Мой знакомый учитель
МОЙ ЗНАКОМЫЙ УЧИТЕЛЬ
(ПОВЕСТЬ)
У Владимира Андреевича не клеились дела в девятом классе. Ученики встречали его настороженно, и в этой настороженности чувствовалось осуждение. Ему было обидно, что ученики, у которых он был еще и классным руководителем, так к нему относятся. Появилась скованность; урок объяснял сухо, понимал, что говорит в пустоту — его плохо слушали, хотя тишины никто не нарушал.
В классном журнале появились первые двойки. Владимир Андреевич попытался вызвать учеников на откровенность, выведать причину их неприязни: все-таки это был народ взрослый, у каждого за плечами не один год трудового стажа. Но разговора начистоту не получилось, словно бы между учителем и учениками кто-то встал и мешал сблизиться.
Глазков нервничал, не мог разобраться, почему ученики, которых директор школы Лидия Николаевна аттестовала ему как понятливых, добросовестных и дисциплинированных, бойкотировали его уроки.
Географичка Анна Львовна, кокетливая черноволосая женщина, лет тридцати, круто изломав правую бровь, однажды сказала:
— Милый Владимир Андреевич! Вы напрасно все принимаете близко к сердцу, право, не стоит. Кирилл Максимыч был кумиром ребят, и не удивляйтесь, что к вам прицениваются.
— При чем тут Кирилл Максимыч?
— Ах, какой вы, право. Старик он своеобычный, не сработался с нашим узурпатором и ушел из школы.
Под «узурпатором» Анна Львовна имела в виду директора.
— Это я слышал.
— Вот и чудесно.
Два года в девятом преподавал литературу и был классным руководителем Кирилл Максимович Воинов, многоопытный заслуженный учитель. В свое время и сам Владимир Андреевич учился у Воинова, отлично помнил, каким волшебником по части детских душ он был. Тогда мальчишки класса, в котором учился Глазков, напропалую писали стихи — так сумел разбередить их Кирилл Максимович. Правда, здесь ученики взрослые, но и к ним удалось подобрать верный ключик, и девятый крепко привязался к старику. Но ушел из школы, унес с собой симпатии учащихся, а на долю Глазкова ничего не оставил. Кое-кто открыто показывал свое пренебрежение. Борис Липец, например, рыжий, воловатый каменщик, державшийся в классе несколько особняком, однажды на перемене сказал громко, чтоб слышал учитель:
— Прямо спать хочется. У старика, бывало, не уснешь.
Единственным человеком, не поддержавшим этот бойкот, была Люся Пестун, невысокая чернобровая девушка с тугой косой за спиной. Она всегда готовила уроки, охотно отвечала, и Владимир Андреевич в душе был благодарен ей за поддержку. Он спрашивал ее чаще других, и она не удивлялась, понимая, по какой причине это делается. И когда Борис Липец попытался истолковать все по-своему, недвусмысленно намекая, что у Люси ревнивый муж, она гневно отчитала его. Если бы в ту минуту Борис отважился повторить свои подозрения, она, не задумываясь, отхлестала бы его по щекам. Но у Бориса хватило соображения промолчать, потом даже извинился.
Лидия Николаевна, директор школы, хотела было вмешаться во взаимоотношения девятого с Глазковым, объясниться с учащимися, призвать их к порядку, но Владимир Андреевич решительно возразил:
— Не надо. Справлюсь сам.
— Но это же отражается на успеваемости!
— Наверстают!
Позднее усомнился сам же: наверстают ли? Время идет — не остановишь, а материал девятиклассники усваивают плохо — безнадежно отстанут. Словно стена встала на пути. Как ее разрушить? Владимир Андреевич терялся. В жизни случались положения потяжелее и позапутаннее, и как-то все обходилось. Жена его, Лена, тоже переживала. Хотя и сама была учительницей, а что могла посоветовать? Призвать к терпению — и только. Привыкнут, и все пойдет своим чередом. Лишь об одном попросила:
— Не сорвись, Володя. Тогда ничего нельзя будет поправить. — Она-то знала, сколько силы воли приходилось ему употребить, чтобы не сорваться! Неминуем взрыв, и она страшилась этого взрыва, может быть, не меньше самого Владимира Андреевича.
