялась банная духота. Андреев ходил на пруд купаться, а потом валялся в амбаре, где у Виктора была застлана кровать. Чтоб светло было, открывал дверь. И тут являлся проклятый петух. Да еще приводил гурьбу белых инкубаторских кур. Расхаживал по амбару, как хозяин.
На третий день с гор потянуло прохладой. По небу побежали белые кучевые облака. На пруду всполошились крупные волны.
Григорий Петрович собрался в редакцию, полистать газеты. В редакции стояла сторожкая тишина. Лишь в дальней комнате глухо стучала машинка. В открытые окна врывался ветер, вздувая голубоватые шторки, по-хозяйски перебирая бумаги на столах.
Редактор читал полосу, которая терпко пахла типографской краской. Был он сухощавый, сорокалетний, в очках. Увидев Андреева, снял очки и улыбнулся. Половина полосы была густо испещрена чернильными знаками, а другая пока еще чиста.
Редактор порывисто поднялся навстречу, на голову выше гостя, в белой рубашке с отложным воротничком, и крепко пожал руку.