Срывали ли с бедняги крестик, принуждали ли вступить в пионеры, об этом прямых сведений нет, но неужто уже в зеленом детстве Саня был таким крутым диссидентом, что противостоял всему классу, всей школе - не вступал в пионеры?
С другой стороны, известно, что, когда в школе ввели «бригадный метод» обучения, несчастный мальчик стал бригадиром, а после - старостой класса, о чем пишут и Решетовская, и школьный друг Симонян, и Жорж Нива. Это как-то не вяжется и с его крестиком, и с его отвращением к пионерству.
В то же время, несмотря на зверский террор одноклассников, вопреки их беспощадным истязаниям Саня не только был все годы старостой класса, но и вообще рос отнюдь не забитым да набожным ребенком, наоборот - весьма и весьма резвым. Однажды дорезвился вот до чего: «исключили из школы меня, Кагана и Мотьку Гена за систематический (!) срыв уроков математики, с которых мы убегали играть в футбол». Тут не все понятно. С одной стороны, ведь Солженицын стал математиком, значит, видимо, любил математику. Чего ж убегал с ее уроков? С другой, в классе, надо полагать, было человек 35-40. Если трое сбежали - какой же это срыв урока? Но читаем дальше: «Я же - еще и классный журнал похитил, где был записан дюжину раз». А стоял сентябрь, самое начало учебного года, и уже - дюжину раз! Никак это не вяжется ни с обликом забитого мальчика, ни с положением старосты класса.
Конечно, вышибон из школы - это притеснение, но через несколько дней мятежников амнистировали, и Саня оказался в том же классе, в той же должности старосты.
Разобраться во всем этом очень трудно. И потому не будем строги к Наталье Дмитриевне, ставшей жертвой буйного многоглаголания своего великого супруга. Не будем строги.
Тогда же, когда давала свое интервью Н. Д. Светлова, стараниями научного издательства «Большая Российская энциклопедия» и какого-то еще «Рандеву-AM» был выпущен биографический словарь «Русские писатели XX века» (главный редактор и составитель П. А. Николаев, тоже академик). Как вы думаете, читатель, кому посвящена там самая обстоятельная и пространная статья - Горькому? Блоку? Маяковскому? Алексею Толстому? Бунину? Шолохову?.. Нет, Солженицыну. Как вы думаете, кто ее написал - Коротич? Радзинский? Бакланов? Евтушенко? Наконец, какой-то Немзер?.. Нет, ее написал Герой Социалистического Труда, американский академик Залыгин. Как вы думаете, есть ли в его статье критические соображения, хотя бы отдельные критические замечания? Нет ни единого. Сплошные восторги!
Статья прежде всего производит комическое впечатление дотошным набором точных дат, не имеющих никакого литературного значения. Например: «27 апреля 1940 года С. женился на студентке Н. Решетовской.», «В 1951 году Решетовская развелась с С. и вышла замуж за другого.», «2 февраля 1957 года С. и Решетовская вновь заключили брак.», «15 марта 1973 года С. развелся с Решетовской.», «20 апреля 1973 года С. оформил брак с Н. Светловой.», «Сыновья писателя Ермолай, Игнат и Степан завершают образование на Западе.»
Да какое мне до всего этого дело! По крохоборской дотошности видно, что в составлении
статьи принимал активное участие сам писатель, о чем, кстати, прямо и сказано в предисловии, но вполне возможно, что он сам написал всю статью. С него станется... Но коли под статьей стоит имя Залыгина, все претензии - к нему.
Но главное, конечно, не в этом. Главное - вся статья оголтело хвалебна и лжива. Начиная с утверждения, что «отчество Исаевич - результат милицейской ошибки при выдаче паспорта в 1936 году». Во-первых, непонятно, почему С. выдали паспорт лишь в 18 лет, если все получают его в 16? Во-вторых, уж не скажете, что в восемнадцать шустрый юнец не понимал разницу между отцовским именем Исаакием и придуманным Исаем. Уж если затронут этот вопрос, то надо бы еще сказать, что да, отец был Исаакий, дед Семен (не Соломон?), а прадед Ефим.
Но вместо этого читаем: отец Исаакий - «выходец из старинной (!) крестьянской семьи». Понятно, что такое старинный дворянский род, как, например, у Пушкина, - трехсотлетний. А вот в роду Ленина дворянство пошло только от его отца в связи с награждением действительного статского советника Ульянова орденом св. Владимира. А крестьянские роды все старинные: ведь крестьянами русские люди были от рождения, а не в результате царской милости.
Дальше: «Мать не могла устроиться на хорошо оплачиваемую работу из-за «соцпроисхождения». Чушь. Мой отец, будучи царским офицером, мог «устроиться» главным врачом больницы. А всего лишь жена царского офицера не могла? Она была стенографисткой и хорошо зарабатывала и никакой другой работы не искала, ибо другой специальности не имела.
Дальше: «Несмотря на постоянные материальные трудности, С. в 1936 году окончил школу и поступил в Ростовский университет». Какие трудности? Вранье. С. прекрасно жил за спиной трудолюбивой матери, о чем свидетельствует хотя бы тот факт, что едва ли не каждые каникулы он проводил в туристических походах и путешествиях: то на собственной лодке по Волге, то по Украине, по Кавказу на велосипеде (что почти как «Мерседес» нынче). И это в то время, когда его сверстники, как правило, в летние каникулы работали, чтобы продолжить учебу. Впрочем, и позже, вернувшись из лагеря, на зарплату вторично обретенной жены-доцента объездил страну от Байкала до Ленинграда и Таллина.
Залыгин: «18 окт. 1941 С. призван в действующую (!) армию рядовым (ездовой)». Двукратное вранье. Во-первых, попал он не в действующую армию, а в Приволжский военный округ, который был тогда глубоким тылом. Во-вторых, служил он не ездовым (для этого надо уметь с лошадью управляться, что ему и во сне не снилось), а конюхом, то есть рабочим на конюшне: задавал корм лошадям, убирал навоз и т. д.
Герой Соцтруда: «В нояб. 1942 С. окончил артучилище в Костроме и направлен на фронт». Вранье: на фронт направили только в феврале 43-го, а попал туда лишь в мае.
Американский академик: «Во время выполнения боевых заданий С. неоднократно проявлял личный героизм». Уточним: командуя батареей звуковой разведки, С. имел дело только с приборами да расчетами - о каком «личном героизме» можно тут говорить? О характере его героизма убедительно свидетельствует тот факт, что к нему из Ростова, как уже говорилось, прикатила на батарею жена, дабы помогать в выполнении боевых заданий, и до тех пор бесстрашно помогала, пока командир дивизиона не выставил ее из части. А то бы она до Берлина дошла.