За богатырской Борисовой спиной не было видно ничего. Пришлось устраиваться ему на самой задней парте: там он прижился и чувствовал себя вольготно.
На этот раз Бориса сильно клонило ко сну. Вчера порядком погуляли с дружками, немало выпили водки и колдобродили до первых петухов. Только разоспался, разбудила мать: пора на работу. Возводили жилой дом. Тут не задремлешь — сосед слева, сосед справа, кладут ровно, нельзя от них отставать. Да и холодный ветерок хорошо бодрил. После работы не хотел идти в школу, тянуло в кровать, но заворчала мать: опять занятия пропустишь, мне и так от Василия за тебя попадает. Пришлось повиноваться.
Борис подпер голову рукой, борясь со сном, но это не помогало. Веки слипались, и он, наконец, сдался.
Владимир Андреевич заметил, что Липец спит, однако не стал его трогать, не хотел отвлекать внимание класса. Но тот вдруг захрапел. В классе засмеялись. Женька Волобуев, очкастый парень, крикнул:
— От дает, бродяга!
— Ты-то чего! — оборвала его Нюся Дорошенко. — Ты-то чего радуешься? Да разбудите вы его, бессовестного!
Люся Пестун подошла к Борису, подергала за рыжий хохолок:
— Вставай, приехали!
Липец замычал. Люся потянула за хохолок сильнее, и Борис проснулся, сонными глазами уставился на Люсю, потом сладко потянулся:
— Ох-хо-хо, хохонюшки!
Люся возвратилась на свое место. Владимир Андреевич спросил Бориса:
— Вы учиться сюда пришли или спать?
Липец моргал глазами и виновато улыбался. Кто-то подзадорил:
— Видать, натанцевался вчера со своими дружками!
— А чего? — отозвался Липец с ухмылкой. — Ноги у меня целые, почему бы и не потанцевать?
Владимир Андреевич внезапно почувствовал удушье. С ним однажды такое было, давным-давно, во время войны, когда жил у тетки Марфы. Раненый, еле живой, сполз он с топчана и пополз по глинистому полу на кухню, чтоб найти нож или какой другой острый предмет и покончить счеты с жизнью. И тогда вот такая же тупая ноющая боль сжала сердце, и он потерял сознание.
Сейчас Владимир Андреевич закрыл ладонью глаза, пережидая, когда боль немного утихнет. Почувствовав улучшение, медленно поднялся, тяжело опираясь о стул руками. Белки глаз посекли кровяные жилки. Скуластое лицо с широким носом было еще бледно, но уже кровь постепенно приливала к щекам. Поднимаясь, Владимир Андреевич задел трость, и она громко ударилась об пол. Лишь теперь он услышал гнетущую тишину. Первым его желанием было уйти, остыть от обиды, нанесенной ему Липецом — на фронте Глазков потерял ногу и принял последние слова Бориса на свой счет. Но остался — обида прорвала его терпение. Ему хотелось зло отчитать этих мальчишек и девчонок, самому старшему из которых едва ли исполнилось двадцать пять, за то, что они незаслуженно мучают его вот уже два месяца, бойкотом своим отравляют ему жизнь.
Но и этого не стал делать. Он стоял перед классом молчаливый, с туго сведенными у переносья бровями и неподвижно смотрел перед собой, ожидая, когда уляжется обида.
Липец растерялся: он никогда не думал, что его слова так сильно подействуют на учителя; собственно, он совсем не хотел обижать его, невзначай получилось, ради озорства было то сказано. Люся Пестун, видя учителя таким, вся от сочувствия сжалась, подалась вперед, как бы порываясь сказать: «Не надо, не надо, Владимир Андреевич! Успокойтесь, а с Липецом мы сами потолкуем».
Владимир Андреевич нагнулся, поднял трость и почему-то положил ее на стол. И это окончательно его успокоило.
