Лансель Серж
Ганнибал
Предисловие
Рубеж III–II веков до н. э. был одним из переломных моментов в истории Европы. На тропе, по которой движется человечество, встречаются обрывы, резкие повороты и развилки. Эти-то поворотные точки и определяют дальнейшую историю на много веков вперед. Таким поворотным моментом были греко-персидские войны V века до н. э. — великое столкновение Востока и Запада, когда гигантская Персидская деспотия едва не задавила юную Элладу, где рождались совершенно новый, невиданный строй, совершенно новая блистательная культура и совершенно новый взгляд на человека. Такой поворотной точкой был тот момент, когда Константин решил принять новую веру — христианство. Такой поворотной точкой было время Пунических войн, то есть страшной, не на жизнь, а на смерть, борьбы между Римом и Карфагеном, продолжавшейся более ста лет. Борьба эта, по выражению современников, должна была решить, Рим или Карфаген будут диктовать законы вселенной. Между тем взгляды римлян и карфагенян на законы, государство, человеческую жизнь, божество, на добро и зло были не просто разными, а зачастую прямо противоположными. Вот почему победа той или другой стороны должна была определить судьбы европейского человечества на много столетий вперед.
Карфаген, город на севере Африки, был основан в конце IX века до н. э. финикийцами. К III веку до н. э. Карфаген стал мощной и грозной державой. Он владел северо-восточной Африкой — по словам Страбона, пунийцы подчинили себе 300 городов (XVII, 7, 15), — Сардинией, почти всей Сицилией, а Гамилькар Барка завоевал золотоносную Испанию, это Эльдорадо Древнего мира. Карфаген был исполинским по тем временам городом. Он насчитывал 700 тысяч жителей (Strab., ibid.). Для сравнения скажу, что в Риме накануне войны с Ганнибалом жило около 270 тысяч человек. Богатства Карфагена были поистине сказочными, знать буквально купалась в золоте. Главным источником этого богатства была торговля, в основном транзитная. На своих быстрых кораблях карфагеняне развозили в далекие земли греческие, египетские и этрусские товары. Еще они занимались пиратством и работорговлей, за что и имели в древности недобрую славу. Третьим источником дохода была огромная дань, которой Карфаген обложил подвластные народы. По свидетельству Полибия, ливийцы отдавали им половину своего урожая.
Пунийцы, по словам Аристотеля, принадлежали к тем немногим варварам, у которых не было царской власти. Карфаген был республикой, но республикой купеческой, наподобие Венеции. Там была плутократия, то есть власть богатства. Всем правил Совет, состоявший из богатейших людей. Во времена Полибия места в Совете открыто продавались (Polyb., VI, 56, 2–3). «Для карфагенян нет постыдной прибыли… У карфагенян для получения должности открыто дают взятки, у римлян это самое наказуется смертью» (ibid.). Кроме того, было народное собрание. В чем заключались его полномочия, из дошедших до нас источников не совсем ясно. Но известно, что к III веку оно приобрело большую власть. Собрания проходили бурно — часто они кончались тем, что неугодного политика разрывали на куски. Совет также раздираем был взаимными распрями — знатные семьи ненавидели друг друга, и ненависть эта передавалась по наследству.
Очень интересной и необычной была армия в Карфагене. Граждане не сражались в войске, как было в Греции и Риме. Солдаты покупались. В Карфагене сражались одни только наемники. Жизнь на Востоке ценилась дешево — и вот в короткий срок, потратив буквально гроши, пунийцы снаряжали огромные армии из негров, ливийцев, балеров, галлов. Часто бывало, что противник их буквально истекал кровью. А карфагеняне не несли никаких потерь. Они считали, что в этом великая сила их государства. Но в этом же была и его великая слабость. По словам Полибия, римляне все свои надежды возлагали всегда на самих себя, карфагеняне же — на наемников. Но, защищая свою родину, честь и семью, римляне никогда не могут охладеть к борьбе, наемники же будут сражаться только пока это выгодно (Polyb., VI, 52, 2–7). Военные кампании карфагенян порой напоминали торговые операции: они воевали, пока члены Совета не находили, что средств на войну затрачено чересчур много. Тогда они временно прекращали военные действия.
Внутренняя жизнь этого великого города окутана непроницаемой тьмой. Пунийцы не занимались науками и искусствами, греков же, которые описали жизнь всего Средиземноморья, они не любили и старались не допускать в свой город. Недоверие их к эллинам дошло до того, что в IV веке официально было запрещено учить греческий язык (Just., XX, 5, 12–13). Но нам, к счастью, известна одна, пожалуй, самая яркая часть их культуры — их религия. Она поразила соседние народы и они оставили подробные ее описания. Боги финикийцев отличались большой свирепостью и требовали человеческих жертв. Ежегодно в жертву Баалу-Хаммону сжигали человека, ему отдавали самых красивых пленных (Plin. N. Н., XXXVI, 39; Diod., XX, 65, 1). Но всего этого было мало — божество требовало самой страшной жертвы. Каждая семья (реально каждая знатная семья) должна была отдать богу первенца, младенца мужского пола. Детей сжигали заживо в медной статуе Баала. «Карфагеняне приносили в жертву сто детей, публично выбранных из числа первой знати… У них есть медная статуя Кроноса (так греки звали Баала-Хаммона. —
Этот кровожадный обычай уже исчез в Тире, карфагенской метрополии. Но пунийцы фанатически за него держались. Когда они сделались подданными Рима, римляне строжайше запретили им человеческие жертвы, которые они называли чудовищными злодеяниями (Just., XVIII, 6–7). Но даже тогда карфагеняне тайно продолжали сжигать детей.
С давних пор пунийцы мечтали о мировом господстве. «Карфагену пришлось взять на себя руководство в вековой борьбе семитического элемента с арийским, — пишет великий русский востоковед Б. А. Тураев. — История его есть история этой борьбы, распадающейся на два периода: греческий (до III в. до н. э.), из которого Карфаген вышел победителем, и римский, окончившийся его гибелью»[1]. Ареной греческого этапа борьбы была Сицилия, плодородный и богатый остров, где издавна столкнулись финикийские и греческие колонисты. В то самое время как персы напали на материковую Грецию, с другой стороны, с запада, на греческий мир обрушились карфагеняне. Предание говорит, что и там, и здесь решительное сражение разыгралось одновременно, даже в один и тот же день, и окончилось одинаково: и при Саламине, и при Гимере Сицилийской варвары потерпели страшное поражение. Геродот считал, что финикийцы разбиты окончательно. Но он ошибся. Через 70 лет борьбу возобновили карфагеняне. В 409 году они высадились в Сицилии и осадили Селинунт. После непродолжительного сопротивления город пал. Карфагеняне ворвались и перерезали поголовно всех жителей, около 16 000 человек, не щадя ни возраста, ни пола. Со страшной быстротой они двинулись дальше. Пунийцы были уже у Гимеры, когда на выручку подоспел маленький отряд из Сиракуз. Было ясно, что горстка смельчаков не сможет противостоять огромным полчищам варваров. Они попытались лишь перевести население в безопасное место. Но и это не удалось: часть жителей не успела эвакуироваться. Они были убиты или захвачены в плен. Пленников, числом 3000, принесли в жертву духу полководца Гамилькара. Город был сравнен с землей, место, где он стоял, превращено в пустыню.
Так началась эта борьба, продолжившаяся 160 лет. Сицилийские тираны Дионисий и Агафокл всю жизнь отдали борьбе с Карфагеном. Агафокл даже высадился в Африке. Но все было напрасно. Пунийцы захватывали у них земли, кусок за куском. К 70-м годам III века до н. э. Карфаген безраздельно господствовал на Западе. Иноземные корабли, вступившие без его ведома в сицилийские воды, карфагеняне топили, опасаясь торговой конкуренции. По словам Полибия, весь остров уже был в их власти, оставались одни Сиракузы. И в 264 году до н. э. карфагеняне решили наконец овладеть столицей. Но тут в дело вмешался новый народ, римляне.
Когда союзники римлян в Сицилии попросили их помощи в борьбе с пунийцами, сенаторы долго колебались. Они, разумеется, очень хорошо сознавали, как могуч и страшен Карфаген. Но они, по свидетельству Полибия, ясно поняли и другое: Карфаген стал владыкой всего Запада, он постепенно окружает Италию кольцом; еще немного, и Рим ждет судьба Сицилии (I, 10, 6–9). Однако Рим в то время еще не был великой империей. Он был первой среди италийских общин. Казалось, что ему не под силу тягаться с грозным Карфагеном. И сенат не решился на войну с пунийцами.
Но народ оказался смелее: он заявил, что хочет воевать с карфагенянами. Жребий был брошен. Двадцать четыре года без отдыха и без перерыва боролись римляне и карфагеняне на суше и на море. Наконец пунийцы были разбиты. Их вождь Гамилькар Барка попросил мира. Но прошло всего двадцать три года, и Ганнибал, сын Гамилькара, вторгся с армией в Италию. Теперь речь шла уже о самом существовании Рима.
Итак, тогда решались судьбы Европы на века. Если же мы вспомним, что это великое время породило и поистине великих людей, чьи образы стоят перед нами словно исполинские статуи и до сих пор вызывают восхищение или ненависть; что события развивались с такой драматической стремительностью, которой мог бы позавидовать автор самых увлекательных исторических романов, мы поймем, почему человечество все вновь и вновь обращается к этой эпохе. Прибавлю, что описал ее один из самых замечательных историков, Полибий. Причем писал он по свежим следам, расспрашивая очевидцев — карфагенян, римлян, греков и испанцев, — так что, читая его, чувствуешь дыхание того времени.
Особое внимание всегда привлекал пунийский полководец Ганнибал, которого Полибий называет «единственным виновником, душой всего, что претерпели и испытали обе стороны, римляне и карфагеняне» (IX, 22, 1–6). Все в нем вызывало восхищение потомков. Прежде всего он был несомненно один из величайших полководцев, а великими полководцами всегда восторгаются. Далее. Он обладал железной волей и необычайной целеустремленностью. Ничто не могло остановить его или изменить его планы. Он шел напролом через горы трупов и горящие города. А такие натуры всегда вызывают интерес. Затем особый романтический ореол придает ему само его поражение. Ведь недаром поэты любили воспевать Наполеона на Св. Елене, а вовсе не в зените славы. Наконец, действует какая-то историческая аберрация. Многие думают, что знаменитый полководец восстал против колоссальной Римской империи и долгие годы один на один боролся с этим Левиафаном, пока не пал в неравной борьбе. А между тем Рим тогда во многом уступал богатой и могущественной карфагенской державе.
Вот почему в глазах потомков Ганнибал затмил своего великого победителя Сципиона Африканского, человека гораздо более сложного, тонкого, загадочного, которого современники считали собеседником богов и сравнивали с упавшей с неба звездой. Это отношение между Ганнибалом и Сципионом с тонким юмором описал Лукиан, греческий писатель II века н. э. Он рисует такую фантастическую картину. Дух Александра Македонского собирается воссесть в Подземном царстве на трон, предназначенный для лучшего полководца. Внезапно путь ему преграждает чья-то тень. Это дух Ганнибала Африканца. Он дерзко утверждает, что много выше Александра. Все в смущении. Судья мертвых не знает, что предпринять. И тут к ним приближается кто-то третий. «Кто ты, любезный?» — удивленно спрашивает судья. «Италиец Сципион, покоривший карфагенян и победивший ливийцев в великих битвах, — следует спокойный ответ. — Я ниже Александра, но выше Ганнибала, которого победил, преследовал и заставил позорно бежать». И тогда убежденный судья дает первое место Александру, второе — Сципиону, третье — Ганнибалу («Разговоры в царстве мертвых»), Будучи прекрасным художником, Лукиан уловил и общественное настроение, и даже характер своих героев. Ганнибал громогласно требует себе первенства, а Сципион стоит в стороне и вмешивается лишь для того, чтобы защитить Александра. Такими они и остались в памяти потомков.
Апофеоз Ганнибала начался уже в античности. Причем, как ни странно, в Риме. Греки и римляне не имели обыкновения чернить своих врагов и клеветать на них на страницах истории. Гомер нарисовал троянцев не менее привлекательными, чем ахейцев. Эсхил глубоко сострадал павшим персам. Римляне не жалели красок, чтобы превознести своего врага Пирра. Они рисуют этого авантюриста настоящим рыцарем — великодушным, гуманным, благородным. Так случилось и с Ганнибалом. Цицерон с гордостью пишет: «Сограждане изгнали его, а у нас, мы видим, он, враг наш, прославлен в писаниях и памяти»
В новое время слава Ганнибала еще возросла. Наполеон советует всем полководцам взять за образец Ганнибала[2]. Немецкий теоретик военного искусства Фон Шлиффен не находит ему равного в истории. Вот этому-то легендарному герою и посвящена предлагаемая читателям книга. Автор ее, Серж Лансель, член Французской школы в Риме, профессор Гренобльского университета, специалист по истории Северной Африки. Много лет он руководил раскопками в Алжире и Тунисе. Он участвовал также в раскопках самого Карфагена. Надо сказать, что у нас почти нет литературы, посвященной этому яркому времени. На русском языке существует всего три книги — Н. Н. Трухиной[3]; И. Ш. Шифмана[4] и моя[5]. Поэтому выход в свет работы С. Ланселя представляет собой очень радостное событие.
Итак, у нас есть сейчас две книги, посвященные Ганнибалу. При этом книги совершенно разные, и читателю будет очень любопытно сравнить их. Шифман — историк и специалист по семитическим языкам. Стиль его академичен и зачастую несколько труден для широкой публики. Лансель же — археолог, и это придает его книге особое своеобразие. Он всегда больше доверяет не письменным источникам, а тому, что выкопано из земли. Каждый, кто пишет о Ганнибале, начинает свой рассказ с описания Иберии, ибо детство карфагенского героя прошло в этой суровой и дикой стране. Обычно историки поступают следующим образом. Они приводят так называемые этнографические экскурсы, то есть описания быта и нравов иберов, принадлежащие перу античных путешественников. А Лансель вместо этого подробно рассказывает об археологических находках, сделанных в испанских городах. И это иногда совершенно меняет наше представление о тогдашней Иберии. Точно так же, желая определить границы пунийских владений в Испании, он привлекает не свидетельства древних историков, а данные раскопок. Оказывается, например, что во второй половине III века до н. э. испанские рудники были реорганизованы. Лансель делает вывод, что эта реконструкция связана с тем, что рудники попали в другие руки, именно в руки пунийцев. Это блестящий пример использования археологических данных в истории! Очень убедительны и очень интересны также соображения автора о том, что после битвы при Заме Карфаген благоденствовал и жил много лучше, чем его беспокойный победитель.
Особый интерес проявляет Лансель к топографии. Он прослеживает все передвижения своего героя буквально шаг за шагом. Выясняет, где находятся все места и местечки, через которые проходил пуниец, где он форсировал Рону, где спустился с Альп, где происходили все его знаменитые битвы с римлянами. Все это выяснено с точностью до метра.
И стиль Ланселя также резко отличается от того, к которому мы привыкли. Он пишет просто, легко и, я бы сказала, бойко. Он всячески стремится приблизить к нам события того далекого времени и сделать их более понятными современному человеку. Поэтому на страницах его книги читатель найдет и античный милитаризм, и национализм, и даже «холодную войну»! Часто рассказ буквально захватывает нас. Когда автор описывает битву при Требии, мы прямо видим и эту ледяную реку, и заросли, где скрывались пунийцы, и солдат Ганнибала, греющихся у костра. Или, например, все мы знаем, что тело консула Фламиния не могли найти после боя. А Лансель пишет, что, вероятно, это произошло потому, что его убийца, родом галл, отрубил ему голову и как победный трофей доставил домой. Какая яркая подробность!
Но самой главной особенностью книги Ланселя является глубокая восторженная любовь к своему герою. Эта черта мне лично особенно импонирует. Эта любовь заставляет его смело вступить в бой со всей античной традицией. Дело в том, что античные историки столь же восхищались умом и талантами пунийца, сколь ужасались его жестокости, коварству и алчности. Эти обвинения, как лейтмотив, проходят по всей литературе древности. Вот против этой-то традиции и выступает автор. Не всегда при этом он строго объективен. Напротив. Он горяч и пристрастен. Представляя впервые своего героя читателю, Лансель приводит знаменитую характеристику Ливия, который рисует Ганнибала существом, в котором гений сочетался со злодейством (Liv.,
Между тем Полибий пишет, что «очень трудно заключить о характере Ганнибала из поведения его в Италии». Он действительно совершил много ужасных поступков, но на него часто действовали внешние обстоятельства и советы друзей. Так, один из них, славившийся особой жестокостью, посоветовал ему самому и воинам привыкнуть питаться человеческим мясом. Ганнибалу это предложение очень понравилось, но как он ни старался, все-таки не смог привыкнуть к человечине. «Говорят, по мысли этого человека совершены все те жестокости в Италии, в которых обвиняют Ганнибала». Далее. «Говорят также, что Ганнибал был чрезмерно корыстолюбив и был в дружбе с корыстолюбивым Магоном… Сведения эти я получил от самих карфагенян… С большими еще подробностями я слышал это от Масиниссы, который много рассказывал мне о карфагенянах вообще, наиболее о корыстолюбии Ганнибала и Магона… Между прочим Масинисса говорил о необычайной нежности, которой отличались их взаимные отношения с ранней юности, о том, сколько городов в Италии и Иберии завоевал каждый из них… Но при этом они ни разу не участвовали вместе в одном и том же деле и всегда старались перехитрить друг друга больше даже, чем неприятеля, чтобы только не встречаться при взятии города и избежать ссоры из-за дележа добычи, ибо каждый из них желал получить больше другого». Наконец, жители италийских городов постоянно обвиняли его в вероломстве. «Поэтому, — заключает историк, — нелегко судить о характере Ганнибала, так как на него действовали и советы друзей, и обстоятельства; достаточно того, что у карфагенян он прослыл за корыстолюбца, у римлян за жестокосердого»
Наиболее жестокие поступки Ганнибала французский ученый от читателя вообще скрывает. Особенно любопытно видеть, какой строгой цензуре подвергает он рассказ Полибия о картинном поединке, устроенном Ганнибалом перед битвой у Тицина (об этом мы подробно говорим в примечаниях). Автор, несомненно, боялся, что этот эпизод ужаснет современного читателя.
Я уже говорила, что эта черта у Ланселя мне как раз нравится: когда автор любит своего героя, это невольно передается читателю. Но, с другой стороны, как ни парадоксально, именно эта горячая любовь обедняет образ Ганнибала. Дело в том, что мы ровно ничего не знаем о личной жизни великого полководца. У него не было семьи. Как пишет автор, он был равнодушен к женщинам. Ни семьи, ни детей, ни возлюбленной! Да еще Лансель, боясь уронить своего героя, старается убрать все живые черточки, сохраненные нам древними писателями, эти драгоценные свидетельства, пощаженные временем! В результате Ганнибалу грозит опасность стать каким-то туманным, безликим, идеальным или превратиться в настоящую машину для решения сложнейших стратегических задач.
Так же поступает Лансель по отношению к друзьям и врагам своего кумира. Человек, враждебный Ганнибалу, не может рассчитывать на особую снисходительность с его стороны. И наоборот. Лансель, как мы помним, постоянно восхищается научной добросовестностью Полибия, постоянно твердит, что одно его слово перевешивает на чаше весов все другие свидетельства. Но вот его любимец Полибий сообщает, что в 218 году до н. э. консула спас его юный сын Сципион, будущий победитель Ганнибала. Этого невинного факта достаточно, чтобы Полибий потерял в глазах автора весь свой авторитет. Он отвергает это сообщение, хотя для этого нет никаких мало-мальски разумных оснований. Но разве можно допустить, чтобы тот, кто разбил Ганнибала при Заме, совершил подобный подвиг?! Впрочем — и я с радостью отмечаю эту черту, — Лансель отнюдь не принадлежит к числу тех фанатичных поклонников Ганнибала, которые из чрезмерной почтительности к пунийскому полководцу считают своим долгом облить грязью его победителя. Вначале, правда, кажется, что Лансель отдал дань этой традиции. Он, как мы видели, горячо доказывает, что Сципион не спасал своего отца, вообще он представляет нам римского героя тщеславным человеком, искусно симулирующим божественное вдохновение. Но постепенно автор освобождается от этой тенденции. Сципион в его изображении становится все привлекательнее и привлекательнее. Прямо кажется, что, все ближе присматриваясь к римлянину, ученый покоряется его душевным благородством, великодушием и «рыцарственным поведением» (выражение Ланселя). Заканчивает он рассказ о Сципионе такими словами: «Он не удостоился ни культа, ни памятников, если не считать тех, что соотечественники воздвигли в его честь в своих сердцах; зато прекраснее таких монументов нет ничего на свете». Впрочем, это наблюдение отнюдь не противоречит отмеченной нами черте Ланселя. Ведь вначале Сципион выступает как сила, сокрушившая Ганнибала, а потому, разумеется, не может вызвать особых симпатий автора. Но по иронии судьбы тот же Сципион во второй части книги становится ангелом-хранителем Ганнибала, ибо он великодушно защищал своего поверженного противника. И, естественно, это благородство не могло не тронуть Ланселя. Но вернемся к Ганнибалу.
Говоря о пунийском вожде, нельзя не упомянуть об одной загадке, которая вот уже столько веков волнует человечество. Этот великий полководец вторгся в Италию, одно за другим разбил три римских войска и, наконец, при Каннах полностью уничтожил колоссальную римскую армию. До сей поры все ясно и понятно. Но дальше происходят странные вещи. Почему-то после Канн не следует решительной победы. Ганнибал воюет еще 14 лет в Италии, причем все более и более там «завязает» (термин Ланселя). Что же произошло? В чем причина столь страшной неудачи Ганнибала? Лансель вслед за К. Нейманом, Э. Т. Сальмоном и Г. Босси полагает, что цель пунийца заключалась не в том, чтобы уничтожить Рим — он хотел разрушить италийский союз и вытеснить римлян на север. Этот план он и начал осуществлять после Канн. Мне представляется такая реконструкция ошибочной. В самом деле. Война продолжалась уже 14 лет. Римляне медленно, но верно теснили Ганнибала на юг. Такой великий стратег должен был понять свою ошибку уже года через три, а после падения Капуи надежд не оставалось вовсе. Но он провел на юге еще 10 лет. Чем это объяснить?
Мне кажется, что более правы античные авторы. Они единодушно утверждают, что Ганнибал рассчитывал на «молниеносную» войну. Согласно Ливию, глядя на Италию с высоты Альп, он говорил, что одна, много две битвы положат к его ногам Рим. По Полибию, в первый же год войны (218) Ганнибал был очень взволнован, узнав, что консул хочет отложить битву. Ибо он понимал, что время работает не на него, а на римлян. Если бы он знал тогда, когда так волновался из-за нескольких месяцев, что ему предстоит воевать в Италии еще 16 лет! Поэтому первые два года Ганнибал страстно стремился к генеральной битве. После Канн он решил, что генеральное сражение уже выиграл и, по-видимому, совершенно успокоился. Он ждал посольства из Рима. Когда же оно не прибыло, он сам отправил в Рим посла, уверенный, что ни о какой борьбе теперь не может идти речи. Но, к его изумлению, посла даже не приняли. «Невзирая на понесенные в битвах тяжкие поражения… на то, что с минуты на минуту опасность угрожала самому существованию города, невзирая на это, сенаторы… не забыли веления долга… И Ганнибал не столько радовался победе, сколько изумлялся и унывал при виде несокрушимого мужества, какое эти люди проявили в принятом решении», — пишет Полибий (VI, 58, 7-13).
К этому Ганнибал не был готов. Шифман отмечает, что карфагенский полководец «не принял во внимание римский народ, его упорную решимость сражаться до последнего и победить, не принял именно потому, что по воспитанию, образу жизни, по всему был типичным предводителем ландскнехтов и вполне хорошо понимал именно своего наемного солдата. Он, по-видимому, просто не мог представить, как можно продолжать войну после гибели армии, и именно этим объясняется его поведение после Канн и после Замы» [7]. Действительно, после Замы карфагеняне попали в точно такое же положение, как римляне после Канн. Но, когда кто-то заговорил было о дальнейшем сопротивлении, сам Ганнибал в ярости стащил его с ораторского возвышения.
И вот после Канн Ганнибалу пришлось начинать все заново, причем принять тот способ войны, который навязали ему римляне. Перед ним была тяжелая изнурительная борьба. Он, по словам Ланселя, не решившись штурмовать Рим, чтобы не завязнуть, вынужден был осаждать мелкие латинские городки. Каждый задерживал его на месяцы. А если жители не могли обороняться, они уходили, оставив ему одни стены. Жить под пунийцами они не хотели. Римляне же из последних сил с упорством отчаяния снаряжали все новые легионы. И это было, несомненно, первой причиной поражения Ганнибала.
Между тем появилась и вторая причина. За время войны вырос и возмужал в Риме новый полководец Публий Корнелий Сципион. Это был гениальный стратег: его победы блеском замысла и великолепием исполнения не уступали Ганнибаловым. В то же время он всегда держал в уме и план войны в целом, то, на что Ганнибал, видимо, уже был не способен после Капуи. Он провел военную реформу — об этом Лансель не упоминает — и реконструировал некогда такой неуклюжий и неповоротливый легион, превратив его в быстрое, маневренное войско. Наконец, это был необыкновенный дипломат, без труда привлекавший к себе симпатии местного населения. Он задумал отнять у Карфагена его провинции, армию, боевой флот и превратить в обычный мирный торговый город. В 210 году до н. э. он высадился в Испании с небольшим войском и за четыре года покорил эту страну, которую Баркиды завоевывали 27 лет (237–209 годы до н. э.). Затем он высадился в самой Африке. Через год он уничтожил союзное Карфагену царство Сифакса, разбил пунийцев в генеральном сражении и захватил важнейшие города. А в следующем году он разбил самого Ганнибала в решительной битве. Это был конец войны. Видимо, Лансель одному Сципиону приписывает столь неожиданный конец Второй Пунической войны. Он говорит, что взятие Сципионом Нового Карфагена, столицы пунийской Испании, решило судьбу Ганнибала.
Страницы, посвященные Ганнибаловой войне, особенно до битвы при Каннах включительно, несомненно, принадлежат к самым ярким в книге. Несколько менее удачной следует признать главу «Изгнание». Дело в том, что тут речь идет в основном о римской внешней политике. Автор здесь не специалист, и это явно его не очень интересует. Поэтому его мнения страдают некоторой поверхностностью. Например, знаменитое
Трактовка автором роли Ганнибала во всех этих событиях сильно отличается от той, которую отводит ему античная традиция. Наши источники более всего поражаются железной воле этого человека и его поистине чудесной целеустремленности. Всю жизнь свою он посвятил борьбе с римлянами, которых клялся ненавидеть еще ребенком. И вот разбитый в италийской войне, он срочно начал готовиться к новой. Бежав к Антиоху, он уговаривал царя дать ему армию с тем, чтобы снова начать борьбу в Италии. Лансель же считает, что его герой скорее плыл по течению и был игрушкой в руках обстоятельств. Его хотели выдать римлянам. Ему ничего не оставалось, как бежать к Антиоху. Но Антиох сам готовился начать войну с римлянами. Изгнанному полководцу ничего не оставалось, как предложить царю свои услуги, но о новой войне в Италии он и не помышлял.
Однако я лично не могу согласиться с такой трактовкой. Дело в том, что не только все историки, но и все политики, современники Ганнибала, думали, что он хочет воевать в Италии. Как только Ганнибал сделался советчиком Антиоха, Сципиона Африканского немедленно выбрали консулом.
Конечно, для того, чтобы защищать Италию. И этот энергичнейший человек целый год провел в Риме в полном бездействии, несомненно, полагая, что долг велит ему охранять родину. Тогда же он укрепляет юг Италии поясом колоний, которые должны были стать оплотом против нового вторжения. Затем он лично, невзирая на опасность, едет к Антиоху. Естественно предположить, что именно его дипломатия сыграла роль в решении царя перенести войну в Грецию. Недаром Антиох высадился в Элладе в следующем же году после визита Сципиона. Далее. Автор рассказывает об этолянине Фоанте, который убеждал царя высадиться в Греции, уверяя его, что едва он появится в Греции, вся страна встанет под его знамена. «Надо было не знать греков, чтобы так утверждать», — пишет Лансель. В результате царь совершил страшную ошибку, высадившись с маленьким войском. Однако трудно предположить, чтобы Фоант, сам грек, не знал своих соотечественников. И ему самому было страшно невыгодно, что Антиох взял так мало воинов. Видимо, он всеми силами стремился отвлечь царя от Италии, для того лгал и представлял войну в Элладе легче, чем она была на деле. В дальнейшем Ганнибал ведет себя с царем как-то странно. Он издевается над ним, дерзит ему и как будто всячески подчеркивает, что отныне ему все равно — он умыл руки. Так мог поступить человек, которого не послушались и планы которого не приняли.
Последняя глава называется «Наследие. Легенда. Образ». Здесь исследуется два вопроса: во-первых, каким запечатлелся Ганнибал в памяти тех многочисленных народов, с которыми он сталкивался, во-вторых, какое влияние он оказал на историю человечества.
Начнем с первого. Это очень интересная тема. Каких только нет преданий об Александре, Двурогом Искандере Востока! Его заставляют беседовать с самыми удивительными мудрецами и волшебниками, встречаться с царицей амазонок и даже взлететь на небо на крылатых грифонах. Каково же предание о Ганнибале? Какие еще блистательные подвиги приписывает ему народная фантазия?
Однако здесь мы сталкиваемся с историями совсем другого рода. Ганнибал питался человеческим мясом. Ганнибал засмеялся от радости, увидав яму, наполненную человеческой кровью. Ганнибал приказал завалить рвы пленными. Ганнибал кинул их под ноги слонам. Ганнибал хитро спрятал накопленные сокровища… И все рассказы говорят об одном и том же — о его жестокости, коварстве и алчности. Автор возмущен этими преданиями. «Это карикатура!» — восклицает он. Он прав. Это действительно карикатура. Дело в том, что легенда обыкновенно утрирует образ человека, подчеркивая до предела все его характерные черты. Например, у Александра его ненасытное любопытство и жажду приключений. Можно попытаться опровергнуть отдельные эпизоды, но меня поражает одно обстоятельство. Почему в рассказах о Ганнибале нет ни одной живой человеческой черты? Почему ни разу мы не слышим, что он влюбился, заинтересовался каким-нибудь философом, восхитился зрелищем в театре? Сколько таких рассказов существует об Александре и Сципионе, которые предстают перед нами живыми, очень увлекающимися людьми! Наконец, почему ни разу мы не видим Ганнибала увлеченным прекрасным чувством сострадания, которое так часто овладевало его благородным врагом Сципионом Африканским? Сколько раз мы видим Сципиона охваченным жалостью! Он плачет вместе с испанскими заложницами над их обидами, он спасает попавшую к нему в плен иберийскую красавицу. А когда к нему приводят связанного Сифакса, Сифакса, который обманул его, обрушил на его голову тысячи неприятностей, едва не погубил, он ощущает одно — глубокую жалость к этому человеку, прежде такому счастливому и богатому, велит его развязать и обращается с ним как с гостем, а не как с пленником.
Почему же ни одного подобного рассказа нет о Ганнибале? Почему нам с редким постоянством твердят лишь о жестокости, алчности и вероломстве? Это потому, объясняет Лансель, что все личные и приятные черты пунийца описал Силен, спутник Ганнибала, а его записки погибли. Но нас никак не может удовлетворить подобное объяснение. Ведь и записки непосредственных участников похода Александра погибли, а сохранились же в памяти тысячи живых черточек македонского царя. Далее. И Полибий, и Ливий знакомы были с сочинениями Силена и пользовались ими. Да к тому же не один Силен был на свете. Ливий пользовался анналистами, а Фабий Пиктор и Цинций были современниками событий. Полибий же беседовал со множеством людей, помнящих Ганнибала — с карфагенянами, римлянами, италийцами, греками, африканцами. И все-таки у них мы не находим ничего. Не странно ли?
Второй вопрос — это влияние Ганнибала на человечество. Тут автор приходит к поистине парадоксальному выводу. «Ганнибал, — пишет он, — исторически даже более значительная фигура, чем Александр Македонский, поскольку именно ему удалось первому вырваться за рамки одного государства, одной национальной культуры. Больше, чем военные успехи… нас поражает небывалая многогранность его личности».
Какие странные слова! Александр с маленьким войском завоевал почти весь известный тогда мир. Но не это главное. Он принадлежал к тем редким в истории людям, с именем которых связана целая эпоха. (У нас в России таким был Петр.) Причем этот завоеватель не разрушил многочисленные царства, как Чингисхан. Нет. Он перенес эллинскую культуру на почву Востока, и этот прекрасный цветок, «эта осенняя роза», как называет его сам Лансель, расцвел на новой почве. Выросли великолепные города, возродилась с новым блеском наука, и поднялись новые сильные государства. А что можно противопоставить этому в жизни Ганнибала? Да, он воевал 16 лет с римлянами, да, он одерживал поразительные победы, но войну в целом он проиграл. Мы ничего не можем сказать о его политическом гении, ибо не знаем, как он управлял бы Италией, если бы победил. В Испании, во всяком случае, его правление не ознаменовалось ничем примечательным. А едва он задумал какие-то реформы в Карфагене, его изгнали. Все плоды его деятельности, которые и исследует автор, это разорение Италии. Оно, конечно, оказало влияние на дальнейшую историю Рима, но никак не говорит о величии натуры.
Далее. В III веке довольно поздно было вырываться за рамки отдельного государства. К тому времени единая культура царствовала на огромном пространстве от Египта до Вавилона. Аркадцы жили в Александрии, а вавилоняне учились в Афинах. Поэтому то, что изгнанный пунийский полководец путешествовал по свету и всем предлагал свои услуги, уже никого не могло особенно удивить.
Наконец, где же многогранность его личности? Александр, с которым Лансель сравнивает Ганнибала, действительно многогранен. Мы видим его то прилежным учеником Аристотеля, то восторженным поклонником Гомера, то мудрым полководцем, то неистовым воином, то собеседником индийских гимнософистов, то почитателем Аммона, то высокомерным восточным владыкой, то покровителем семьи своего врага Дария. А Ганнибала мы встречаем только на поле боя, только вождем наемников.
И последнее. Македонский царь бывал резок, вспыльчив, несправедлив и даже жесток. И все-таки он показал всему миру достойный пример благородного уважения к чужим обычаям и великодушия к врагам. Вот почему в античности очень любили сравнивать Александра со Сципионом Африканским, который впервые провозгласил «милость к падшим» принципом своей политики. Поэтому-то Ясперс именно от Сципиона ведет начало европейской гуманности. Что же до Ганнибала, то созерцая всю его яркую жизнь, так увлекательно изложенную в книге Ланселя, остается повторить вслед за Полибием: «Нелегко судить о характере Ганнибала… достаточно того, что у карфагенян он прослыл за корыстолюбца, у римлян — за жестокосердого».
Памяти Жана Байе, которому я обязан своим первым приобщением к классической филологии
Вступление
Expende Hannibalem: quot libros in duce summo Invenies? [8]
…Ювенал не любил вождей, включая Траяна, под властью которого ему выпало жить. Описывая жалкую горстку пепла, в которую превратился великий Ганнибал, поэт не пожалел иронии. Зато на весах Истории эта горстка весит немало! В Древнем Риме о ней сказали бы — momentum, что значило «решающий фактор», нечто, способное перетянуть чашу весов на свою сторону. Впрочем, нам хорошо известна судьба этой удивительной «гирьки». Последнее поражение Ганнибала стало предвестником падения и краха его Отчизны, пережившей великого полководца всего на полвека.
Как будто гибнущий Карфаген увлек за собой в пучину и Ганнибала и для нас навеки потерян образ самого славного из его сынов. В античные времена с побежденными не церемонились. Проклятие забвения, обрушившееся на былого соперника Рима, уже стертого с лица земли, задело своей тенью и величественную фигуру Ганнибала, лишив его и достойной посмертной жизни — жизни в истории. Если не считать нескольких маловыразительных страниц, принадлежащих перу Корнелия Непота, мы нигде не найдем «жизнеописания Ганнибала», которое не стыдно было бы поместить в галерею портретов великих полководцев античности рядом с Александром и Цезарем. Не нашлось ни мрамора, ни бронзы, чтобы запечатлеть для потомков черты его лица. От великой судьбы до нас дошли лишь рассеянные блики, похожие на неверное отражение в осколках разбитого зеркала.
Пробелы в истории — лучшая пища для легенд. Как знать, быть может, как раз этому фактологическому туману и обязан образ Ганнибала своим обаянием, начавшим проявляться очень рано и, что самое любопытное, в самом же Риме. Древнеримский сатирик, упомянутый выше, посвятил незаурядной личности и жизненному пути Ганнибала всего двадцать коротких строк, которые вскоре стали любимым отрывком римских подростков, учившихся искусству декламации в школах риторики. Если верить тому же Ювеналу («Сатиры», VII, 160–164), к концу I века н. э. эти стихи достигли такой популярности, что у наставников от них уже «вяли уши». Правда, в новые времена поэты и драматурги уже не смотрели на подвиги Ганнибала как на источник вдохновения — впрочем, какой полководец, не имевший именитых друзей и не замешанный в шумные любовные скандалы, может похвастать тем, что им заинтересовалась большая литература? — зато на него обратили жадные взоры художники и граверы, скульпторы и литейщики, миниатюристы и мастера майолики, к наступлению эпохи классицизма успевшие создать целую сокровищницу вымышленной иконографии, к которой нам и остается обращаться за неимением реалистической портретистики.
Историки тем временем продолжали взвешивать прах Ганнибала. Это занятие оказалось не из легких, — по тем причинам, о которых мы уже упоминали. Но и избежать его никак нельзя, во всяком случае, если хочешь понять, в чем заключался смысл зародившегося в те давние времена и начавшего бурно развиваться процесса, который всего за одно столетие — с середины III до середины II века до н. э. — определил и надолго зафиксировал, причем во всех сферах сразу — и в политике, и в экономике, и в культуре, — контуры нынешнего пространства, именуемого Западным Средиземноморьем. В великом представлении, разыгравшемся тогда на сцене истории, Ганнибал поначалу играл одну из главных ролей, а потом, после вынужденного изгнания на Восток, стал больше зрителем, чем исполнителем.
В 247 году [9], когда родился старший сын Гамилькара Барки, Рим после долгой войны смог наконец вытеснить карфагенян из Сицилии — той самой Сицилии, что вскоре превратится в первую римскую «провинцию», первое римское владение, расположенное за пределами Италии, и главный стержень всех будущих римских предприятий на западе Средиземноморья. Еще через шестьдесят с небольшим лет Ганнибалу, павшему жертвой предательства приютившего его царя Вифинии Прусия, придется выпить яд, который он на всякий случай всегда имел при себе. Возможно, в тот скорбный день 183 года он предчувствовал, что теперь, после поражения Филиппа Македонского, после вытеснения из Малой Азии Антиоха Сирийского, которому, по правде говоря, он не столько помогал, сколько использовал его в собственных целях, последние барьеры, сдерживавшие натиск римского империализма в Греции и на греческом Востоке, с неизбежностью падут. И тогда ничто уже не помешает Риму добить Карфаген, чье могущество и власть во всем западном бассейне Средиземного моря он мечтал полностью восстановить каких-нибудь 30 лет назад.
Глава I. Гамилькар Барка
Первое вступление Ганнибала в великую игру, которая продлилась около 20 лет и в которой он чаще всего вынуждал соперников играть по его правилам, состоялось весной 219 года, в Испании, под стенами Сагунта. Именно здесь и именно в этот момент разыгралось событие, определившее личную судьбу нашего героя и ознаменовавшее начало Второй Пунической войны, которую римляне, никогда не заблуждавшиеся относительно того, кто ее затеял, частенько называли просто «Ганнибаловой войной». Как мы не раз и не два постараемся показать в нашем дальнейшем повествовании, если Ганнибал в самом деле предпочитал держать инициативу в своих руках, если он проводил свою политику и разработал свою оригинальную стратегию, то делал все это исключительно во имя родного города, даже если истинные его цели порой ускользали от понимания современников. И чтобы увидеть за захватывающей историей его походов нечто большее, чем обыкновенная военная авантюра, нужно вернуться еще дальше назад и вспомнить, с чего пошло непримиримое противостояние римлян и карфагенян. Первый и весьма продолжительный акт этой драмы начался в 264 году, когда римляне высадились в Сицилии, спеша на выручку наемникам-мамертинам, а завершился в 241 году подписанием договора, согласно которому Карфаген лишался всех своих сицилийских владений. Затем наступила передышка, нечто вроде перемирия без разоружения, продлившаяся 20 лет. Сегодня, глядя из перспективы, мы отлично видим, что этот «мир» на самом деле был всего лишь интермедией между двумя войнами. Среди современных историков широкой популярностью пользуется точка зрения Арнольда Тойнби, который предложил называть противоборство Карфагена и Рима, начавшееся в 264-м, а закончившееся в 201 году после поражения карфагенян при Заме подписанием невыгодного для них мира, «единой Пунической войной, разделенной на два периода». В Карфагене после 247 года основное, а вскоре и все целиком бремя ответственности за ведение этой войны возложили на себя представители одного из родов — рода Баркидов.
Утрата Сицилии и возвышение Гамилькара Барки
В Сицилии, первом театре войны, которую, возвращаясь к римской «системе отсчета», мы привычно называем Первой Пунической [10], сухопутные и морские сражения между карфагенянами и римлянами длились уже полтора года, когда командующим одного из главных соединений стал военачальник по имени Гамилькар Барка. Незадолго до этого у Гамилькара, уже имевшего трех дочерей, родился первый отпрыск мужского пола — сын Ганнибал.
Постоянно отступая, карфагеняне за несколько лет утратили почти все свои позиции на западе Сицилии. К 254 году, после сдачи города Панорма (ныне Палермо), они укрылись в двух крепостях, расположенных на западной оконечности острова, — в Лилибее (ныне Марсала), которым владели с 397 года, после разрушения Мотия, и в Дрепане (Трапани), служившем им морской базой благодаря превосходному рейду, который и сегодня с успехом используется для стоянки судов итальянского флота.
Вытесненные к самому побережью, ставшему для них крайней линией обороны, карфагеняне собирали силы для нанесения ответного удара. В 249 году гарнизон Лилибея под командованием умелого военачальника Гимилькона прорвал блокаду крепости, окруженной войсками римского консула П. Клавдия Пульхра (Полибий, I, 48). Такая же неудача ждала консула и в Дрепане, где плохое знание рейда и недостаточная маневренность флота стоили ему потери 93 кораблей, потопленных начальником пунийского флота Адгербалом. Одновременно второй консул Л. Юний Пулл проиграл сражение другому карфагенскому наварху — Карфалону, а в довершение всех бед его эскадра, застигнутая жестоким штормом, затонула на широте Камерины (Полибий, I, 51–54). В Риме двойное поражение обоих консулов 249 года произвело тягостное впечатление. Против них выдвинули обвинение в вольнодумстве: якобы флот Юния Пулла сгинул у мыса Пахин из-за того, что консул с презрением отмахнулся от предсказаний авгуров (Валерий Максим, I, 54). Что касается П. Клавдия Пульхра, то даже Цицерон, которого трудно заподозрить в чрезмерном ханжестве, в своем трактате «О природе богов» (II, 7) заклеймил его как нечестивца, усугубившего свою вину беспримерно дерзкой выходкой [11]. Накануне разгрома у Дрепана он, разъяренный тем, что священные куры отказались выйти из своей клетки и склевать предложенное зерно, велел утопить их в море, сказав: «Пусть пьют, если не хотят есть (ut biberent, quoniam esse nollent!)» В тогдашнем Риме подобная шутка ни у кого не могла вызвать даже тени улыбки, а легкомыслием консула немедленно воспользовалась соперничавшая в сенате с Клавдиями группировка Фабиев. В результате исполнительная власть в Риме с 247 по 245 год перешла в руки последних. В пунической кампании наступил спад, и историков до сих пор не перестает удивлять, почему Карфаген не ухватился за возможность расквитаться с ослабевшим противником и вернуть себе утраченные позиции. Складывается впечатление, что карфагенский сенат уже оплакал в душе потерю Сицилии.
Но Гамилькар Барка не собирался оставлять в покое римские войска. Он без конца досаждал им, курсируя со своим флотом вдоль побережья Южной Италии, особенно в районе Бруттия. Затем, вернувшись на север Сицилии, он подступил к Панорму и вскоре захватил крепость «На Герктах», что в переводе с греческого значит «темница», «тюрьма». Полибий (I, 56) оставил подробное описание этой горы, крутым уступом нависающей над берегом и увенчанной своеобразной естественной башенкой-донжоном. К сожалению, он не счел нужным с такой же точностью указать, где именно между Панормом и Эриком располагалась крепость. Скорее всего речь идет не о Монте Пеллегрино, чьи голые скалы подступают вплотную к Палермо с северной стороны, а о Монте Кастелаччо — 900-метровом утесе, находящемся километров на десять северо-западнее. На этой высоте Гамилькар устроил себе базу и отсюда нападал на римлян, обосновавшихся в Панорме. Пригодилась ему и гавань, защищавшая крепость «На Герктах» со стороны моря. На своих судах он совершал вылазки к италийским берегам, добираясь до города Кумы.
Гамилькар удерживал крепость в течение трех лет. В 244 году в результате смело проведенной операции он завладел городом Эриком, вклинившись таким образом между римским гарнизоном, стоявшим у подножья горы, и отрядом, занимавшим захваченный в 248 году консулом Юнием Пуллом храм Венеры Эрицинской, сооруженный на ее вершине. На северо-востоке с горы Эрик (Монте Сан-Джулиано) открывался подход к Дрепану, так что Гамилькар со своим небольшим войском мог отныне контролировать передвижения римских солдат и не давал им усиливать давление на все еще осажденную карфагенскую морскую базу. В осаде оставался и Лилибей, расположенный дальше к югу.
Между тем в Риме, в течение пяти лет после пережитого разгрома воздерживавшемся от морских сражений, в поисках выхода из тупика задумали перевооружение флота. За неимением средств в государственной казне сенат обратился за помощью к частным лицам, в особенности к тем из них, кто был лично заинтересован в победе и дальнейшем завоевании Сицилии. Представители правящего класса, как сообщает Полибий (I, 59), то есть аристократия Кампании, сама и развязавшая эту войну, за собственный счет — одни лично от себя, другие объединившись в группы — оснастили новый флот, потребовав взамен возмещения издержек в случае успеха (Cl. Nicolet, 1978, р. 708) [12]. В начале лета 242 года флот в составе двухсот квинкверем под командованием консула Г. Лутация Катула встал на рейд в виду Дрепана и Лилибея. Весной 241 года этот флот возле Эгатских островов, на широте Лилибея, перехватил караван тяжелогруженых карфагенских судов с продовольствием и подкреплениями. Римские корабли, не имевшие на борту никакого груза и потому более маневренные, без труда взяли верх над противником: пятьдесят пунийских судов были затоплены, а еще семьдесят взяты в плен вместе с экипажем [13].
Гарнизоны Лилибея, Дрепана и Эрика по-прежнему твердо удерживали занятые позиции, однако теперь, когда на море вновь хозяйничал Рим, им было не от кого ждать помощи. Гамилькар получил из Карфагена приказ вступить с римским консулом в мирные переговоры. Первоначальные условия договора, представленные на обсуждение в Рим, претерпели существенные изменения в сторону ужесточения, очевидно, после их обсуждения народным собранием — так называемыми центуриатными комициями. Карфаген обязался полностью освободить от своего присутствия не только Сицилию, но и Эолийские острова, лежащие между Сицилией и Италией и традиционно служившие одним из мест стоянки пунийских эскадр, и не предпринимать в будущем никаких попыток нападения на Сиракузы и их союзников. Подверглась пересмотру и финансовая сторона договора: срок уплаты военной контрибуции, установленный Гамилькаром и Лутацием в размере 2200 евбейских талантов, с двадцати лет сокращался до десяти, а кроме того, Карфагену пришлось срочно выплатить еще тысячу талантов (Полибий, I, 63). Но, какими бы значительными ни были эти суммы, они, конечно, не компенсировали военных затрат Рима, буквально утопившего в море целые состояния: если верить Полибию, римляне потеряли семьсот кораблей — против четырехсот карфагенских. Часть контрибуции наверняка пошла на оплату расходов частных лиц, призванных на помощь сенатом в 243 году (Cl. Nicolet, 1978, р. 609).
Так завершился первый, 20-летний, период этой войны, вспыхнувшей едва ли не случайно в результате стечения обстоятельств, которым Рим отдался на волю, не имея никакой долгосрочной внешнеполитической программы (S. Lancel, 1992, р. 380). В самом деле, решение о вступлении в войну исходило вовсе не от сената. Когда в 264 году римский народ на собраниях, проводимых по центуриям по инициативе консулов, в частности Аппия Клавдия Кавдекса, умело манипулировавшего общественным мнением, согласился прийти на помощь бандам кампанских наемников-мамертинцев, которые воевали в Мессане и прежде обратились с аналогичной просьбой к Карфагену, — это казалось скорее случайностью, чем сознательным политическим выбором. Однако политическая стратегия порой умеет маскироваться под такие вот необязательные, нелогичные решения, и то, что разыгралось в Мессане под видом малозначительной «карательной операции», преследовало далеко идущие и давно вынашиваемые цели. Во внешних проявлениях римского империализма той поры наблюдался признак некоего автоматизма, и верно сказано, что «самый механизм его завоеваний увлекал его все дальше и дальше вперед» (J. Heurgon, 1969, р. 338). Одним из принципов действия и источником энергии этого механизма была, как справедливо отмечено П. Вейном, внутренняя потребность Рима «вытеснить Карфаген из Италии, лишив его опоры в виде Сицилии» (P. Veyne, 1975, р. 827). Римляне, всерьез обеспокоенные близостью к своим границам пунийцев, отделенных от италийского побережья всего несколькими милями Мессанского пролива, конечно, были бы не прочь обеспечить собственную безопасность ценой вооруженного столкновения, ставкой в котором стала бы одна Сицилия. Одним словом, Римом замышлялось нечто вроде «превентивной войны», которая нейтрализовала бы сицилийский буфер (действительно, Сицилия вскоре превратилась в римскую провинцию) и укрепила бы статус неприступности италийских земель. Напомним, что в годы, непосредственно предшествовавшие сицилийскому периоду Пунической войны, в Риме произошло возвышение родов кампанского происхождения, гораздо острее остальных сознававших опасность подобного соседства, усугубленную наличием морских баз карфагенян на Эолийских островах (J. Heurgon, 1969, р. 344). В период между 267 и 245 годами консулами семь раз становились представители рода Атилиев, уроженцев Кампании; и Первая Пуническая война стала их войной, как в начале III века война с этрусками была войной Фабиев. Последовавшая вскоре аннексия Сардинии, ставшая возможной благодаря войне с собственными наемниками, в которую, как мы покажем, дал втянуть себя Карфаген, окончательно ликвидировала пунийское присутствие в Италии. И если бы не злополучная идея Ганнибала захватить Сагунт, сложившееся геополитическое равновесие, возможно, продержалось бы достаточно долгое время. Примерно так рассуждал и Ганнон — лидер пацифистской или, вернее, «африканской» партии карфагенского сената. Впрочем, точных исторических свидетельств у нас нет и никогда уже не будет…
Вместе с тем непростительной ошибкой было бы недооценить влияние других факторов, в частности, экономических, поскольку эти факторы диктовали поведение определенным римским кругам, а такие свидетельства у нас как раз имеются. Так, в недавних работах ряда исследователей совершенно справедливо отмечено начавшееся в первой половине III века усиление Кампании, уроженцы которой практически задавали тон в сенате. Именно в эти годы Кампания, богатейший сельскохозяйственный район, начала с успехом экспортировать свои вина и развивать производство керамической посуды, которая постепенно вытесняла с рынка аналогичную продукцию Апулии и Тарента (G. et С. Picard, 1970, pp. 183–184). Изучение керамики, найденной в североафриканских поселениях, в частности в Карфагене, проводившееся в последние два десятилетия, позволяет сделать вывод, что экспорт изделий горшечников Центральной Италии, во всяком случае, латинских мастеров так называемой «мелкой штамповки», доходил и досюда (J.-P. Morel, 1969, pp. 101–103; 1983, p. 739). Захват Сицилии, которая служила перевалочной базой торговым каботажным судам, сыграл чрезвычайно благотворную роль в расцвете этого «бизнеса», и не случайно к концу III века «кампанская керамика с клеймом А» хлынула в Карфаген настоящим потоком.
Но если стратегические цели Рима, смутные в начале войны, затем все-таки определились достаточно ясно, то готовность, с какой Карфаген смирился с потерей Сицилии, с трудом отвоеванной у греков несколькими веками раньше, способна кого угодно повергнуть в изумление. «Nimis celeris desperatio rerum» [14], по выражению Тита Ливия (XXI, 1, 5), помешавшее карфагенянам продолжить схватку, наверное, причинило немало страданий Гамилькару, который на своем участке «фронта» одерживал победу за победой и оставил поле боя только под давлением сената, заставившего его вступить с римлянами в переговоры. Тем не менее попробуем взглянуть на ситуацию глазами карфагенских сенаторов. Учитывая незначительность территории, занятой в Сицилии, продолжение карфагенского присутствия на западном плацдарме острова имело смысл только в том случае, если бы морские базы пунийцев (Лилибей и особенно Дрепан) оставались бы действующими, а западная оконечность Сицилии продолжала бы служить перевалочным пунктом для торговых судов Карфагена. Но к исходу сицилийской кампании стало ясно, что возросшая мощь римского морского флота больше не даст им спокойной жизни. Трезвомыслящие карфагенские политики проанализировали сложившуюся ситуацию и сделали из нее выводы.
Как и следовало ожидать, классические источники, во всяком случае Диодор и Полибий, обходят гробовым молчанием вопрос о спорах, наверняка бушевавших тогда в Карфагене. Но невозможно объяснить простым совпадением тот факт, что как только пунийцы осознали неизбежность потери Сицилии, они тут же принялись расширять свои приграничные африканские владения. В промежутке между 247 (год отправки Гамилькара в Сицилию) и 243 годами Ганнон завоевал город Тевесту (ныне Тебесса), существенно сдвинув юго-восточные границы государства и вплотную приблизив их к южным пределам древних нумидийских царств (S. Lancel, 1992, р. 279). Стремление Карфагена укрепить «тылы» в какой-то мере явилось реакцией на поход Регула, предпринятый в 256–255 годах. И хотя Регул не добился успеха, переполоху в карфагенской метрополии он наделал немало, заставив ее жителей припомнить вторжение Агафокла, случившееся 50 годами раньше (S. Lancel, 1992, pp. 385–387). Вполне вероятно, что «клану» консерваторов именно политика расширения и укрепления африканских рубежей представлялась наилучшим ответом на новый «расклад» взаимоотношений с Римом. В течение следующих 50 лет группировка карфагенского сената, возглавляемая Ганноном, неизменно придерживалась этой точки зрения, которая в конце концов и привела страну к разгрому при Заме.
Так обстояло дело к 241 году, когда Гамилькар возвратился из Сицилии. Он покидал остров с воинскими почестями, предварительно отведя свое войско из Эрика в Лилибей (Полибий, I, 66, 1) и добившись того, что его солдаты, как и воины Гискона — командующего лилибейским плацдармом, — сохранили не только свободу, но и оружие. На долю Гискона выпала тяжкая обязанность обеспечить переправку в Африку 20 тысяч человек. Завершая рассказ о четвертьвековой истории этой войны и перечисляя имена участвовавших в ней вождей, Полибий (I, 64, 6) не смог удержаться, чтобы не заявить, что из всех полководцев «лучшим по уму и доблести следует признать Гамилькара Барку».
Гамилькар Барка и род Баркидов
Как и большинство пунийских имен, имя Гамилькар принадлежит к числу «теофорных»[15], то есть указывает на связь его носителя с божеством семитического пантеона, от которого зависит и чьим покровительством пользуется получивший имя человек. Собственно «Гамилькар» (иногда у латинских авторов встречается более правильная транскрипция «Адмикар») восходит к финикийскому «bdmlqrt», что значит «служитель Мелькарта», великого тирского бога и небесного покровителя финикийской экспансии на Западе. Поэтому неудивительно, что имя Гамилькар встречается в источниках очень часто, свидетельствуя о его широкой распространенности. Самым древним и самым известным нам носителем этого имени, не считая героя настоящего повествования, является Гамилькар, погибший в 480 году до н. э. в битве с греками близ города Гимеры, в Сицилии (S. Lancel, 1992, р. 107).
Из-за обилия одинаковых имен в официальных документах той эпохи было принято указывать имена предков — дабы избежать путаницы. Поэтому на памятных стелах рядом с именем того, кому стела посвящалась, как минимум фигурировало имя его отца, часто — еще и имя деда, а порой, правда, редко, воспроизводилось настоящее генеалогическое древо рода. Но в обыденной жизни люди предпочитали различать носителей одного и того же имени при помощи фамильных имен или прозвищ, напоминающих римские cognomina и agnomina[16]. Так, судя по классическим источникам, у Гамилькара появилось прозвище Барка, восходящее к одному из двух возможных семитических корней. Первый из них означает «благословение» (от него же происходит арабское «Ьагака»), а в нашем случае свидетельствует о том, что Гамилькар, несомненно, обладал редкой харизмой. Вторая, более вероятная, версия связана с семитическим корнем «Ьгк», означающим «вспышка молнии», что тоже прекрасно согласуется с образом этого человека, прославившегося в сицилийской кампании своими стремительными наступательными действиями. Греческий эквивалент того же слова, звучавший как «keraunos» и тоже обозначавший «молнию», стал весьма распространенным добавлением к родовому имени среди представителей военной касты эпигонов[17] Александра Македонского. Но даже если мы примем за справедливую именно вторую версию значения имени Барка, это не даст нам ответа на вопрос, получил ли его наш Гамилькар первым, как cognomen ex virtute[18], а уж затем передал сыновьям, в том числе Ганнибалу, или сам унаследовал его от предков.
С этим вопросом неразрывно связан и еще один, очевидно, не поддающийся решению и касающийся происхождения рода. Наверное, мы не ошибемся, если предположим, что положение, которое занимали Баркиды в Карфагене середины III века, основывалось на достаточно древних корнях. Однако дальше предположений мы заходить не рискнем, хотя такие попытки и предпринимались. Речь идет о весьма смелом толковании нескольких стихов из Силия Италика, видного римского сенатора, занимавшего пост консула в 68 году н. э., то есть в год смерти Нерона, и известностью своей больше обязанного почтительным уважением к памяти Цицерона и Вергилия, чьи бывшие поместья — в Тускуле и близ Неаполя — он выкупил за собственный счет, чем своей громоздкой эпопеей в 17 песнях, озаглавленной «Punica», то есть «Пунические войны». Это сочинение, в вычурно-поэтической форме повторяющее то, что Тит Ливий изложил в прозе в третьей декаде своей «Истории», целиком посвящено истории Второй Пунической войны. В первых строфах эпопеи автор рисует молодого Ганнибала — как мы увидим позже, в полном соответствии с классической традицией, — орудием мести предков. По версии Силия Италика, Ганнибал через «старого Барку» ведет свой род от легендарного Бела. В ту пору, утверждает Силий, когда Дидона, убежав из Тира, бродила по миру в поисках пристанища, пока не основала Карфаген, с ней вместе странствовал и юный сын Бела (Punica, I, 71–73). Очевидно, о существовании Бела автор «Пуники» узнал у своего литературного учителя Вергилия, поскольку именно в «Энеиде» (I, 621) он представлен как отец Дидоны. Таким образом, далекий предок Ганнибала, если верить автору, оказывается братом Дидоны. Искушение Силия Италика связать родственными узами величайшего деятеля истории Карфагена с легендарной основательницей этого государства понять легко. На самом деле во второй четверти VII века до н. э. в Тире действительно правил царь по имени Баал, и нет ничего невозможного в том, что усиливающееся давление ассирийских царей (Ассаргаддона и Ашшурбанипала) на финикийские города привело к массовому изгнанию беженцев с Востока, которые начали селиться в этой африканской колонии, основанной в конце IX века, то есть за полтора столетия до Баала (G. Picard, 1967, р. 18). Так, во всяком случае, свидетельствуют письменные источники. Мало того, ряд открытий, сделанных во время недавних раскопок на территории Карфагена, позволяет еще более сократить временной разрыв между 814 годом как датой, полученной из письменных источников, и первыми материальными свидетельствами существовавшей тогда культуры (S. Lancel, 1992, pp. 44–46). Поэтому весьма популярная в прошлом романтическая конструкция Э. Форрера, в соответствии с которой Карфаген был основан в 666 году двумя дочерьми Баала — Дидоной и Анной, бежавшими из Тира в страхе перед Ашшурбанипалом, должна быть отринута как совершенно не заслуживающая доверия.
Но вернемся к Белу Вергилия (и Силия). Предположение, что древнеримский поэт мог прослышать про тирского царя Баала, фигурирующего исключительно в восточных источниках, выглядит просто несерьезно. Зато значение слова «баал» как формы звательного падежа уважительного обращения к мужчине («господин», «муж»), входившего первой частью в состав имен божеств семитского пантеона, он знал наверняка. Думаем, этого ему вполне хватило, чтобы назвать так легендарного отца Дидоны, тем более что латинская транскрипция пунического термина — Belus — позволяла использовать его и в размере спондея, и в размере трохея, превращая в своего рода «служебное слово» при построении гекзаметров. Так, автор «Энеиды» даже позволил себе роскошь дважды употребить это слово в одном и том же стихе (I, 621). «Язык эпоса — сын гекзаметра», — утверждал Антуан Мейе, и мы должны признать, что это справедливо в том числе и относительно употребления имен собственных. Итак, Силию оставалось лишь «замкнуть» Ганнибалом ветвь почтенного и древнего рода.
С другой стороны, как мы уже попытались мельком отметить выше, нет никаких причин сомневаться, что Гамилькар и его семья принадлежали к пунийской аристократии. Косвенных указаний на это хватает с избытком. Во-первых, факт назначения Гамилькара командующим сицилийским войском говорит сам за себя: немыслимо допустить, что карфагенский Совет старейшин мог поручить столь ответственное дело человеку, не принадлежащему к правящему классу. Судя по всему, рекрутов в Карфагене не знали, и кроме наемников в армии служили только ливийские подданные, которыми командовали молодые карфагеняне благородного происхождения (G. Picard, 1967, р. 20). И хотя в дальнейшем, как мы увидим, Гамилькар и его старший сын, продолживший дело отца, проводили политику, направленную на изменение общественной жизни в «демократическом», условно говоря, духе, ничего действительно «революционного» эта политика не предполагала, и ни о какой истинной «солидарности» с низшими общественными классами никто из ее проводников не помышлял. Мало того, опора Баркидов на армию и простой народ всегда служила им лишь инструментом удовлетворения личных амбиций или средством нейтрализации влияния того клана в сенате, который противодействовал проводимой ими внешней политике.
Но самым верным признаком принадлежности Баркидов к карфагенской аристократии служит их земельное богатство. И хотя данных по этому вопросу у нас не так уж много, зато они вполне надежны. Так, вернувшись из Италии осенью 203 года, Ганнибал высадился на африканском берегу, но не в Карфагене и не возле расположенного поблизости мыса Бон, а в местечке Малый Лептис (ныне Лемта, район Сахеля в Тунисе), где и провел несколько месяцев, предшествующих битве со Сципионом при Заме. Объяснить этот его шаг только желанием, чтобы между ним и римскими силами, которые уже вступили в область Утики и бассейн Нижней Меджерды не произошло сражения, невозможно. Зато одна из легенд, которая, как читатель убедится позже, заслуживает определенного доверия, утверждает, что он приказал своим солдатам заложить здесь обширные плантации оливковых деревьев. Он действительно вполне мог заниматься подобными трудами до конца 202 года, когда состоялась битва со Сципионом, но с еще большим успехом — в промежуток между 201 годом, когда Карфагену был навязан мир, и 196 годом, когда он занимал пост суффета [19]. Все это говорит о том, что к латифундиям Бизация его привязывал горячий личный интерес. Наконец, летом 195 года, когда ему пришлось срочно бежать из Карфагена, он, прежде чем покинуть Африку навсегда, укрылся в таком месте, которое считал самым надежным приютом, — одной из укрепленных башен, расположенных между Тапсом и Ахоллой (Тит Ливий, XXXIII, 47), то есть именно в этом районе. Это могло быть только родовое имение, поскольку, покинув африканскую землю еще ребенком на долгих 35 лет, вряд он нашел бы время и возможность заниматься покупкой и благоустройством собственного поместья. Следовательно, оно досталось ему от отца — Гамилькара, который, в свою очередь, то воюя в Сицилии, то безвылазно сидя в Испании, где после войны с наемниками занял должность «проконсула», очевидно, располагал ничуть не более широкой возможностью развернуть плодотворную деятельность земельного собственника сообразно агрономическим предписаниям Магона [20]. Таким образом, богатство Баркидов, возможно, и не достигавшее умопомрачительной пышности, описанной Флобером на первых же страницах «Саламбо», носило, скорее всего, наследственный характер.
Если о предках Гамилькара нам не известно практически ничего, то судьба первого поколения его потомков, напротив, прослеживается достаточно четко. Предположительно, Гамилькар родился около 275 года до н. э., значит, командование сицилийским войском в 247 году получил будучи молодым (Корнелий Непот говорит о нем «admodum adulescentulus» [21], что все-таки кажется перехлестом). Имени его жены мы не знаем, как не знаем и имен трех его дочерей, родившихся прежде сыновей. Старшая вышла замуж за Бомилькара, которому впоследствии довелось сыграть не последнюю роль в событиях 215–212 годов в качестве командующего карфагенским флотом; их сын Ганнон, едва перешагнув юношеский возраст, избрал военную карьеру и служил под началом своего дяди Ганнибала; как мы увидим позже, он внес немалый вклад в победу при Каннах. Вторая дочь Гамилькара вышла замуж за Гасдрубала, именуемого также Гасдрубалом Красивым. Очевидно, это случилось между 241 и 237 годами, пока тесть вместе с зятем не отправились в Испанию. Должно быть, она умерла молодой, потому что Гасдрубал затем женился вторым браком на иберийской принцессе. Третьей дочери Гамилькара досталась слава, пережившая века — благодаря гению Флобера, изобразившего, а вернее сказать, целиком выдумавшего ее под именем Саламбо, ибо на самом деле о ней известно лишь, что ее прочили в жены нумидийскому вождю Нараве (Полибий, I, 78).
Первый сын родился у Гамилькара в 247 году, то есть в год его отъезда в Сицилию. Мальчика в честь деда назвали Ганнибалом, что по-финикийски означает «пользующийся милостью Баала» (Hnbcl). Вскоре на свет появились еще два сына: Гасдрубал (по-финикийски «мне помогает Баал» — Zrbcl), — во время италийского похода Ганнибала он возглавил командование войсками в Испании и был убит в 207 году на берегах Метавра, спеша на выручку брату, — и Магон (Mgn, по-финикийски «дар»), сражавшийся в Лигурии на завершающем этапе италийской кампании и, если верить Титу Ливию (XXX, 19, 5), погибший в море в 203 году, на пути домой. Всех трех братьев разделяла очень небольшая разница в возрасте. Нет никаких сомнений, что Гамилькар возлагал на сыновей большие надежды, и вполне правдоподобным выглядит анекдот, пересказанный римским историком Валерием Максимом (IX, 3, 2). Глядя на увлеченно игравших мальчишек, Гамилькар якобы воскликнул: «Вот львята, которых я ращу на погибель Риму!»
Война с наемниками
Мы не знаем, какие мысли тревожили Гамилькара, когда он обсуждал с Лутацием условия мирного договора, положившего конец Первой Пунической войне, как не знаем, предвидел ли он, что последствия этого договора скажутся на судьбе его родины немедленно. Он сложил с себя полномочия полководца еще в Сицилии, препоручив заботы об армии командующему лилибейским плацдармом Гискону, а сам вернулся в Карфаген. О том, что он предпринял дальше, мы можем только догадываться. Весьма вероятно, что он попытался завязать нужные связи в кругах, враждебно настроенных к клану, возглавляемому Ганноном, однако точных сведений об этом у нас нет, а потому следует отвергнуть как недостоверную версию о якобы имевшем место тайном сговоре с неким «царем» Бомилькаром II, о котором не упоминает ни один из источников. На самом деле Бомилькаром звали командующего карфагенским флотом, женатого на старшей дочери Барки (G. Picard, 1967, р. 68). Известно лишь, что некоторое время спустя восставшие солдаты-наемники, служившие под его началом в Эрике, вменили Гамилькару в вину его отставку, посчитав, что он принял ее по собственной воле (Полибий, I, 68, 12). Легко представить себе, что должен был чувствовать так и не побежденный врагом полководец, которому эту отставку навязали свыше. Очевидно, он как никто сознавал всю опасность возвращения в Африку войска, требовавшего платы за свой ратный труд, в то время как государственная казна совершенно опустела. Дальнейший ход событий показал, что его опасения имели под собой все основания.
Разумеется, особой статьей подписанного с Римом мирного договора предусматривалась немедленная эвакуация тысяч солдат, скопившихся в окрестностях Лилибея, — наемников, навербованных с бору по сосенке, а также ливийцев, являвшихся подданными Карфагена. Их отправкой в метрополию занялся Гискон. Он действовал достаточно мудро, понимая, что массовое прибытие в Карфаген тысяч вооруженных людей чревато нежелательными последствиями, а потому разделил войско на небольшие отряды, отбывавшие из Сицилии поочередно. Тем самым он давал правительству возможность собраться с силами и постепенно выплатить солдатам причитавшееся им жалованье, после чего те могли спокойно убраться каждый к себе на родину. Однако серьезные денежные затруднения, испытываемые Карфагеном, заставили сенаторов совершить крупную ошибку. Они решили, что если собрать в городе всех наемников сразу, то с ними легче будет договориться об уменьшении обговоренных сумм (Полибий, I, 66, 5). В результате случилось то, что и должно было случиться: мающиеся бездельем и нетерпением люди очень скоро превратились в озлобленную толпу, готовую на любые бесчинства, — те самые бесчинства, на которые туманно намекает Полибий и которые вдохновили Флобера на создание красочной картины пиршества в «садах Гамилькара».
Положение становилось угрожающим. Совет старейшин согласился выдать каждому солдату по золотому статеру «на пропитание» с тем условием, что нежеланные гости покинут город, прихватив имущество и семьи (последнее требование, по мнению Полибия, вызвало особенное раздражение наемников), и под руководством командиров соберутся в Сикке — городе, известном своей 800-метровой скалой (по-арабски «эль-Кеф»), нависающей над западной оконечностью тунисского хребта. Почему именно в Сикке? Очевидно, решающую роль сыграли соображения типа «чем дальше — тем лучше». Действительно, наиболее короткий путь, вначале пролегавший параллельно внутреннему течению Меджерды, а затем пересекавший Туггу (ныне Дугга) и Мусти (ныне Эль-Криб), насчитывал около 200 километров, отделивших Карфаген от его бывших верных солдат. К тому же Сикка, притулившаяся на самом юго-западе африканской территории Карфагена, вклиниваясь углом в нумидийскую страну, населенную массилиями, больше походила на военный лагерь, чем на город, во всяком случае с тех пор, когда Ганнон завладел Тевестой. Полибий описывает, как проводили эти люди свои дни в полнейшей праздности, не зная, куда себя девать, от нечего делать предаваясь пустым мечтам и в сотый раз подсчитывая, сколько именно задолжал им Карфаген. Флобер «от себя» добавил к этой картине присутствие «жриц Таниты» (скорее уж Астарты) и живописно изобразил храм Венеры, впоследствии действительно прославивший город (в римскую эпоху его так и именовали — Венерина Сикка). Впрочем, точных сведений о том, что здесь практиковали священную проституцию [22], с которой солдаты Гамилькара уже столкнулись в Эрике с его храмом Венеры Эрицинской, у нас нет, хотя, если правда, что эту традицию принесли в Сикку элимы из Сицилии, то она должна была иметь очень древнее происхождение.
Вести с наемниками переговоры прибыл в Сикку Ганнон — недавний покоритель Тевесты и верховный главнокомандующий карфагенской армии. Он нажимал главным образом на плачевное состояние карфагенских финансов и уговаривал солдат согласиться на получение меньшего по сравнению с уговором жалованья. Восторга в слушателях его речи не вызвали. Ситуация осложнялась тем, что солдатская масса представляла собой настоящую мешанину наций и языков. Помимо уроженцев Африки ливийцев, составлявших большинство (к ним мы еще вернемся), Полибий (I, 67, 7) упоминает иберов, галлов, лигуров, жителей Балеарских островов и тех, кого греческий историк именовал «полугреками», употребляя крайне редкий термин «mixhellenes» и уточняя, что почти все они были дезертирами или беглыми рабами. Обратиться ко всем сразу не представлялось никакой возможности, и Ганнону пришлось вести переговоры с каждым отрядом по отдельности, а в качестве переводчиков использовать командиров. Последние или хитрили, или действительно плохо понимали, что им предлагают, во всяком случае солдаты слушали Ганнона настороженно и не собирались с ним соглашаться. Они вообще не доверяли ему и не понимали, почему должны договариваться с этим подозрительным типом, которого они не знали и под чьим началом не служили. Кончилось все тем, что солдаты взбунтовались против собственных командиров и двинулись на Карфаген. Не дойдя 20 километров до пунийской столицы, они разбили лагерь на берегу озера, неподалеку от Тунета (ныне Тунис).
Теперь в Карфагене поняли, какую глупость совершили, позволив наемникам собраться вместе в столь угрожающем количестве. Их даже нечем было припугнуть — ведь им разрешили забрать с собой все имущество и увезти с собой в Сикку семьи! А солдаты уже почуяли свою силу. Чем стремительнее рос страх обитателей города перед вооруженной солдатней, тем жарче разгорались их аппетиты (Полибий, I, 68, 6). Они уже вытребовали себе положенное жалованье, но теперь этого им казалось мало. Они хотели, чтобы им оплатили стоимость оружия, павших коней и хлебного пайка сразу за несколько лет, и притом в кратчайшие сроки. Вести переговоры с Гамилькаром Баркой они наотрез отказались, считая, что он их если и не предал, так бросил, но согласились встретиться с Гисконом, который командовал ими в Лилибее, а затем так умело организовал их отправку с Сицилии.
Гискон начал с выплаты жалованья, однако с компенсацией за хлеб и коней просил подождать. Этой отсрочкой как предлогом немедленно воспользовались двое вождей наемных отрядов, представлявших интересы той части войска, которую совершенно не устраивало мирное разрешение конфликта. Они и взяли на вооружение политику «чем хуже, тем лучше». Наибольшую опасность таил в себе некто Спендий — «полугрек» родом из Кампании, беглый раб и римский дезертир, то есть человек без будущего и без надежд. Полибий (I, 69, 4) описывает Спендия как сильного и смелого воина — в отличие от Флобера, запечатлевшего под этим именем труса и подлеца, резко противопоставленного мужественному Матосу. Помимо этого Спендий обладал незаурядным тактическим чутьем и талантом к иностранным языкам, которыми среди окружавших его дикарей мало кто мог похвастать. Ему не составило труда убедить вожака ливийцев Матоса действовать с ним заодно. Правда, у Матоса имелись собственные причины опасаться мирного исхода переговоров. Уроженец Африки, он понимал, что в случае чего ему бежать от гнева карфагенского сената некуда, и потому с жаром принялся убеждать своих соотечественников, что возвращаться на родину им никак нельзя, потому что мстительная рука Карфагена достанет их и там. Когда стало известно, что Гискон отказался выполнить все требования наемников сразу, в их стане поднялась большая суматоха. Солдаты собирались кучками и кричали до хрипоты. Но Спендий и Матос сумели очень скоро направить всеобщее недовольство в нужное им русло. Если взять слово пытался кто-либо из несогласных с ними, они так умело заводили толпу, что несчастному не давали говорить, а со всех сторон неслись яростные крики: «Бей его!» Полибий (I, 69, 12), описывая эти сцены, использует греческий глагол «balle», но что именно орала возбужденная солдатня, мы, конечно, можем только догадываться. Гискон все еще не оставлял надежды договориться по-хорошему с мятежным войском, однако и его терпению настал предел. Когда за своей долей добычи к нему явились африканцы, он посоветовал им обратиться к «своему начальнику», то есть к Матосу. В ответ разъяренные солдаты, подстрекаемые Спендием и Матосом, кинулись громить сундуки карфагенских воинов, а самих их вместе с Гисконом захватили в плен.
«Беспощадная» война и восстание африканцев
Итак, непоправимое свершилось. Наемники объявили Карфагену беспощадную войну — «polemos aspondos», как пишет Полибий (I, 65, 6), то есть буквально войну без пощады к побежденному, войну на уничтожение. Греческий историк, которому и на сей раз не изменила его обычная проницательность, совершенно справедливо указал, за счет какого «топлива» пылал костер этой войны. Почти повсеместно на территориях, подвластных Карфагену, царило такое ожесточение, что взбунтовавшиеся наемники, особенно ливийцы, чувствовали себя словно рыба в воде. Во время сицилийской кампании, потребовавшей колоссальных расходов, карфагенский сенат и так выжимал все соки из жителей африканских территорий. Полибий (I, 72, 2) утверждает, что в эти годы налоги с горожан выросли вдвое, а у крестьян отбирали половину урожая. Чтобы правильно оценить размах этой конфискационной политики, необходимо вспомнить, в каком положении находились ливийские крестьяне под владычеством Карфагена.
Как бы велико ни было искушение распространить на эту область наши знания о крестьянском земледелии на африканских территориях во времена Римской империи, поддаваться ему не следует. Вопрос этот достаточно сложен, хотя изучен неплохо, в частности, относительно периода II–III веков н. э. Основной источник сведений — каменные таблички, найденные при раскопках в среднем течении Меджерды, на которых сохранились выбитые законы и правила, регламентирующие порядок организации фермерских хозяйств в подчиненных империи областях. «Римский юридический гений изобрел „четырехслойную“ систему права собственности на одну и ту же землю: первым, основным и вечным собственником являлся римский народ; затем шел „хозяин“ — император или крупный землевладелец; затем — арендатор-откупщик; наконец, колон, распоряжавшийся двумя третями производимой продукции» (G. Picard, 1990, р. 64). Таким образом, колоны, отдавая треть урожая и отрабатывая определенное количество дней на «барщине» в пользу арендатора, получали право владения своим участком земли вместе с прилегающим к нему домом, включая право его продажи и передачи по наследству. Шла ли речь об имперских землях или латифундиях, принадлежавших крупным землевладельцам, в Риме предпочитали именно такую систему косвенного налогообложения. От системы прямых налогов ее выгодно отличало отсутствие необходимости привлекать к работе тысячи рабов и сельскохозяйственных рабочих, представлявших собой наиболее нестабильную часть общества. Крупные восстания рабов, потрясавшие Республику на протяжении двух последних веков ее существования, достаточно напугали Рим и послужили ему хорошим уроком. Шестьдесят с лишним лет назад выдающийся исследователь истории античной Африки Стефан Гзель опубликовал статью под названием «Сельские рабы в римской Африке» (S. Gsell, 1932), в которой доказал, что никаких сельских рабов на самом деле там не было.
Что касается пунической Африки, то здесь, насколько мы можем судить с учетом многочисленных «белых пятен» в наших познаниях, дело обстояло совершенно иначе. Полибий (I, 71, 1) указывает на существование хоры — территории, управляемой непосредственно Карфагеном и охватывавшей главным образом земли у мыса Бон, в районах, близких к Северному Тунису и в бассейне среднего течения Меджерды. Именно эти земли служили городу главным источником сельскохозяйственной продукции, притом в количествах, достаточных для его обеспечения. Благодаря обилию рабской рабочей силы хозяйство на этих землях велось способом, принятым в эллинистическую эпоху. Все имеющиеся в нашем распоряжении источники подтверждают, что в сельском хозяйстве Карфагена широко использовался труд рабов, источником пополнения которых служило, во-первых, пиратство, а во-вторых, войны. В 310 году, когда тиран Сиракуз Агафокл одержал победу над карфагенянами при Тунете, он обнаружил в оставленном ими лагере тысячи штук наручников, предназначавшихся для будущих пленников, которыми надеялась разжиться армия пунийцев. И действительно, уже на следующий год, когда военная удача отвернулась от Агафокла, сицилийским грекам, попавшим в рабство, пришлось заняться возделыванием целинных или разоренных войной земель (Диодор Сицилийский, XX, 13, 2; 69, 5). Еще полвека спустя римские солдаты, занявшие под предводительством Регула мыс Бон, увезли на своих судах более 20 тысяч рабов (Полибий, I, 29, 7).
Но поддержали мятежников вовсе не те сельские рабы, которые трудились на богатых и плодородных землях хоры, непосредственно соседствующей с Карфагеном. Тысячи людей, присоединившихся к наемникам, — 70 тысяч, если верить Полибию (I, 73, 3), — состояли в основном из «ливийцев», то есть африканцев, в частности, жителей внутренних сельских районов, сохранивших свою свободу, но вынужденных выплачивать Карфагену дань «натурой». Вместе с поборами, взимаемыми с горожан, этот натуральный оброк, опять-таки по свидетельству Полибия (I, 71, 1), и служил источником финансирования общественных, в том числе и военных, расходов Карфагенского государства. В последние годы сицилийской войны эти расходы так выросли, что крестьянам приходилось отдавать половину своего урожая. Одним из инициаторов конфискационных мер выступил как раз покоритель Тевесты Ганнон, следовательно, нечего удивляться, что наемники категорически не желали иметь с ним дело в качестве посредника.
Порой в научной литературе предпринимались попытки квалифицировать широкие народные волнения, которыми умело воспользовались мятежные наемники, как «революцию» (G. Picard, 1967, р. 70). Нам это понятие представляется слишком политически насыщенным, чтобы применить его к рассматриваемому случаю. Революций не бывает без политических целей, не важно, провозглашаются эти цели до или после переворота. Но никакой политической стратегии у мятежников не видно. Мало того, известные нам факты свидетельствуют, что классических проявлений социальной смены ролей, характерной для любой «жакерии», в том числе и вспыхнувшего в самой Африке несколькими веками позже движения «цирконцеллионов», здесь не наблюдалось. Так что на революцию бунт, поднятый мятежниками, явно не тянул. Тем не менее волна всеобщего недовольства, захватившая ограбленных Карфагеном африканских крестьян, вылилась в действенную и почти автоматическую солидарность с вооруженными людьми, посмевшими восстать против их обидчика. В эллинистической историографии особенно подчеркивается проявляющаяся в подобных обстоятельствах коллективная солидарность женщин, превратившаяся в своего рода клише. И у нас нет оснований не доверять Полибию, когда он утверждает (I, 72, 5–6), что в африканских городах женщины массовым порядком продавали свое личное имущество и украшения и несли деньги в казну мятежников. За счет этих средств Спендий и Матос уплатили солдатам все, что тем причиталось, и у них еще осталось достаточно ресурсов на ведение собственной кампании. Если согласиться с приводимой Полибием цифрой, проверить которую все равно невозможно, и допустить, что к восставшим присоединилось 70 тысяч ливийцев, то получается, что армия наемников насчитывала около ста тысяч бойцов. Матос разделил их на несколько отрядов: одним предстояло отправиться к северо-западу от Карфагена на помощь войскам, осадившим Утику и Бизерту; других он отправил к Тунету, где уже сосредоточились крупные силы, угрожавшие пунической метрополии с юго-запада. Таким образом перешеек, на котором стоял город, оказался в тисках, а сам он был отрезан от остальной территории страны.
В Карфагене наконец-то спохватились. Срочным порядком принялись собирать войско из заморских наемников и собственных горожан, способных носить оружие. Последние образовали несколько кавалерийских отрядов. Нашлась и сотня боевых слонов. Одновременно из кораблей, уцелевших после сицилийской войны — трирем и квинкверем, — сформировали эскадры. Очевидно, именно с их помощью Ганнону и удалось переправиться к Утике. Слонов, скорее всего, переправили на плотах. Наемники, конечно, позаботились о том, чтобы сделать невозможным всякое сообщение между обоими городами, однако не будем забывать, что в ту эпоху — эпоху, уже подходившую к концу, — Утика еще имела открытый доступ к морю, а мятежники контролировали только сухопутные подходы. Недавние исследования, проводившиеся совместно археологами и специалистами по геоморфологии, позволили с точностью установить, как выглядел ландшафт в дельте Меджерды в ту эпоху, то есть к концу III века до н. э. (R. Paskoff, Н. Slim et P. Trousset, pp. 522–524).
Итак, Ганнон добрался до осажденных жителей Утики и получил от них орудия тогдашней артиллерии — катапульты и баллисты. Обрушившись с тыла на укрепления противника, он нанес им первое поражение, успех которого не в последнюю очередь обеспечили слоны, обратившие наемников в беспорядочное бегство. Уцелевшие после побоища солдаты укрылись на расположенном неподалеку лесистом холме, возможно, это была нынешняя невысокая гора Мензель-Гхуль. Ганнон, привыкший сражаться с нумидийскими бандами, которые, получив первый чувствительный удар, разбегались без оглядки кто куда, решил, что дело сделано, и, оставив свое войско, отбыл в Утику, дабы, как скупо сообщает Полибий, «уделить внимание своему телу» (peri ten tou somatos therapeian) (I, 74, 9). Этой туманно-лаконичной фразы Флоберу оказалось достаточно, чтобы изобразить картину, которая наверняка понравилась бы Тома Кутюру, автору полотна «Римляне времен упадка», ставшую гвоздем Салона 1847 года. У Флобера глазам зрителя предстает тучный «суффет» в окружении экзотичного вида юношей-«банщиков», который омывает свои раны в коричном масле, одновременно лакомясь самыми изысканными блюдами. Наемники не упустили своего шанса. Напав на лагерь, оставшийся без командира, они перебили большое число солдат, а остальных заставили бежать за крепостные стены Утики, но главное — захватили осадные орудия, в панике брошенные войском Ганнона. Некоторое время спустя пунийский военачальник еще раз повторил ту же ошибку, когда пренебрег реальными шансами на победу и не решился дать бой наемникам возле местечка, которое Полибий называет Горза и которое мы бы не спешили идентифицировать с Гурзой (ныне Калаа-Кебира), отмеченной в более поздних источниках, относящихся уже к римскому периоду, поскольку Гурза располагалась всего в двенадцати километрах от Гадрумета (ныне Сус), то есть далековато от Утики.
С этим моментом связано и новое появление на исторической сцене Гамилькара Барки, который после своего возвращения из Сицилии в 241 году оставался в тени и, судя по всему, в опале. Карфагенский сенат вынес справедливую оценку бездарным действиям Ганнона и передал командование небольшой армии (около 10 тысяч воинов и 70 слонов) несчастному герою Эрика. Первая же проведенная Гамилькаром операция, которую подробно описывает Полибий, доказала, что он в полной мере владел и талантом стратега, и тактическим чутьем, позволявшими ему верно оценивать ситуацию, принимать нужные решения и немедленно претворять их в жизнь. Эти качества он передал по наследству и своему сыну Ганнибалу.
Победа Гамилькара при Макаре
Мы знаем, что наемники держали под контролем перешеек, связывающий Карфаген с континентом, перекрыв все тропы в предгорьях вершин Аммара и Нахли, подступавших к городу с запада. Полибий (I, 75, 5) добавляет, что восставшие прочно удерживали единственный мост через Меджерду (У греческого историка называемую Макаром), открывавший путь на Утику. Сегодня довольно трудно определить, в каком именно месте древнего русла реки располагался этот мост: то ли он был переброшен через ее правый приток, тогда впадавший в море с севера от горы Аммар (в этом случае береговая линия намного отстает от теперешней), близ нынешнего местечка Аль-Шебала; то ли, что менее вероятно, пересекал ее чуть выше по течению, возле Джибейды, в той точке, где русло реки за прошедшие столетия совсем не изменилось. Так или иначе, но Гамилькар заметил, что при определенном направлении ветра — по всей вероятности, восточном — в устье реки, вдоль морского побережья, наметало такое количество песка, что переход водного потока вброд становился вполне реальным делом. Рассказ Полибия тем более заслуживает доверия, что в дальнейшем тот же природный феномен привел к появлению на другом берегу реки песчаной гряды, отделившей от моря соленое озерцо Эр-Риана, и превращению в болотистые отмели былого залива Утики.