Дальше: «С. награжден орденами Отечественной войны 2-й степени и Красной Звезды». Как ни странно, это правда, да еще он уверяет, что ему недодали орден Красного Знамени. Но, во-первых, на фронте такими, как у него, орденами награждали и начальников банно-прачечных отрядов, и командиров похоронных команд. А почему нет? Делали необходимое дело. И нередко с риском для жизни. Во-вторых, клевета С. на Красную Армию и его восхищение генералом Власовым, как и фашистскими оккупантами, автоматически лишили его этих наград, и в надлежащий час матрос Железняк их у него отберет.
Дальше: «9 февраля 1945 года арестован за непочтительные отзывы об И. В. Сталине в переписке со школьным другом Н. Д. Виткевичем». Многократное вранье посредством эвфемизмов и умолчания. Во-первых, это были не «непочтительные» отзывы, а гнусные оскорбления. Во-вторых, Сталин был не школьным другом, а Верховным Главнокомандующим. В-третьих, дело было не когда-нибудь и не где-нибудь, а на войне в действующей армии, и С. был не американским наблюдателем, а офицером этой армии. В-четвертых, свои письма с оскорблениями Сталина С. рассылал по многим адресам, а не только Виткевичу. В-пятых, ему было прекрасно известно, что письма с фронта просматриваются военной цензурой, и потому есть основания считать, что это была сознательная провокация с целью избежать дальнейшего пребывания на фронте, поскольку он считал, что «заканчивается война Отечественная и начинается война революционная», т. е. война между Советским Союзом и США, Англией, Францией. В-шестых, С. получил 8 лет лагерей и большую часть срока отбыл в санаторных условиях с выходными, праздниками, с мертвым часом после обеда, волейболом, чтением книг, слушанием музыки, сочинительством и т. п., а Виткевич, которого он втянул в эту переписку, огреб все 10, которые он отбыл в весьма суровых условиях Магадана. Наконец, в-седьмых, сам С. давным-давно, еще пребывая во Франции, признал, что арестовали его и срок он получил совершенно справедливо. Угодливый старец обо всем этом умолчал.
Дальше: «В лагере С. работал чернорабочим, каменщиком, литейщиком». Это любимое солженицынское вранье. Какой из этого интеллягушки каменщик или литейщик? Он работал ими считанные дни, недели, самое большое - месяц. А все остальное время - сменным мастером, т. е. надсмотрщиком, нормировщиком, бригадиром, библиотекарем, даже переводчиком с немецкого, который он не знает, мечтал еще и объявить себя фельдшером... А как он работал? Достоевский писал о своей каторге: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». С. же без малейшего оттенка этого чувства признается, что нагло филонил («Архипелаг», т. 2, с. 176). Единственная профессия, которую С. прекрасно освоил в лагере, имела название «сексот Ветров».
Дальше: «раковая опухоль в желудке». Как в желудке? А вот Жорж Нива, который упоминается в статье Залыгина как большой французский знаток жизни Солженицына, пишет про опухоль в паху (с. 14). А это очень похоже на грыжу. Такой и диагноз есть: паховая грыжа. К тому же этот Жоржик заметил: «Ткань, иссеченную при биопсии, отправляют на анализ, результаты теряются» (там же). Странно. Чего бы им теряться?
А ведь Жоржика невозможно заподозрить в недоброжелательстве к С. Полюбуйтесь только, что он наворачивает: «Солженицын, как великий русский эмигрант XIX века Герцен.»; «Он подлинный ученик Достоевского.»; «Можно сравнить Солженицына с великим Толстым.»; «Как и Толстой.»; «Как и у Толстого.»; «Это приближает его к великим мастерам «на все времена», таким, как Гете и Толстой.»; «Как у Бальзака.»; «Роман «Красное колесо» по размаху равен «Человеческой комедии» Бальзака.»; «Данте нашего времени.»; «Новый Данте.»; «Это полифония Данте.»; «Когда-нибудь будут говорить о веке Солженицына, как говорят о веке Вольтера.»; «Бетховенская мощь его искусства.»; «Пьеса «Олень и шалашовка» выстроена по шекспировской схеме.»; «В нем есть что-то сократовское.»; «Он - Марк Аврелий ГУЛага.»; «У Солженицына, как у святого Павла.»; «Он как Антей.»; «Апостол.»; «Десница Бога.»; «Аятолла Хомейни.» ит. д. Согласитесь, невозможно допустить, чтобы человек такой эрудиции и прозорливости путал желудок и пах и не отличал рак от грыжи.
Дальше: «Н. Решетовская, сотрудничавшая с властями, выпустила книгу, направленную на дискредитацию С.». Во-первых, что значит «сотрудничавшая»? Все граждане так или иначе постоянно сотрудничают с властями. Все дело в том, кто как сотрудничает. С. сотрудничал тайно под кличкой Ветров. И ничего дискредитирующего в книге Решетовской нет. Она лишь правдиво показала, что за фрукт ее бывший муж. Да потом еще и переделала книгу из «В споре со временем» на «Опережая время». А дискредитировать этого человека больше, чем сам он обгадил всю свою жизнь ложью, клеветой, шкурничеством, злобностью - просто невозможно.
Дальше: «12 февраля 1974 года писатель был арестован, выслан и лишен советского гражданства». Тут Залыгину следовало добавить: «к моей великой радости». Ибо еще 31 августа 1973 года в «Правде» было напечатано письмо группы писателей, в котором, в частности, говорилось: «Поведение таких людей, как Сахаров и Солженицын, клевещущих на наш государственный строй, пытающихся породить недоверие к миролюбивой политике Советского государства и призывающих Запад продолжать политику «холодной войны», не может вызвать никаких других чувств, кроме глубокого осуждения и презрения». Это письмо беспартийный Залыгин подписал вместе с членами партии Айтматовым, Бондаревым, Марковым, Рекемчуком, Симоновым, Шолоховым, Маковским и другими. Что власти оставалось делать, когда с такими письмами во многих газетах выступали сами писатели? Она пошла навстречу Залыгину и другим Героям и лауреатам: выслала Солженицына, освободив таким образом авторов этих писем от тяжкого чувства презрения. И потом, так ли уж дорожил Солженицын российским гражданством? Ведь А. Зиновьев, например, и другие сразу вернулись в Россию, как только стало возможно, а его целых пять лет уламывали вернуться самые высокопоставленные лица: сначала глава правительства Силаев, потом президент Ельцин, за ним - Новодворская умоляла...
