— А Есенина? — сверкнул очками Волобуев.
— Есенина знаю наизусть.
— Почитайте! — попросила Настенька.
Читал вполголоса, стараясь не декламировать, а как бы размышлять стихами вслух.
— Хорошо-то как! — изумленно прошептала Настенька. — А я и не знала!
Юра будто не слышал ее горячего шепота, хотя она говорила на ухо именно ему. Стихи сливались с дивной музыкой, рожденной в сердце, и это было непередаваемо хорошо. Волобуев подмигнул Настеньке, кивнул головой на Юру: мол, смотри, опять брата твоего потянуло на лирику. Она только нахмурилась, повела сердитыми глазами, и он сделал невинное лицо. Зато, когда Владимир Андреевич кончил, Женька ни с того ни с сего брякнул:
— Юра у нас тоже стихи пишет.
Юра зло посмотрел на него: и что за слабый язык у человека, обязательно сболтнет невпопад. Но Владимир Андреевич не заметил смущения Семенова.
— Дело стоящее! — улыбнулся он. — Только поэзия, как я ее понимаю, это такая невеста, которой надо отдавать все или же вовсе не заглядываться на нее.
Женька снова не сдержался.
— У Юрки способности.
— Знаешь, брось, — рассердился Юра, — нет, в самом деле, ты всегда вот так…
Наступила неловкая пауза, которую нарушила Настенька. Она подняла на Глазкова свои доверчивые васильковые глаза и спросила:
— Владимир Андреевич, а вы писали стихи?
— Было дело, — с улыбкой признался он, — когда учился в школе. Но поэзия — не моя невеста.
— Вы хотели стать учителем, да?
— Нет, — покачал головой Глазков. — Учителем я стал случайно.
— Случайностей не бывает, — с ученым видом изрек Женька Волобуев, который всегда старался быть умнее всех. — Случайность — это оправдание для неудачников.
Владимир Андреевич сразу посерьезнел, между бровями легла складка — признак недовольства. Он недружелюбно взглянул на Волобуева, но это недружелюбие вспыхнуло и погасло мгновенно, пожалуй, никто и не заметил его, кроме разве Юры Семенова. Юра уловил это мгновение, и еще больше рассердился на своего болтливого дружка, осадил:
— Ты бы лучше помолчал.
— А что? — взъерепенился Женька. — Не так? Неправду, что ли, сказал?
— Ладно, ладно, — поспешил разрушить их перебранку Владимир Андреевич, и обратился к Волобуеву:
— Ты прав. Я типичный неудачник.
Ученики выжидательно смотрели на учителя. Настенька — с милым недоверием: чего это Владимир Андреевич наговаривает на себя? Женька — с довольной ухмылкой: мол, я все знаю и все вижу… Юра — с пониманием: он интуитивно чувствовал, что характер Владимира Андреевича сложнее, чем мог показаться при первом знакомстве. Остальные ребята смотрели на учителя с любопытством. Примолкли. Глазков сказал:
— Откровенно говоря, я мечтал быть военным.
Ребята враз задвигались, заулыбались: было как-то несовместимо: Владимир Андреевич — и вдруг хотел когда-то стать военным!
— Да. Как ни странно! — вздохнул Владимир Андреевич. — Помню, пригласили мы на пионерский сбор ветерана гражданской войны, бывшего командира полка, воевавшего с Колчаком. На гимнастерке у него два ордена Боевого Красного Знамени. Мы так и ахнули; вот это герой, знал вожатый, кого пригласить! Два часа слушали его, пошевелиться боялись. И каждый из нас подумал тогда: вот таким бы стать! Да-а, — протянул Владимир Андреевич и замолчал.
Настенька не сводила с него глаз. С лица Женьки Волобуева стерлась недоверчивая улыбка.