— У меня достаточно накопилось причин, чтобы поставить вопрос о вашем поведении на педсовете, — тихо начал Владимир Андреевич, — но я не буду о них говорить. Мы с вами люди взрослые, и думаю, что разберемся без вмешательства директора. Только я не могу понять одного. Неужели среди вас не нашлось такого человека, который бы спросил сам себя, спросил своего товарища: друзья, что мы делаем и ради чего это делаем? Вот, — Владимир Андреевич потряс классным журналом, — за два месяца десять двоек по литературе. Рекорд! Позорный рекорд! И по другим предметам картина такая же. В чем дело? Вы же сознательные люди, вы же пришли сюда набираться знаний, и вас, по-моему, никто сюда не гнал. А ведете себя так, что мне за вас стыдно. Да, стыдно. И вот мой вам товарищеский совет: пока еще не поздно, кончайте эту игру. Вы и так уже упустили много. Не тратьте время на глупости. Кажется, вы, Семенов, что-то хотите сказать? Не согласны?
Юра Семенов, тоже каменщик, как и Липец, по многолетней армейской привычке хотел было вскочить и отрапортовать:
«Так точно, согласен!» — но, видно, вспомнил, что в армии не служит уже третий месяц, краснея, ответил:
— Все правильно, Владимир Андреевич.
— Приятно слышать. Что же касается танцев, то можете, Липец, танцевать сколько вам угодно, в этом преграды я вам не чиню. Но уж коль вы пришли в класс и сели за парту, то будьте добры вести себя как подобает. А не будете, призовем к порядку.
Владимиру Андреевичу хотелось еще добавить: «Целые здоровые ноги — это, конечно, счастье. Но я потерял ногу в бою, в жестоком бою, чтобы ты, Борис Липец, мог сегодня спокойно работать и учиться».
За дверью прозвенел звонок на перемену, Глазков не слышал его. Он опустился на стул, снял трость со стола и с минуту сидел неподвижно, собираясь с силами. Почему-то навалилась усталость. Никто из учащихся не двинулся с места.
Домой Владимир Андреевич вернулся поздно. Лена в ванне стирала белье, а Танюшка спала. Дочурка второй день перемогалась, и сегодня не повели ее в детский сад. Вызывали врача, и Владимир Андреевич первым долгом спросил жену:
— Был?
Лена отложила стиральную доску, выпрямилась. Руки у нее были мокрые, а прядки волос упали на лоб и мешали глазам. Лена убрала их локтем. Устала: это было видно по ее голубым глазам, по тяжелой складке у рта, по замедленным тяжеловатым движениям, и теплая волна жалости захлестнула его. Ему хотелось взять ее натруженные руки, побелевшие от стирки, прижать к своим щекам и сказать что-нибудь ласковое, доброе-доброе, чтоб скрасить ее усталость. Эта нежность, родившаяся кстати, начисто смыла горькое раздражение, и Владимиру Андреевичу случай в классе уже не казался таким оскорбительным. Наоборот, был даже доволен, что наконец высказал ученикам все, что думал, и они его слушали внимательно, кажется, в первый раз.
— Ну, что он сказал? — спросил Владимир Андреевич, приближаясь к Лене. — Серьезное что-нибудь?
— Ангина.
— Пустяки, — облегченно вздохнул он. — Кончай свою фабрику. Завтра достираешь.
— Тут и осталось-то…
— Ничего, никуда не денется.
Он ее уговорил, и они сели ужинать вместе.
— Тебе два письма, от тетки и еще откуда-то. На твоем столе, — вдруг вспомнила Лена.
Квартира у Глазкова двухкомнатная. В маленькой устроили спальню, а большая служила чем-то вроде гостиной. От второй Владимир Андреевич отхватил себе маленький кусочек у самого окна, отгородил ширмой и поставил письменный стол. С тех пор отгороженный уголок получил громкое название: «Папин кабинет». В этом кабинете занималась и Лена, потому что в большой комнате должен был быть всегда порядок. Круглый стол, застланный скатертью с махровыми кистями, являлся своего рода украшением. Посередине высилась изящная фарфоровая статуэтка балерины, и покидала она это видное место лишь во время праздничных обедов.
Лена занялась уборкой в ванне, а Владимир Андреевич, поужинав, ушел к себе в кабинет, зажег настольную лампу-грибок и взял письма. Первое было от тетки. Она писала:
«Милый племянник Володенька!