В 1989 году корреспондент «Московских новостей», полагая, как профессор Качановский, что беседует с человеком, всю жизнь идущим «против ветра», сказал Залыгину, который, став главным редактором «Нового мира», тотчас решил печатать там «Архипелаг»: «Наверно, неуютно сейчас чувствуют себя люди, которые с таким рвением, так злобно травили Солженицына.» И что же Залыгин? Не моргнув глазом, американский академик ответил: «Я бы не стал их вспоминать. Такой был у них тогда кругозор, такая идеология.» У них - это у Шолохова, Симонова, Айтматова. Действительно, если вспомнить Шолохова, например, то его в облике Солженицына поражало «болезненное бесстыдство». А он, Залыгин, подписывая гневные письма, никакого отношения к этой идеологии никогда не имел: «Меня всегда (!) поражала эта грандиозная личность» («МН», № 29, 1989, с. 13). И слаще репы он ничего не едал.
Дальше: «В 1976-1994 С. жил в небольшом имении недалеко от г. Кавендиш (штат Вермонт, США)». Что значит небольшое имение? Шесть соток? На самом деле - 20 гектаров. И до сих пор остается собственностью Солженицына по ту сторону океана, и в этом его уникальность, неподражаемость его творческого облика. Второго подобного писателя у нас не было за всю тысячу лет нашей литературы.
Дальше: «Все эти годы С. напряженно работал над 10-томной эпопеей «Красное колесо». Следовало добавить: «..которую ни в Америке, ни в России, ни в Западном полушарии, ни в Восточном никто прочитать не смог по причине ее полной несъедобщины».
Дальше: «27 мая 1994 С. вернулся в Россию». Следовало добавить: «Получил от Ельцина небольшое имение - бывшую дачу Кагановича с участком в пять гектаров».
Дальше: «29 мая 1997 С. избран действительным членом Академии наук (по отделению литературы и языка)». Следовало добавить: «... вместе с А. Н. Яковлевым (по отделению невежества и клеветы)».
Дальше: «11 декабря 1998 в связи с 80-летием награжден орденом Андрея Первозванного, однако писатель отказался от высокой награды». Следовало добавить: «Отказался, видимо, в расчете на то, что со временем будет учрежден орден другого Андрея - Власова, которого С. заслуживает несомненно».
Дальше: «Для творческого метода С. характерно особое доверие к жизни». Какое доверие, если он сам признается: «Я жизнь вижу, как луну, всегда с одной стороны». Но ухитряется при этом видеть ее с той, с неосвещенной стороны.
Дальше: «Писатель стремится изобразить все так, как было на самом деле». Никто в нашей литературе столько не врал, никто так злобно не искажал то, что было на самом деле.
Дальше: «С. пишет и стихи». Следовало добавить: «Они такого качества, что Твардовский, прочитав их, больше никому из сотрудников «Нового мира», даже Владимиру Лакшину, не дал читать, опасаясь за их вкус и даже психическое здоровье».
Дальше: «Солженицынский «Пир победителей» - это гимн русскому офицерству». Тут мы добавим от себя: еще в мае 1967-го в письме IV съезду писателей СССР С. громогласно и гневно заявил, что написал эту пьесу в лагере, в тяжелейших будто бы условиях, будучи всеми забыт и «обречен на смерть измором», - словом, это был плод упадка духа, заблуждения, ошибки, в которой он раскаивается, и что пьеса «давно покинута», а теперь «приписывается» ему недобросовестными людьми «как самоновейшая работа». Заметим, однако, что, во-первых, тяжелых условий в лагере С. не отведал. Во-вторых, пять лет, т. е. большую часть срока имел регулярные свидания с женой, а весь срок получал посылки от нее и других родственников. Так что отнюдь не был он и забыт. В-третьих, смерть никогда не грозила Солженицыну - ни измором, ни расстрелом, а разве только от заворота кишок. Однако здесь важно отметить другое: в 1995 году, когда власть переменилась, переменилось и отношение автора к своей пьесе. В 1994 году он разыскал ее на чердаке, отряхнул от пыли и отнес «давно покинутую» в Малый театр. И знаменитый театр, словно соревнуясь с Академией наук в позоре, 25 января 1995 года поставил ее. А Владимир Бондаренко, разумеется, написал восторженную статью о спектакле. Между тем Михаил Шолохов именно в связи с этой пьесой, считая ее клеветой на Красную Армию, сказал о «болезненном бесстыдстве» Солженицына.
Дальше: «Очень важна во всех пьесах С. тема мужской дружбы. Эта же тема оказалась и в центре романа «В круге первом». «Шарашка», в которой вынуждены работать Глеб Нержин (прототип - сам автор), Лев Рубин (прототип - Л. 3. Копелев) и Дмитрий Сологдин (прототип - Д. М. Панин), оказалась местом, где «дух мужской дружбы парил под сводом потолка». Допустим, тема-то есть. Но в жизни С. все обстояло иначе. Был у него школьный друг Кирилл Симонян, в будущем главный хирург Красной Армии. Когда С. арестовали, то на допросе он в духе мужской дружбы, не знающей границ, оклеветал Симоняна как будто бы своего единомышленника-антисоветчика. А в 1952 году уже перед выходом из лагеря, видимо, от злобы, что Кирилл все эти годы пребывал на свободе, еще и написал на него донос на 52 страницах. Был у С. друг и в университете - Николай Виткевич. В духе той же своей мужской дружбы С. оклеветал и его. Разумеется, оба оклеветанных друга в свое время дали отповедь доносчику и клеветнику. Ходил в друзьях и упомянутый Лев Копелев, который назван и в статье Залыгина: «В 1961 друг С. по «шарашке» известный германист Л. 3. Копелев передал рассказ «Один день Ивана Денисовича» в редакцию «Нового мира». Как видим, этот германист сыграл важную роль в жизни Солженицына, однако и тут дух мужской дружбы со временем превратился в дух вражды и взаимной ненависти.
Дальше: «16 мая 1967 С. обратился к 4-му съезду писателей СССР с открытым письмом». Правильно. Но надо было добавить: «...в котором было много несусветного вздора, невежества и клеветы».