— Годы были трудные. Строили много… заводы, города, электростанции. Да за рубежами приходилось зорко поглядывать. Неспокойно тогда в мире было. Сначала в Абиссинии война началась, потом в Испании, потом до нас добралась — на Халхин-Голе было, в Финляндии. Много нас тогда потянулось в военные училища, и я конечно. Но не прошел по здоровью, поверите, плакать хотелось от обиды. А что здоровье? Зрение подкачало. Почему тогда по зрению меня забраковали — до сих пор не знаю. А тут очередь на действительную подоспела, все комиссии прошел — нормально! Ладно, думаю, послужу в пехоте годик, там легче в училище перебраться. Война помешала. Покалечило меня, сами видите. Еле жив остался. Так и умерла моя мечта. А то бы до генерала дослужился, не меньше, — улыбнулся Владимир Андреевич. — Вот и вся моя одиссея.
— А учителем? — спросила Настенька. — Учителем как вы стали?
— Да интересно ли вам слушать?
— Рассказывайте.
— Ну, это уж другая одиссея, тоже трудная.
. . . . . . . . . . . . . . .
Приехал Глазков к тетке Василине из госпиталя, а настроение — хоть в петлю лезь. Получал пенсию, на нее и жил, тетка прикармливала. Время было голодное. Буханка пшеничного хлеба стоила сто рублей, да и купить ее было не просто. Работать Глазков не мог — нога пока не привыкла к протезу, а рука все еще болталась на перевязи. Пальцы еле-еле начинали шевелиться и то с болью. Протез на ноге носил редко, больше с костылем ходил. Занятия себе никакого не нашел, времени свободного была бездна, не знал, куда и деть его. К чтению пристрастился. Как-то Варя принесла двухтомник Есенина, выпущенный в двадцатые годы. Не читал его, а пил словно воду, после длительной страшной жажды. Душевная сумятица поэта перезванивалась с собственной, и Есенин стал на всю жизнь самым родным и близким. С годами, конечно, первое опьянение стихами Есенина прошло, мог спокойно и вразумительно в них разобраться, но тогда до слез обрадовался, что нашел родственную душу.
По воскресеньям Владимир ходил на базар, который потревоженным маленьким ульем гудел в центре городка. Бывшие фронтовики, тоже калеки, не сговариваясь между собой, сходились на базаре, сбивались в группки и начинали перемывать какому-нибудь начальнику косточки, вспоминали фронтовые денечки, рассказывали анекдоты. Бывало, отойдут в сторонку или рассядутся на крылечке какого-нибудь магазина, и пошли в ход байки. Нередко складывались и покупали мутную самогонку или разбавленную водой водку. Самогонку продавали из-под полы спекулянты. Увидит такой торгаш инвалидов, подойдет к ним, из-за пазухи покажет горлышко бутылки, заткнутое грязной тряпицей, и спросит елейным шепотом:
— Ну как, соколики?
Соколики иногда прогоняли спекулянта, иногда вскладчину покупали эту бурду.
Однажды на базаре Владимир встретился с Васькой Пыхом: у него не было ноги. И сейчас Глазков точно не сказал бы — то ли это была настоящая фамилия Васьки, то ли прозвище. В разговорах Владимир участвовал редко, но слушать любил. Устроится сбоку компании и слушает, как расписывает свое геройство какой-нибудь шустрый сержантик. Васька Пых приметил Владимира, подсел к нему и, хитровато подмигнув, опросил:
— Чего приуныл, славянин?
— Да так.
— Расхвастались братки, — кивнул он на других. — Ну, их к богу, этих трепачей. Пойдем, раздавим склянку.
— У меня и денег нет.
— По тебе вижу, что нет. Раз приглашаю, значит, у меня есть. Угощаю.
Они разыскали спекулянта, купили поллитра вонючей самогонки и распили, спрятавшись за ларек. Васька разоткровенничался:
— Думаешь, почему я тебя приметил? Вижу, досталось тебе больше других; горемыка ты, а я сам тоже горемыка неприкаянный. Знаешь, как я тебя жалею? Хочешь, поцелую?
