Хозяин недоверчиво, хитро смотрит на меня: “Ну, оно, конечно, может, вам и понятно, вы человек ученый”.
“А разве вам не понятно? Скажите, что вам нужно? что бы вы хотели?” - “Чего?., чтобы рабочему человеку была свобода, жизнь настоящая и к тому же земля...” - “Так кто же вам ее даст, как не Учредительное собрание?”.
Хозяин отрицательно качает головой.
“Так как же? кто же?”.
“В это собрание-то нашего брата и не допустят”.
“Как не допустят? ведь все же выбирают, ведь вы же выбирали?”
“Выбирали, да как там выбирали, у кого капиталы есть, те и попадут”, - упрямо заявляет хозяин.
“Да ведь это же от вас зависит!” - “Знамо, от нас, - только оно так выходит...”
Минутная пауза.
“А много набили народу-то в Лежанке?” - неожиданно спрашивает хозяин.
“Не знаю... много...”. [...]
Мы прошли Ирклиевскую - идем на Березанскую. [...]
У маленького хуторка думаю получить подводу. Встретил товарища. Вошли во двор. Посреди стоит испуганная женщина...
“Хозяин дома?”.
“Нема”, - лепечет она.
“Где же он?”. - “Да хиба ж я знаю, уихал”.
Объясняю, что мне надо. Женщина от перепуга не понимает.
“Коней моих возьмете... так что я делать буду”, - вдруг плачет она.
“Да не возьму я коней. Мне довести убитого надо. Давай телегу, сама садись, поедем с нами...”.
Вместе запрягаем лошадей. На двор вбегает другая женщина, рыдая и причитая: “Та як же можно, усих коней забирают...”.
Я пошел узнать, в чем дело. На соседний двор въехали кавалеристы, стоят у просторного сарая, выводят из него лошадей. Около них плачет старуха, уверяя, что это кони не военные, не большевистские, а их, крестьянские...
“Много не разговаривай!” - кричит один из кавалеристов.
Я пробую им сказать, что кони действительно крестьянские.
“Черт их разберет! здесь все большевики,” - отвечает кавалерист.
Они сели на своих коней, захватили в повода четырех хозяйских и шумно, подымая пыль по дороге, поехали к станице.
У ворот, согнувшись, плакала старуха: “Разорили, Господи, разорили, усих увели...”.
Я уложил на телегу князя, взял с собой хозяйку и поехал. При въезде в станицу лежали зарубленные люди, все в длинных красных полосах. У одного голова рассечена надвое.
Хозяйка смотрит на них вытаращенными, непонимающими глазами, что-то шепчет и торопливо дергает вожжами.
По улицам едут конные, идут пешие, скрипят обозные телеги. По дворам с клохотаньем летают куры, визжат поросята, спасаясь от рук победителей. [...]
Расставили в степи караулы. Ветер пронизывает насквозь. Нашли маленький окопчик. Две смены залезали туда, а часовой и подчасок ходят взад и вперед в темноте большой дороги. Ветер гудит по проволоке и на штыках...
Новая смена. Старая спряталась в окопчике. Четыре человека скорчились, плотно прижавшись. Тепло. Тихий разговор.
“Слыхали? Корнилов приказал старым казакам на площади молодых пороть?” - “Ну? за что?” - “За то, что с большевиками вместе против нас сражались” - “И пороли?” - “Говорят, пороли”. [...]
Впереди взяли пленных. Подпор. К-ой стоит с винтовкой наперевес - перед ним молодой мальчишка кричит: “Пожалейте! помилуйте!”.
“А... твою мать! Куда тебе - в живот, в грудь? говори...” - бешено-зверски кричит К-ой.
“Пожалейте, дяденька!”.
Ах! Ах! - слышны хриплые звуки, как дрова рубят. Ах! Ах! - и в такт с ними подпор. К-ой ударяет штыком в грудь, в живот стоящего перед ним мальчишку...
Стоны... тело упало...
На путях около насыпи валяются убитые, недобитые, стонущие люди...
Еще поймали. И опять просит пощады. И опять зверские крики.
“Беги... твою мать!” - он не бежит, хватается за винтовку, он знает это “беги”...
“Беги... а то!” - штык около его тела, - инстинктивно отскакивает, бежит, оглядываясь назад, и кричит диким голосом. А по нему трещат выстрелы из десятка винтовок, мимо, мимо... Он бежит... Крик. Упал, попробовал встать, упал и пополз торопливо, как кошка.
“Уйдет!” - кричит кто-то, и подпор. Г-н бежит к нему с насыпи.
“Я раненый! раненый!” - дико кричит ползущий, а Г-н в упор стреляет ему в голову. Из головы что-то летит высоко, высоко во все стороны...
“Смотри, самые трусы в бою - самые звери после боя”, - говорит мой товарищ.
В Выселках на небольшой площади шумно галдят столпившиеся войска. Все толкаясь лезут что-то смотреть в центре.
“Пленных комиссаров видали?” - бросает проходящий офицер.
В центре круга наших солдат и офицеров стоят два человека, полувоенно, полуштатски одетые. Оба лет под сорок, оба типичные солдаты-комитетчики, у обоих растерянный, ничего не понимающий вид, как будто не слышат они ни угроз, ни ругательств.
“Ты какой комиссар был?” - спрашивает офицер одного из них.
“Я, товарищ...” - “Да я тебе не товарищ... твою мать!” - оглушительно кричит офицер.
“Виноват, виноват, ваше благородие...” - и комиссар нелепо прикладывает руку к козырьку.
“А, честь научился отдавать!..”
“Знаете, как его поймали, - рассказывает другой офицер, показывая на комиссара, - вся эта сволочь уже бежит, а он с пулеметными лентами им навстречу: куда вы, товарищи! что вы, товарищи! и прямо на нас... А другой, тот ошалел и винтовку не отдает, так ему полковник как по морде стукнет... У него и нога одна штыком проколота, когда брали - прокололи”.
Вошли на отдых в угловой большой дом. Пожилая женщина вида городской мещанки, насмерть перепуганная, мечется по дому и всех умаляет ее пожалеть.
“Батюшки! батюшки! белье взяли. Да что же это такое! Я женщина бедная!”.
“Какое белье? что такое? кто взял?” - вмешались офицеры.
Шт.-кап. Б. вытащил из сундука хозяйки пару мужского белья и укладывает его в вещевой мешок. Меж офицерами поднялся крик.
“Отдайте белье! сейчас же! Какой вы офицер после этого!”.
“Не будь у вас ни одной пары, вы бы другое заговорили!”.
“У меня нет ни одной пары, вы не офицер, а бандит,” - кричит молодой прапорщик. [...]
Скоро Кореновская. [...]
Бежим вперед. Ничего не страшно. Вон лежит их раненый в синей куртке, наверное матрос. Кто-то стреляет ему в голову, он дернулся и замер... [...]
Брат рассказывает нам о бое под Лабинской: “Нас под самой станицей огнем встретили. Мы в атаку пошли, отбросили их. Потом к ним с Тихорецкой эшелон подъехал - они опять на нас. Тут вот бой здоровый был. Все-таки погнали их и в станицу ворвались. На улицах стали драться. Они частью к заводу отступали, частью за станицу. Нам было приказано за станицу не идти, а Нежинцев зарвался, повел, ну, которые на завод отступили и очутились у нас в тылу. Тут еще начали говорить, что обоз с ранеными отрезан. Мы бросились на завод - выбили. Они бежать в станицу, а там их Марковский полк штыками встретил, перекололи. Здесь такая путаница была, чуть-чуть друг друга не перестреляли... Из тюрьмы мы много казаков освободили. Часть большевиков расстреляли перед уходом, часть не успели”. - “А пленных много было?”. - “Да не брали... Когда мы погнали их за станицу, видим, один раненого перевязывает... Капитан Ю. раненого застрелил, а другого Ф. и Ш. взяли. Ведут - он им говорит, что мобилизованный, то, другое, а они спорят кому после расстрела штаны взять (штаны хорошие были). Ф. кричит: смотрите, капитан, у меня совершенно рваные и ничего больше нет! А Ш. уверяет, что его еще хуже... Ну, тут как раз нам приказ на завод идти. Ш. застрелил его, бросил, и штанами не воспользовались”. [...]
Несколько раз долетел похоронный марш. Хоронят убитых и умерших. Похоронный марш звучит в каждой станице, и на каждом кладбище вырастают белые кресты со свежими надписями. [...]
Первый бой недалеко от Некрасовской [...].
Мы спускаемся с крутого ската станицы. Догоняя нас, рвутся последние шрапнели. Но теперь все спокойны - скоро не достанет. Вот одна близко лопнула. Вздрогнула сестра. “Боитесь снарядов, сестра?”. Она улыбается. “Нет, снарядов я не боюсь, - и немного помолчав, - а вот другого боюсь”. - “Чего другого?”. - “Не скажу”. - по лицу сестры пробегает строгая тень. “Скажите, сестра”. - “Вы были в Журавской?” - “Нет”. - “Ну, вот там я испугалась, там комиссара повесили, - сестра нервно дернула плечами, как от озноба, - случайно увидела... как его? Дорошенко, что ли, фамилия была?.. и главное, он долго висел после... и птицы это вокруг него... и ветром качает... неприятно...”. [...]
Заняли хутора. Нигде ни души. Валяются убитые. По улицам бродят, мыча, коровы, свиньи, летают ещё не пойманные куры. Переночевали на подводах и утром выезжаем на Филипповские. Над селом подымается черными клубами дым, его лижет огонь красными языками. И скоро всё село пылает, разнося по степи сизые тучи... [...]
Только к вечеру, вырвавшись из кольца, заняли Филипповские. Здесь та же картина: ни одного жителя, всё как вымерло... [...]
Ко мне подходит полк. С., тихо рассказывает: “Был я в штабе - между Корниловым и Алексеевым полный разлад. Говорят, даже не здороваются. Слухи есть, что, если придем в Екатеринодар, армия распадется на две: Корниловскую и Алексеевскую”. [...]
Ранним утром из Филипповских выезжают последние подводы, и опять всё село застилается сизыми тучами. Сожгли. [...]
А строевые части свернули на Ново-Дмитриевскую. [...]
Сонные большевики, захваченные врасплох, - взяты в плен.
На другой день на площади строят семь громадных виселиц. На них повесили семь захваченных комиссаров. [...]
Части Добровольческой армии по нескольким направлениям движутся к Екатеринодару. [...]
Привезли раненую сестру, большевистскую. Положили на крыльце. Красивая девушка с распущенными, подстриженными волосами. Она ранена в таз. Сильно мучается. За ней ухаживают наши сестры. От нее узнали, что в Екатеринодаре женщины и девушки пошли в бой, желая помогать всем раненым. И наши видали, как эта девушка была ранена, перевязывая в окопе и большевиков и добровольцев. [...]
Под Екатеринодаром легли тысячи. Мобилизованные казаки сражаются плохо, нехотя. А сопротивление большевиков превосходит всякие ожидания. [...]
Подходит бледный, взволнованный капитан Ростомов. “Ты ничего не знаешь?” - “Нет. Что?” - “Корнилов убит, - глухо говорит он, - но, ради Бога, никому не говори, просят скрывать...”. [...]
В дымную, заваленную раненными сторожку входит обозный офицер. “Господа! Укладываться на подводы. Только тяжелораненных просят сначала не ложиться. Легкораненных нагрузят, отвезут, переложат на артиллерийские повозки, тогда приедут за тяжелораненными...”. [...]
Сестра шепчет: “Тяжелораненных бросают ведь в Елизаветинской. Это нарочно говорят про артиллерийские повозки, их оставляют здесь, обоз сокращают...”. [...]
Люди перебегают с подводы на подводу, рассказывают новости...
“Корнилова здесь похоронили”. - “Где?” - “В степи, между Дядьковской и Медведовской. Хоронили тайно, всего пять человек было. Рыли могилу, говорят, пленные красноармейцы. И их расстреляли, чтобы никто не знал”.
“А в Дядьковской опять раненых оставили. Около двухсот человек, говорят. И опять с доктором, сестрами”. - “За них заложников взяли с собой”. [...]
“А в Елизаветинской, мне фельдшер рассказывал, когда раненые узнали, что их бросили, один чуть доктора не убил. Фельдшер в последний момент оттуда уехал с двумя брошенными, так говорит: там такая паника была среди раненных...”. [...]
Три вооруженных казака ведут мимо обоза человек 20 заложников, вид у них оборванный, головы опущены.
“А, комыссары!” - кричит кто-то с подводы. [...]
“А слыхали, что ген. Марков нашему начальнику отделения сказал? Мы выезжаем из станицы, а он кричит: Нач. 3-го отделения! Почему у вас такое отделение большое? - Не могу знать, говорит. - Сколько раненных оставили в станице? - Тридцать, говорит. - Почему не сто тридцать! - кричит...”. [...]
Из Ильинской переехали в Успенскую. Здесь хозяин-казак - бедный. Он гостепреимен, угощает, разговаривает, но никак не может понять, зачем мы пошли воевать... “А земля-то у вас есть?” - спрашивает он. “Есть... была”. - “А-а, ну понятно, своё добро всякому жаль”, - наконец понимает казак.
Жена его - иногородняя. Она готовит нам, тоже угощает, но смотрит на нас со страхом и всё спрашивает: “А ничего не будет тем вот, кто из станицы убежал, когда вы пришли?!”
“Не знаю, думаю - ничего, а чего же они убежали-то?” - “Да кто их знает, побоялись вас, ведь народ всё говорил, что иногородних вешать будете...”. [...]
Под грохот гранат, свист пуль прорвался обоз через жел.-дор. линию и подъезжает к слободе, Горькой Балке.
Скачут подводы с крутого ската и, перелетев мост, тихо подымаются в гору, в село. У первой хаты лежит мертвая женщина, вверх лицом, согнулись в коленях ноги, ветер раздувает синюю с цветами юбку.
Рядом с обозом - верховые. “Что это за женщина, не знаете?” - спрашиваю одного. Верховой тронул коня, едет с подводой и рассказывает, перегнувшись с седла: “Эта, сволочь, выдала наш первый разъезд; они у нее остановились - она их приняла хорошо, а сама к комиссару послала; их захватили, перестреляли, топорами перерубили; а когда второй разъезд утром приехал - опять к ней заехали, большевиками прикинулись, она и рассказала, как кадетов выдала... ну, вот и валяется...”.
Зашли в хату. У стола красивая, смуглая женщина с ребенком. [...]
“А где муж-то, молодая?” - она встрепенулась, испуганно уставилась.
“Муж-то?.. в поле...”. Помолчала... и вдруг быстро начала: “Спросить я вас хотела вот, боюсь я больно, не захватят его там ваши-то?”.
“Зачем же захватят? Он работает?”.
“Знамо, работает, да слышу, стреляют-то вон в той стороне... а у нас допреже сказывали, ваши всех солдат расстреливают”. - “Это врали у вас”. - “То-то и я говорю, врали,” - повторяет женщина, а в глазах, в лице - страх, недоверие.
Вышли из хаты. От повозки к повозке ходят по площади люди, незаметно перешагивая через валяющихся, зарубленных людей. [...]
Недалеко от площади - кладбище. У ограды лежит навзничь рыженький мужичонка - голова свернулась на сторону, грудь в крови, руки вытянулись по земле, правая твердо сжала крестное знамение. С краю - свежие могилы, белые кресты... На одном, на железной, крашеной дощечке выведено четким писарским почерком:
“Товарищ Андрей Голованов храбро пал в борьбе с врагами народа, в рядах красной армии, защищая революцию 1918 г, под станцией Энем”.
Вечереет. Смолкли выстрелы. Тронулся обоз по узкой улице, а Горькая Балка заклубилась черным дымом. [...]