Дальше: «В 1968 писатель тайно передал на Запад микрофильм рукописи 3-го тома «Архипелага ГУЛаг». Два первых были тайно переданы раньше. Спрашивается, если он проделывал такие штучки, то чего же потом стонал, что КГБ дохнуть ему не давал: и следил, и подслушивал, и фотографировал, и любимую жену завербовал и убить хотел ядовитым уколом в задницу?
Дальше: «Володин, герой романа «В круге первом», пытается предупредить военного атташе о том, что сов. агенты украли у США атомную бомбу, - он не хочет, чтобы ею завладел Сталин и укрепил т. о. коммунистический режим. Герой жертвует своей жизнью ради России, ради порабощенного тоталитаризмом Отечества». Прекрасно, но надо было добавить: «Во-первых, Володин ничего не добился: бомбу Сталин получил. Во-вторых, этот герой не одинок. Также пожертвовали жизнью ради России генералы Корнилов, Краснов, Власов, атаман Шкуро, Троцкий и кое-кто еще».
Дальше: «Для писателя характерен новаторский подход к языку, тончайшее чувство слова». Какое новаторство, коли он употребляет слова, смысла коих не понимает. Например, прославился тем, что вместо «навзничь» пишет «ничком» и наоборот. И «тончайшее чувство» тут ему не мешает. Дуроломство это, а не новаторство.
Дальше: «Глубокая религиозность С.». И говорить-то об этом стыдно. Прохиндей с крестом.
Дальше: «С. подчеркивал, что Толстой никогда не был для него моральным авторитетом». Еще бы! Толстой воевал в артиллерии и плакал при виде французского флага над Севастополем, Солженицын же воевал конюхом, потом звукометристом, а заплакал, когда жена выгнала его со своей дачи; Толстой помогал голодающим, участвовал в переписи населения, а кому помог Солженицын, в чем он участвовал, кроме литературных склок; Толстого называли вторым царем России, а Солженицына - вторым Власовым; Толстой в 82 года, стыдясь своей сытой жизни рядом с нищенской жизнью народа, все бросил и пошел в народ, да смерть помешала, а Солженицын все греб и греб под себя до самой смерти. Естественно, какой же Толстой для него авторитет? (См. гл. V книги.)
Дальше: «С. подчеркивал, что Достоевский нравственные проблемы ставит острее, глубже». За что ж он так глумится над ним и его товарищами по кандальной каторге, изображая их бездельниками в белых штанах?
Дальше: «Киносценарии Солженицына демонстрируют его мастерство». Он сам всю жизнь только тем и занят, что демонстрирует что-нибудь.
Дальше: «Книга «Бодался теленок с дубом» - это история противостояния правды и официозной лжи». Что значит «официозная ложь»? Официоз - это орган печати, который, не будучи правительственным, выражает позицию правительства, т. е. официоз - это как бы полуофициальный орган. Подобно тому как ариозо - это как бы полуария. Так о чем тут речь - о полуофициальной лжи? А как быть с вполне официальной? Почему наш храбрец противостоял не ей, а только полуофициальной? Непонятно! Не умеете вы, академики да профессора, вполне грамотно выражать свои мысли.
Дальше: «Особое место в этой книге занимает образ Твардовского». Действительно
особое. Ведь ни о ком из писателей, а только о нем Солженицын писал: «Он меня душил! Он меня багром заталкивал под лед!»
Дальше: «Публицистические книги писателя - образцы служения правде, Богу и России». Лепота!
Дальше: ««Архипелаг ГУЛаг» с документальной точностью напоминает «Записки из Мертвого дома» Достоевского и «Остров Сахалин» Чехова». Да если бы эти писатели были живы, они, во-первых, подали бы на Залыгина в суд за уподобление их трагических книг с дешевой и лживой поделкой, во-вторых, выдрали бы бороду самому Солженицыну.
Дальше: «Во времена Солженицына в местах заключения находилось огромное количество ни в чем не повинных людей». Спросил бы у своего дружка Яковлева, который с 1986 года ведал реабилитацией: «Почему из 106 млн. объявленных мной репрессированных в советское время ты, аспид, почти за двадцать лет реабилитировал только 1 млн. 300 тысяч? Где остальные 104 млн. 700 тысяч?»
Дальше: «Глубоко аргументированная критика сов. системы произвела во всем мире эффект разорвавшейся бомбы». Во-первых, разорвавшаяся бомба - замусоленный литштамп, стыдный для 80-летнего академика. Во-вторых, сам же Солженицын называл нынешнее время «безграмотной эпохой». Да, только в такую эпоху и можно наворотить вороха малограмотного вздора о своем народе, грязной клеветы на свою родину, подлой лжи на свою историю, и эта смесь взрывается над родной страной, как «Малыш» над Хиросимой. Солженицын и сделал это в своем «Архипелаге», и ему, несомненно, принадлежит первая, главная, самая важная роль в разрушении Советского Союза.
ДЕЛА ДАВНО МИНУВШИХ ДНЕЙ
Утром 19 мая 1967 года, в пятницу, я получил по почте письмо - невзрачный бледно-желтенький конверт. Мой адрес сиял на нем великолепной точностью и исчерпывающей полнотой, как жемчужная нить на шее простушки: тут и буквенно-циферное обозначение почтового отделения (шестизначные индексы еще не были введены); и «ул.», поставленное, как полагается, перед названием улицы, а не после; и мое имя-отчество - целиком, безо всяких усечений. Адрес был напечатан на машинке, и выразительные возможности машинки использованы до конца: слово «Москва» отстукано большими буквами и вразрядку, моя фамилия - тоже вразрядку, но обычными буквами, а два слова, составляющие имя-отчество, размещены немного ниже так точно, что левее фамилии выступало пять букв (Влади...) и правее - тоже ровно пять букв (...евичу).
Эта тщательная обдуманность, дотошность, педантичность даже в написании адреса были мне хорошо знакомы, я уже знал, от кого письмо. Можно было и не смотреть на обратный адрес (он, конечно же, тут имелся, аккуратно отделенный от моего адреса темной чертой-отбивочкой), ноя все-таки взглянул: «Рязань, 12, проезд Яблочкова, 1, кв. 11». Конечно, именно «проезд», а не «пр.», которое, чего доброго, кто-то примет за «переулок».
Да, адрес именно тот, что я и ожидал. Он был мне известен уже несколько лет, еще с тех пор, когда проезд Яблочкова назывался Первым Касимовским переулком. Зачем уничтожили хорошее и, видимо, географически целесообразное название (должно быть, по переулку пролегал путь в город Касимов), почему дали переулку имя не кого-то другого, а П. Н. Яблочкова, это, как нередко у нас, никому не известно. В самом деле, Яблочков вроде бы к Рязани и отношения никакого не имел: родился в Саратовской губернии, учился в Николаеве, в Петербурге, работал в том же Петербурге, в Москве, в Париже, умер в Саратове. Ну, правда, электрический свет, для усовершенствования которого Павел Николаевич так много сделал, в
Рязани действительно наличествует.
Тогда в ответ на мое негодующее сочувствие по поводу переименования мой рязанский корреспондент писал мне: «Да, переименование улицы и меня не порадовало, но есть надежда переехать в другую квартиру: три года просил в Рязани - не давали, тогда попросил в Москве - и кинулись давать в Рязани». Кинулись-то, может, и кинулись, да, видно, на пути что-то задержало: прошло уже больше года, а адрес - я видел теперь - оставался прежним. Это, естественно, вызвало сочувствие. Еще бы, человек прошел всю войну, за справедливую критику Сталина отсидел восемь лет в лагерях, стал известным писателем, а у него нет достойной квартиры!
Были и другие причины для сочувствия: я считал в то время, что наши взгляды совпадают не только по вопросам топонимики. Правда, меня тогда несколько смутило, как неожиданно он отозвался на переименование Касимовского переулка: мол, не обрадовало, но я переезжаю на другую улицу. Выходит, лишь бы не жить мне на улице с неудачным названием, а что там в городе, что там на карте страны - не мое дело...
Я хотел было уже взрезать конверт, как вдруг заметил странную вещь: в обратном адресе имя адресата отсутствовало. Разве так случалось прежде? Никогда! Может, просто забыл? Ну! При его-то дотошности? Я пригляделся к почтовым штемпелям. Письмо отправлено вчера, 18 мая, в девять часов вечера, то есть чуть больше полусуток тому назад. И за это время оно пришло из Рязани? Темпы для нашей почты немыслимые. Да, но вот факт же. Впрочем, нет. Письмо, оказывается, опущено здесь, в Москве, на Центральном почтамте - там, надо думать, письма сортируются быстрей, чем где-либо. Словом, как видно, все сделано для того, чтобы письмо я получил возможно скорее. Зачем? И почему же все-таки не стоит там, где ему положено стоять, имя? Для конспирации? С какой целью?..
Я взрезал конверт. В нем оказалось три листа, заполненных машинописным текстом, - два обыкновенных и один половинный. На этом половинном я прочитал:
«17.5.67
Уважаемый Владимир Сергеевич!
Наша прошлая переписка побуждает меня послать это письмо и Вам».
Ах, вот оно что! Значит, это только «сопроводиловка» к основному тексту. Я нетерпеливо заглянул в самое начало этого текста, там стояло:
«ПИСЬМО IV ВСЕСОЮЗНОМУ СЪЕЗДУ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ
(вместо выступления)
В президиум съезда и делегатам -
Членам ССП - Бушину В. С.
Редакциям литературных газет и журналов - ...»
Ого, ничего себе размах! Сдерживая любопытство, я вернулся к «сопроводиловке»:
«Определю свое намерение искренне: пусть это письмо напомнит Вам, что и перед Вами в литературе (в жизни) стоит выбор и не бесконечно можно будет Вам его откладывать (как, мне кажется, вы пытаетесь).
Желаю Вам - лучшего.
Солженицын».
За машинописной подписью стояла хорошо знакомая короткая подпись, сделанная шариковой ручкой, - вся состоящая из острых углов и завитушек: А. Солж.
Письмецо в четыре с половиной строки вместило многое: и укор, и предостережение, и призыв, и упоминание о прошлом, и пожелание на будущее. «...Перед Вами стоит выбор... и не бесконечно можно будет Вам его откладывать. Желаю Вам - лучшего.»
Он всегда категорически желал мне «лучшего», видимо, стремясь дать понять, что горько сожалеет о том «худшем», в котором я прозябал. Даря в марте 1964 года свою повесть «Один день Ивана Денисовича», начертал на обложке: «Критику Владимиру Бушину с надеждой на все лучшее, что в нем есть и будет». Сейчас, как можно было понять, лучшее для меня состояло в том, чтобы перестать тянуть волынку и сделать же, наконец, тот замечательный выбор, который сам Солженицын, как потом оказалось, сделал уже давно, т. е. последовать за ним. Он лучше меня знал, что для меня лучше .
19 мая, как уже сказано, была пятница, а по пятницам в редакцию журнала «Дружба народов», где тогда работал, мне дозволялось не ходить. Скорее всего, в понедельник, 22 мая, ко мне зашел в мой редакционный кабинетик поэт Наум Коржавин, которого я знал с далеких литинститутских времен еще Эмкой Манделем, и предложил подписать коллективное письмо в адрес Президиума съезда писателей. Я подписал. В письме предлагалось обсудить то самое послание Солженицына, которое я уже получил с помянутой сопроводиловкой.
К этому посланию мы еще, может быть, обратимся в ходе нашего повествования, а здесь я замечу лишь, что в нем много было намешано всего. Так, желая охарактеризовать духовную жизнь нашего общества, Солженицын утверждал, например, что «у нас одно время не печатали. делали недоступным для чтения» Достоевского. Это сказано было, конечно, без должного уважения к истине. Как известно, Достоевский являлся сторонником самодержавия, иные его взгляды и произведения, так сказать, не соответствуют идеям социализма. При этих условиях наивно было бы надеяться, что сразу после свержения самодержавия и социалистической революции его стали бы печатать столь же охотно и широко, как, допустим, Горького или Маяковского, провозвестников этой революции. И тем не менее 23-томное собрание сочинений Достоевского, начатое до революции петербургским издательством «Просвещение», после Октября не было ни прервано, ни заброшено, ни забыто, и последние тома беспрепятственно вышли уже в советское время. В 1921 году в Москве и Ленинграде (Петрограде) был отмечен 100-летний юбилей Достоевского. Еще раньше на Цветном бульваре был поставлен памятник работы известного скульптора С. Д. Меркулова и открыт музей на Божедомке, к которому позже памятник был перенесен. Вскоре после этого началась подготовка к изданию первого советского собрания сочинений писателя на научной основе, и оно было осуществлено в 1926-1930 годах. А 30-томное академическое в 70-80-х годах?! Всего после революции, по данным на ноябрь 1981 года (160 лет со дня рождения писателя), вышло в нашей стране 34 миллиона 408 тысяч экземпляров его книг. Это получается в среднем около 540 тысяч ежегодно. Где ж тут «недоступный для чтения»? Надо ли упоминать еще и о целой научно-критической литературе о творчестве Достоевского, созданной в советское время?
Далее Солженицын писал, что великого писателя, гордость мировой литературы, у нас «поносили». Это обвинение, как и многие другие обвинения его письма, безадресно. Кто «поносил» - неизвестно. И что значит «поносил»? Достоевский художник сложный, трудный, противоречивый, страстный. Он и сам кое-кого «поносил». Так, Тургенева и Островского иной раз под горячую руку обвинял в шаблонности; о Толстом писал, что тот в сравнении с Пушкиным ничего нового не сказал; Салтыкова-Щедрина называл Сатирическим старцем; о Константине Леонтьеве говорил, что вся его философия сводится к девизу «Живи в свое пузо» и т. п. Вполне естественно, что у такого художника и среди современников, и среди потомков были да, видимо, и всегда будут как горячие почитатели, так и яростные противники, которые тоже порой не слишком склонны к сдержанности в выражении своих чувств, - и разве им это запретишь? Его не любили такие большие художники, как Чайковский, Бунин. Но уж если речь вести о поношении Достоевского в прямом смысле, без кавычек, то в советское время его не было, а в прежние поры - сколько угодно. Именно тогда, в старое время, на него писали злобные эпиграммы, главной чертой его таланта провозглашали жестокость, даже сравнивали с маркизом де Садом ит. д. И ведь это лежит на совести не кого-нибудь, а Некрасова, Тургенева, Михайловского. Уж не будем останавливаться здесь на критике Страхове, который просто оклеветал писателя.
В письме Солженицына содержались столь же неосновательные обвинения, связанные с именами некоторых советских писателей. Например, он гневно вопрошал: «Не был ли Маяковский «анархиствующим политическим хулиганом»?» Слова-ярлык взяты в кавычки, будто цитата откуда-то, но откуда - опять неведомо! Может, конечно, кто-то и называл так Маяковского до революции, когда в стихах и особенно в публичных выступлениях поэта было много дерзкого эпатажа, но назвать его после революции «политическим хулиганом», т. е., в сущности, врагом революции, которую он сразу принял всей душой и поставил свое перо, по собственному признанию, «в услужение» ей, - так назвать поэта мог бы лишь человек, который отличается, по слову Достоевского, «совершенно обратным способом мышления, чем остальная часть человечества». Нельзя, естественно, исключать возможности того, что люди именно с подобным способом мышления были среди родственников Солженицына или его знакомых, от которых он и услышал такую характеристику Маяковского. И запомнил ее, не сумев осмыслить. И не зная, как видно, при этом того, что до революции Маяковский сильно страдал от цензуры. Она не пощадила, допустим, его поэму «Облако в штанах». Полностью удалось опубликовать ее лишь после революции, в марте 1918 года.
Нагнетая мрачные краски в характеристике духовной жизни нашего общества, Солженицын далее уверял: «Первое робкое напечатание ослепительной Цветаевой девять лет назад (т. е. в 1957 году? - В. Б.) было объявлено «грубой политической ошибкой». Снова неизвестно, кем «было объявлено». С какого лобного места? Может, это приснилось? Похоже, что именно так, ибо с тем «объявлением» никто не посчитался, и вскоре издания произведений Цветаевой последовали одно за другим: 1961 год - «Избранное», 1965-й - «Избранные произведения» (большая серия «Библиотеки поэта»), 1967-й - «Мой Пушкин» (позже издан в более полном виде еще два раза)... А сколько этому сопутствовало журнальных публикаций: в «Москве», «Новом мире», «Звезде», «Просторе», в «Литературной Грузии», «Литературной Армении», в альманахах «День поэзии» и «Прометей».. В 1979 году вышли стихи и поэмы Цветаевой в малой серии «Библиотеки поэта» (576 страниц), 1980-й принес читателям ее двухтомник (том первый - стихотворные произведения, 575 с., том второй - проза, 543 с.), 1983-й - «Стихотворения», изданные в Казани 100-тысячным тиражом. И эти издания, эти публикации вызывали большое количество статей, рецензий в тех же упомянутых популярных журналах.
Но автор «Письма» все продолжал класть мрачнейшие мазки: он, допустим, божился, что совсем недавно «имя Пастернака нельзя было и произнести вслух». Имелась в виду злополучная история передачи писателем за границу и опубликования там в 1957 году романа «Доктор Живаго», а также присуждения ему в 1958 году Нобелевской премии. Это вызвало тогда резкую критику в советской печати (например, статья Д. Заславского в «Правде» 26 октября 1958 года, в которой Пастернак был назван «литературным сорняком») и повлекло за собой исключение большого художника из Союза писателей. Увы, это было. Но дело, однако же, далеко не доходило до того, чтобы люди боялись произнести имя поэта вслух. Так, в том же 1958 году вышла книга «Стихи о Грузии. Грузинские поэты», и на ее обложке стояло имя не чье-нибудь, а исключенного из Союза писателей Пастернака. Позволю привести еще пример из собственной литературной работы. 13 сентября 1958 года я опубликовал в «Литературной газете» статью «И вечный бой!», посвященную роману Анатолия Калинина «Суровое поле», и там цитировал популярнейшие строки Пастернака. Да не в подбор, как ныне газеты цитируют даже Пушкина, а как полагается - стих под стихом. Было это, повторяю для Солженицына, в «Литгазете», где я тогда работал, на глазах у всех и в самый разгар критики опального поэта, однако - я остался жив!
Да, у многих советских писателей жизненная и творческая судьба в годы так называемого «культа личности» оказалась трудной, а порой и трагической, но Солженицын, внося смуту в вопрос, в котором необходимы абсолютная достоверность и точность, в своем письме еще более все это драматизировал, усугублял, ухудшал, не останавливаясь перед прямым искажением фактов. К тому, что уже сказано, можно добавить, например, его утверждения (и, разумеется, чрезвычайно гневные!), будто для Николая Заболоцкого «преследование окончилось смертью», а Андрея Платонова «уничтожили». Заболоцкий, как об этом сказано в Краткой литературной энциклопедии, действительно «в 1938 году был незаконно репрессирован; работал строителем, чертежником на Д. Востоке, в Алтайском крае и Караганде», но в 1945 году его полностью реабилитировали, он вернулся в Москву и пишет в это время много прекрасных стихов, а в 1948 году выходит его книга «Стихотворения». Умер Николай Заболоцкий своей смертью в Москве 14 октября 1958 года пятидесяти пяти лет от роду. Что же касается Платонова, то он вообще никогда не был репрессирован. И никто его не «уничтожал», а умер он опять же своей смертью, в Москве, на пятьдесят втором году жизни. Как видим, уже тогда, при первом появлении, Солженицын врал напропалую...
Но все сказанное вовсе не означает, конечно, что у нас не находилось людей, порой и достаточно влиятельных, которые чрезмерно осторожны, атои враждебны по отношению к тем или иным из названных здесь писателей или к отдельным их произведениям. Кое-что об этом мы уже сказали. Можно и добавить.
В 1935 году издательство «Academia» выпустило роман Достоевского «Бесы». Это вызвало чрезвычайно резкий протест уже упоминавшегося Д. Заславского, весьма известного и деятельного в ту пору журналиста. Он выступил со статьей, которая была озаглавлена никак иначе, а - «Литературная гниль». Факт более чем прискорбный, но он не остался без достойного ответа. И ответил не кто-нибудь, а сам Максим Горький, отношение которого к Достоевскому, при всем восхищении его изобразительной силой, во многих аспектах было весьма критическим. Он писал; «Мое отношение к Достоевскому сложилось давно, измениться - не может, но в данном случае я решительно высказываюсь за издание «Академией» романа «Бесы».»
Да, прискорбные факты в нашей многоликой литературной жизни случались, горькие дела были, но в письме Солженицына плотным косяком шли, главным образом, вымыслы о ней. Мы видим, что доводы против них, как говорится, не лежали на поверхности, а требовали поиска, наведения справок,сопоставления фактов, размышлений. Одни проделать такую
аналитическую работу были неспособны, другие просто не хотели. Тем более, что ведь и в голову не могло прийти усомниться в правдивости человека, который тут же, в этом письме, называл себя «всю войну провоевавшим командиром батареи», о котором авторитетные люди писали как о невинной жертве произвола. Вон в какое возбужденное состояние привели именно эти слова молодого и темпераментного Георгия Владимова, который тоже получил письмо и теперь писал съезду: «Гнусная клевета на боевого офицера, провоевавшего всю войну... Это происходит на пятидесятом году революции. Я хочу спросить полномочный съезд - нация ли мы подонков, шептунов и стукачей или же мы великий народ, подаривший миру бесподобную плеяду гениев?» Мне лично не было необходимости обращаться к съезду для разрешения вопроса о моей нации, но - зная, где гении, я недостаточно был осведомлен о подонках, шептунах и стукачах. Именно поэтому-то отчасти и подписал я письмо, принесенное мне Коржавиным 22 мая 1967 года.
Однако, с другой стороны, в письме Солженицына встречались и утверждения, в правильности, справедливости которых не мог сомневаться даже самый недоверчивый человек. Так, умело играя на неповоротливости наших издателей, автор с большим пафосом возмущался прискорбным фактом длительного неиздания у нас Мандельштама, Пильняка, Волошина, Клюева, Ремизова, Гумилева и уверенно заявлял, что они «неотвратимо стоят в череду». Время показало, какой ловкий это был ход: в последующие годы действительно вышли сборники и Мандельштама (1975), и Пильняка (1976), и Волошина (1977), и Клюева (1977), и Ремизова (1978), и вот впервые после 1935 года издали «Петербург» Белого (1979), и скоро мы перестали платить по пятьсот рублей за парижские и вашингтонские издания Гумилева, который не выходил у нас с 1925 года.
Иные читатели солженицынского письма воспринимали его, вероятно, так: автор, бесспорно, прав в отношении Мандельштама, Гумилева и других, следовательно, столь храбрый и честный человек, он прав и во всем остальном. Эти люди не знали того, что, конечно же, прекрасно знал автор письма: лучшие сорта лжи фабрикуются из полуправды.
Я же считал, что обсудить письмо, как это предлагалось в том обращении к съезду, которое принес мне Коржавин, вовсе не значило принять все его идеи и требования. Главным у Солженицына было требование «добиться упразднения всякой цензуры». Ленинградский писатель Виктор Конецкий, которому автор тоже направил свое послание, писал в адрес Президиума съезда, возражая на помянутое категорическое требование: «Во всех государствах при всех режимах, во все века была и необходима еще будет и военная, и экономическая, и нравственная (порнография) цензура». Надо думать, среди делегатов съезда оказалось бы достаточно писателей, которые тоже нашли бы веские возражения как по этому, так и по другим пунктам письма. Словом, в ходе коллективного обсуждения обнаружились бы достопечальные свойства солженицынского демарша. Увы, у руководства Союза писателей и у таких его опекунов в ЦК, как А. Яковлев, не хватило ни смелости, ни сообразительности пойти на это.
Правда, тогда многое еще никак не могло обнаружиться даже при самом активном обсуждении. Так, на съезде не могло обнаружиться, что за словами «всю войну провоевавший командир батареи» стояли, как позже выяснилось, факты, несколько отличные от прямого смысла этих слов. И поэтому письмо Солженицына, разосланное им, как потом он сам признался, в 250 адресов, смутило дух и привело в крайнее возбуждение не одного лишь темпераментного Владимова. Его ровесник ленинградский поэт Владимир Соснора, будучи твердо уверен, что Солженицын - «пламенный борец с ненашей идеологией», с еще большей уверенностью предрекал в своем огненном послании Союзу писателей: «Через две недели не будет ни одного (!) человека в России, и не только в России, который не прочитал бы это письмо». Виделось ему, что все человечество, отложив самые срочные дела, остановив поезда и погасив домны, вот-вот засядет за чтение потрясающих страниц о том, как уничтожили Платонова и как Александр Исаевич с первого до последнего дня войны бесстрашно командовал своей смертоубийственной батареей.
Впрочем, не будем так строги к молодым тогда авторам, хотя один из них уже написал тогда двадцать четыре поэмы, каждая из которых равна «Медному всаднику» по объему. Не совсем трезво вели себя в те дни и некоторые литературные аксакалы. Вот Валентин Катаев. Ему было уже семьдесят. Мог бы, казалось, не буйствовать и понимать, что к чему. Но он наперегонки с тридцатилетними помчался на почту и отстукал в адрес съезда телеграмму, в которой оповещал: «С основными положениями письма я вполне согласен». С какими именно, не уточнял. Так и останется, увы, неизвестным, считал ли он «основным», допустим, «положение» письма о том, что у нас в стране «поносили» Достоевского, или о том, что Маяковский, которого Катаев хорошо знал лично, жил в советское время и разъезжал по советской стране с ярлыком «политический хулиган».
Еще более почтенный по возрасту Павел Антокольский, тоже сочинивший письмо, объявлял в нем Солженицына «наследником великих гуманистических традиций Гоголя, Л. Толстого, А. М. Горького» и призывал съезд покаяться перед этим вроде бы даже единственным «наследником»: «все мы в ответе перед ним». На колени, мол, братья писатели!
У иных аксакалов отрезвление не настало и по прошествии довольно длительного времени после съезда. Так, Твардовский даже и через восемь месяцев, в январе 1968 года, все еще уверял: «Я не помню даже попытки опровергнуть хотя бы один (!) из его (солженицынского письма. - В.Б. ) пунктов, объявить их ложными... Почему? По той причине, что они в основе своей неопровержимы». Словом, маститый писатель вел себя почти так же, как тот ленинградский бурный талант, который за пятнадцать лет написал двадцать четыре «медных всадника». Прошло еще полгода, и в июле Лидия Чуковская все продолжала твердить: «Опровергнуть письмо нельзя ничем - и факты, и выводы неопровержимы». Ей шел в ту пору седьмой десяток.
После истории с письмом к съезду Солженицын развил бешеную деятельность по разным направлениям: требовал от Союза писателей публикации своих романов и повестей, добивался обсуждения «солженицынского вопроса» в секретариате Союза, тайно отправлял свои рукописи за границу (впрочем, это, возможно, сделано было и раньше), направо и налево раздавал западным журналистам весьма экстравагантные интервью. Следствием его титанической активности явились два знаменательных события: с одной стороны - в ноябре 1969 года исключение из Союза писателей, с другой - ровно через год присуждение Нобелевской премии. В те бурные дни ему, конечно, было не до переписки со мной. Я тоже не писал.
В феврале 1974 года Солженицына экспортировали в ФРЕ и лишили гражданства, с весны 1975-го он обосновался в США, в штате Вермонт. Там с новой силой принялся за антисоветчину. Большое усердие не остается без внимания, благодарности и поддержки. Так, 10 мая 1983 года ему выдали еще и Темплтоновскую премию «За вклад в развитие религиозного сознания» (Англия), кажется, раза в два с половиной превышающую его Нобелевскую, за некие заслуги на религиозном поприще.
В свое время у нас о Солженицыне было напечатано много статей, рецензий, заметок, откликов. Были и серьезные, глубокие, но иные, к сожалению, оказались весьма поспешны и поверхностны. Появились у нас и книги о Солженицыне. Первая - «В споре со временем», принадлежит перу Натальи Решетовской, бывшей жены писателя. В ней много конкретных и достоверных, документально обоснованных сведений о жизни А. Солженицына с детских лет до весны 1964 года, там приоткрывается завеса над самой личностью писателя. Вторая книга - «Спираль измены Солженицына» - перевод с чешского, написана чехословацким литератором Томашом Ржезачем, лично знавшим своего героя в пору его пребывания в Швейцарии. Следует также упомянуть обширные публикации историка Н. Яковлева, посвященные в основном историческим и военным концепциям А. Солженицына, развитым в его романе «Август Четырнадцатого». Эти публикации содержат немало нового. Позже в переводе с французского вышла книга «Солженицын» Жоржа Нива. А тут поспешил просветить подрастающее поколение своим «Солженицыным» и Виктор Чалмаев...
Мой интерес к Солженицыну, первоначально проявившийся в статье о нем, а позже подкрепленный перепиской и личным знакомством, со временем не слишком ослабевал, хотя окраска его становилась несколько иной. Это побуждало меня при возможности читать и то, что он писал или говорил сам, и то, что о нем писали или говорили другие. Из прочитанного делались выписки, вырезки и т. д. Важное значение имели тут мои зарубежные поездки, в частности, поездка в ФРГ и посещение там Международной книжной ярмарки во Франкфурте-на-Майне в октябре 1979 года. На этой ярмарке и около нее тема Солженицына была представлена роскошнейшим образом. Да и не только на ярмарке. Первое, что мне подавали в книжных магазинах Франкфурта, Мюнхена, Майнца, Кельна, Бонна, Аугсбурга и Вупперталя, когда я спрашивал о русской литературе, был «Архипелаг ГУЛаг», а уж потом следовали Толстой, Достоевский, Горький. В результате всех этих домашних и зарубежных штудий у меня скопился изрядный материал, который сам просился на бумагу.
А. Солженицын совершенно уверен, что все, написанное им, а в особенности, конечно, его Главная Книга - «Архипелаг ГУЛаг», это абсолютно неуязвимая высочайшая правда. По его словам, Ассоциация американских издателей еще до появления «Архипелага» в США предложила тогда широко опубликовать в Соединенных Штатах любые опровергающие материалы. «Тщетное великодушие! - гордо восклицает Солженицын в брошюре «Сквозь чад». - Кроме бледной статьи Бондарева в «Нью-Йорк тайме» да захлебной ругани АПНовских комментаторов, ничего не родили тотчас». И дальше с чувством еще большего торжества: «Но вот отменно: они ничего не родили в опровержение и до сих пор, за пять лет. Пропагандистский аппарат оказался перед «Архипелагом» в полном параличе: ни в чем не мог его ни поправить, ни оспорить. Потому что ответить - нечего». И, наконец, уж вовсе упоенно: «За четырнадцать лет моих публикаций. не смогли ответить мне никакими аргументами или фактами, потому что ни мыслей, ни аргументов у них нет».
Я не знаю, почему в свое время не приняли предложение Ассоциации американских издателей ответить на «Архипелаг», если оно в самом деле имело место. Может, действительно сразу-то, с налету не нашлось ни мыслей, ни аргументов. Известное дело, еще Бисмарк корил нас: «Русские медленно запрягают.» Но уж ныне-то грешно было бы утаивать от читателя появившиеся мысли и аргументы.
Приведу мое письмо Томашу Ржезачу, журналисту из Праги:
«Уважаемый товарищ Ржезач, в своей книге об А. Солженицыне Вы неоднократно представляете его читателю страдальцем и мучеником, вынесшим невероятное. Вы пишете: «Хемингуэй высказал мысль, что каждый настоящий писатель должен пройти через какие-либо тяжелые жизненные испытания, такие, например, как война, заключение». Не знаю, точно ли пересказываете Вы Хемингуэя, но важно не это, а то, что Вы говорите дальше: «Солженицын проделал именно такой жизненный путь. Он прошел трудный путь. В жизни ему выпало испытать самое тяжелое».