Потом, выспросив у Владимира, кто он и что, заверил:
— Жить ты не умеешь, это ясно, как божий день. Не будь я материным сыном, а жить тебя научу. Будь спок. У тебя что, предков нет?
— Тетка.
— У меня и тетки нет. Так что мы с тобой побратимы.
И Васька Пых стал учить Глазкова жить. Прежде всего они направились в горсобес. Васька выстукивал костылями уверенно, бывалый здесь человек, смело толкнул дверь в кабинет заведующего и, заметив, что Владимир оробел, властно кивнул головой:
— Заходь!
Владимир втиснулся в тесную каморку, которая и называлась кабинетом. Заведующим был старичок, такой невзрачный и почему-то взлохмаченный. Он посмотрел на вошедших поверх очков.
— Фронтовой привет начальнику! — весело крикнул Васька Пых. — За помощью к тебе, заведующий!
У того вдруг затряслись руки, и он поспеши но спрятал их под стол.
— Какая тебе еще помощь? — обидчиво спросил старичок. — Недавно помогали.
— Правильно! — согласился Васька. — Что было, то было. Не отрицаю. Но я не за себя прошу, — он легонько толкнул в сторону Глазкова костылем. — За друга прошу.
— Не могу сейчас.
— Плохо у него, помочь надо, заведующий.
— Не могу.
— Как не можешь? — вдруг взъерепенился Васька. — Как это ты не можешь, если к тебе фронтовик обращается? А, заелись, тыловые крысы! Как кровь проливать, так мы, а как помощь получать, так дядя!
— Не шумите! — задребезжал в волнении заведующий. — Не кричите!
— Я еще не шумел, я еще буду шуметь, — свирепел Васька. — Да я до Москвы дойду, да я знаешь кто? Я невменяемый! Я могу знаешь, — он с силой хряснул костылем об пол. Заведующий схватился за сердце и в конце концов сдался: Глазкову выдали пятьсот рублей.
— Вот так-то лучше, — удовлетворенно сказал Васька заведующему, на прощанье пожимая ему руку.
От всей этой сцены у Глазкова остался пакостный осадок на сердце. Ему было стыдно. Васька похлопал его по плечу:
— Не журись. Ты не жди, когда тебе дадут. Сам бери.
В другой раз ходили в горисполком и выпросили, кроме хлебных карточек, еще и карточки на масло, на крупу и даже на водку. Васька опять успокаивал:
— Ты не красней, не красней. Попрошайничать, как другие, я не пойду, гордость не позволяет. А работать — я калека. Был грузчиком, но какой я грузчик теперь?
— Но ведь сейчас всем трудно, разве только нам? — пытался было высказаться Владимир. Васька перебил его:
— Тебе что другие? Какое тебе до них дело? Ты о себе думай, другие о тебе не подумают.
Кто знает, чем бы кончилась эта сомнительная дружба с Васькой Пыхом, если бы не объявился вдруг Семен Демин.
Однажды летом, в самый жаркий полдень, когда все живое попряталось в тень, а Владимир забрался в прохладный амбар, где стояла старая скрипучая койка, и читал, к дому с треском подкатил мотоцикл, удивив местных мальчишек. В ту пору мотоциклы с колясками были еще большой редкостью. С мотоцикла слез здоровенный мужик. Тетка Василина вязала чулки в сенках, первой выскочила за ворота: она испугалась — уж больно сильно трещал мотоцикл. Мужчина заглушил мотор и в воротах столкнулся с Василиной.
— А ну! — он грудью двинулся на нее, — где тут прячется Володька Глазков? Подайте мне его сюда!
Тетка не знала, что и подумать: шутит незнакомец или нет?
— Да он… ничего… — забормотала несвязное, отступая во двор. — Сейчас позову.