Совсем ты забыл меня, старуху. Приехал бы как-нибудь навестить. Варя вот тоже давно не была. Соскучилась я о вас, слов моих нету сказать об этом. Варенька обещалась на Октябрьский праздник. Приезжай и ты с Леной».
Писала плохо, каракулями.
Варя — дочь Василины. Она окончила театральное училище и получила назначение в Новосибирск. Там в областном театре работает актрисой. Ох, как противилась тетка Василина, как она не хотела, чтоб дочь стала «комедианткой»! А сейчас ничего, даже как бы довольна. Года два назад Варя снималась в кино. Фильм этот показывали в Кыштыме, и тетка ходила на него каждый день и водила с собой своих соседок.
Второе письмо было от пионеров той деревни, где в войну Глазкова скрывала от немцев тетка Марфа. Вот что писали пионеры:
«Уважаемый Владимир Андреевич!
Вам пишут пионеры семилетней школы. Возле нашей деревни есть братская могила. Директор школы Иван Петрович говорил нам, что во время Великой Отечественной войны здесь был сильный бой. В этом бою погибло много наших солдат и командиров. Но фамилии многих из них нам неизвестны. На пионерском сборе мы решили начать поиски, чтобы все знали, кто погиб в этом бою. На братской могиле стоит обелиск, вот мы и хотим написать на обелиске фамилии героев. Мы обращались во многие места и даже в Москву. В одном письме нам ответили, что в бою за нашу деревню погиб сержант Владимир Глазков. Мы хотели нанести Вашу фамилию на обелиск, но об этом узнала Марфа Ильинична. Она сказала, что Вы вовсе не погибли, а живы. Она показала нам Ваши письма и Вашу красноармейскую книжку. Марфа Ильинична говорит, что она забыла отдать Вам эту книжку, и теперь бережет ее, как память о Вас.
Пионеры нашего отряда просят написать о Ваших товарищах, которые погибли в этом бою».
Владимир Андреевич откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
Много лет назад отгремела война, отдымили пожарища. Отстроились заново выжженные села, из руин, как в сказке, встали светлые белокаменные города, острые плуги запахали рвы и окопы. Пришло в жизнь новое поколение — жизнерадостное, красивое, устремленное вперед. Оно заполнило аудитории институтов, встало у станков, село за штурвалы, заняло место в солдатском строю. Уже взмыли в голубую высь мощные ракеты. Все обновилось, сбросило с себя старые, износившиеся одежды.
И все-таки нет-нет да где-нибудь аукнется прошлое, схватит за сердце воспоминаниями. А сильнее и памятнее прошлого, чем война, у Глазкова ничего не было, и не только у него, но и у всех его ровесников, у всех, кто наглотался порохового дыма, изнывал в тоске по дому, стонал от ран и от того, что терял друзей. По всей нашей многострадальной земле тут и там высятся островерхие строгие обелиски как памятники минувшего, как благородная дань живых погибшим в боях и умершим от ран. И есть такой памятник на воронежской земле, под которым лежал бы сейчас и он, Владимир Андреевич, если бы не тетка Марфа. Под тем памятником покоятся его боевые друзья… Друзья-товарищи…
Неслышно подошла Лена, положила ему руку на плечо, спросила:
— Ну, что пишут?
Вместо ответа он подал ей письмо пионеров. Она прочла и сказала:
— Надо написать им.
Он согласился.
— Надо.
— Пойдешь спать?
— Нет, Лена, я еще посижу, позанимаюсь, а ты иди, иди.
Когда она ушла, Владимир Андреевич достал дневник и записал:
«Сегодня объяснялся с девятым. Я ждал этого объяснения и боялся его. Но оно прошло буднично, без крика, хотя я готов был разорвать этого Липеца. Наступил на больное место. А ведь знаю, что парень проговорился случайно, что вовсе не хотел меня обидеть. Дома ожидало меня письмо от пионеров. Оно разбередило мое сердце, всколыхнуло давно минувшее. Минувшее…»
Владимир Андреевич воткнул ручку в держатель, подперев лоб ладонью левой руки, и задумался.