Владимир услышал разговор, схватил костыль, торопливо, рискуя упасть, сбежал с рундука и заспешил к воротам. Несказанно обрадовался: Семен Демин! Родная душа, дружище! Как вымахал — богатырь богатырем! Илья Муромец!
Семен увидел ковыляющего к нему тщедушного человечка с черной челочкой на лбу и смутился. Наверно, всяким ожидал встретить друга детства, но только не таким жалким. Однако стряхнул с себя смущение, схватил Глазкова в охапку, по-дружески легонько тиснул в объятиях. Тетка Василина испуганно вскрикнула:
— Что ты делаешь оглашенный! Раздавишь ведь, вон у тебя какая лапища, будто у медведя!
— Ничего не сделается ему, — весело утешил он Василину. — Крепче будет. Жить еще можно, правда, Володя?
— Можно, — согласился Глазков, взволнованный этой встречей. Обрадовался Семену и в то же время растерялся: очень уж они были теперь разные. Маленьким, робким чувствовал себя перед другом-богатырем. Незаметно кивнул тетке: мол, что есть, приготовь, угостить надо друга. Но Семен перехватил этот кивок и сразу запротестовал:
— Нет, нет! Тычем сейчас занимаешься? Ничем? Ну и отлично. Садись в люльку, поедем в лес, к Горанихе. Давно мы там с тобой не бывали.
— Давно.
— Тогда поехали!
Да, давно друзья не бывали в этих заповедных местах. Они уехали далеко, через Уфалейский перевал, в горы. Свернули в сторону, остановились на берегу светлой речушки Сугомак, спрятавшейся в черемуховые заросли. Там, в отдалении, высилась гора, а на ее склоне примостился серый морщинистый шихан, похожий на огромный толстый палец сказочного великана.
Перед войной вдоволь побродили по этим местам, и сейчас от этой черемуховой речки, от дальних и от ближних синих гор, от серого шихана, от голубого неба, по которому ползли пузатые белые облака, излучалась невидимая энергия, будоража души друзей, властно уводя их в прошлое.
— Помнишь? — спросил тихо Семен, кивнув на шихан.
— Помню, — отозвался шепотом Владимир, — все помню так ясно, так чисто, как будто было это вчера, как будто не было ничего — ни войны, ни скитаний…
В детстве Владимир забрался на ту скалу-шихан, встал на махонькую площадку на вершине, и дух захватило. Коршун неподвижно распластал над ним крылья, смотрел на мальчика круглым желтым глазом, а Владимир закричал:
А выше коршуна плывут облака. Прыгнуть бы, ухватиться за них и поплыть далеко-далеко над горами, над городами и морями в сказочную страну, о которой рассказывала мать.
Вокруг го́ры, ближние — темно-зеленые, а дальние — синие-синие.
Внизу у подножия стоит Семка и кричит:
— Эге-гей! Володька-а! Слеза-ай!
Но слезть с шихана Владимир сразу не смог. Испугался. Хотел было попробовать, лег на живот, спустил ноги, потихоньку стал съезжать, а нога не нашла опоры, рука сорвалась, и он повис на одной руке, оцепенев от ужаса. Потом отчаянным усилием снова, вскарабкался на площадку. Семка торопил:
— Слеза-ай скорее!
Солнышко уже клонилось к горе, наступал вечер.
— Не мог-у-у-у, — ответил Владимир. — Не мог-у-у-у.
Семка заметался возле шихана, не зная, что делать. Недалеко был покос Глазковых, Семка побежал за Володькиным отцом.
А в это время Владимир снова попытался слезть с шихана. Поборол страх, и все кончилось благополучно. Прибежал отец с Семкой. Увидев сына живым и невредимым, он облегченно вздохнул и сознался:
— Бежал тебя выручать и думал: спустишься с шихана, выпорю, как Сидорову козу. И не за то, что полез черт знает куда, а за то, что ты оказался таким трухлявым. Какой, думаю, у меня сын трусливый, хотя порой гоношиться любит: я да я! Но ты победил страх. Молодец!