Оно вставало в памяти четко, немеркнуще и волновало каждый раз, как только он к нему возвращался.
В сорок втором году сержанта Владимира Глазкова тяжело ранило в бою. С раздробленной ногой и перебитой рукой очутился на вражеской территории и в беспамятстве истекал кровью. Но в плен не попал. Полуживого подобрала сержанта тетка Марфа из той самой деревни, за которую дрался батальон Глазкова. Жила она в маленькой, с подслеповатыми окнами избушке, чудом уцелевшей от огня и бомб. Очнулся Владимир на пятый день и ничего не мог понять и припомнить, от большой потери крови мутился разум. Тетка Марфа делала примочки из каких-то трав, поила горьким настоем, но ему делалось все хуже и хуже. Она не спала ночами, плакала, сердце у нее было доброе, и оплакивала не только этого горемычного солдата, но и сына, пропавшего без вести в первые дни войны. По утрам выходила во двор и долго вслушивалась в канонаду. Она ждала, что наши соберутся с силами, погонят фашистов так, что от них полетят ошметки. Но канонада удалялась и удалялась, а в одно ненастное утро совсем смолкла. Тогда надежды на скорое возвращение своих пропали, и тетка Марфа впала в отчаянье: солдат умирал на ее глазах. Она пошла с горя к соседу деду Игнату и рассказала ему все. Тот долго скручивал козью ножку, а еще дольше бил камнем о кресало, высекая искру на трут, чтоб прикурить, и молчал.
— Ну, что же ты молчишь? — взмолилась тетка Марфа, а дед Игнат ответил ей на это так:
— Тебе легче будет от моих слов?
Ничего не добилась тетка Марфа от деда, но ночью к ней кто-то постучал. Марфа испуганно схватилась за грудь. Голос деда Игната успокоил:
— Свои, свои, открывай.
Она впустила деда, а с ним еще какого-то человека. Быстро завесила окна, вздула лампу и увидела, что спутник деда Игната молод, в солдатской шинели, с пистолетом на боку и с брезентовой сумкой в руках, а на сумке той красный крест.
— Доктора привел, — сказал дед Игнат, и тетка Марфа заплакала, но на этот раз от радости, ибо поверила, почему и сама не знала, что этот молодой доктор обязательно спасет жизнь Глазкову.
Доктор пробыл у тетки Марфы сутки. Звали его Иваном Дягилем. Владимир Андреевич на всю жизнь запомнил это имя, мечтал еще раз с доктором встретиться. После войны ему сообщили, что доктора казнили фашисты. Вот так же пошел Иван Дягиль в деревню спасать больного человека, да не поберегся. Схватили его немцы, пытали. Избили до полусмерти и еле живого бросили в прорубь.
Иван Дягиль прямо в полутемной Марфиной хате отрезал Владимиру ступню правой ноги — она уже загнивала, ее охватил антонов огонь, — очистил руку от осколков кости и мелких черных осколков гранаты. На руку наложил лубок из липы.
Так и прожил Глазков у доброй тетки Марфы до светлого дня, когда вернулась Красная Армия.
Те полтора года были похожи на один сплошной серый день, без просветов и без надежд. Однажды, в минуту особенного черного помутнения рассудка, превозмогая адскую боль, сполз с топчана и пополз по глинистому полу на кухню, рассчитывая найти там что-нибудь острое — нож, вилку, топор, хоть что-нибудь, — и покончить счеты с жизнью. Десять шагов, которые отделяли топчан от кухонного стола, оказались для него непреодолимыми. На полпути сержант потерял сознание, и в таком состоянии застала его тетка Марфа. Она поняла сразу, какая у него была цель, жалобно запричитала и побежала звать деда Игната. Вдвоем снова уложили бесчувственное тело Глазкова на топчан. А когда Владимир очнулся, дед Игнат осуждающе качал головой и с упреком приговаривал:
— Ох, солдат-солдат, ох, несуразная твоя голова.
Он смастерил Владимиру протез-деревяшку, и тот пользовался ею до сорок третьего года.
Уже осенью прогрохотали в деревне танки. Не по годам проворно вбежала в дом тетка Марфа и радостно выдохнула: